355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Горький мед » Текст книги (страница 7)
Горький мед
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:54

Текст книги "Горький мед"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

«Тройка гнедых»

Вскоре после кончины Андроника Спивакова умер от чахотки портной Иван Александрович Каханов. Ваня приехал из семинарии на похороны отца, но опоздал.

Вернувшись в одну из суббот с работы, я увидел на крыльце старого глинобитного кахановского куреня знакомую тонкую фигуру в семинарской шинели с двумя рядами медных пуговиц на груди, в фуражке с выцветшим бархатным околышем и значком, на котором сплелись замысловатые буквы НУС – Новочеркасская учительская семинария.

Я обрадовался и подбежал к товарищу. Широко улыбаясь, протянул руку, но, то ли потому, что на доверчивом моем лице было слишком много радости, в то время как душа моего друга еще не оправилась от перенесенного удара – смерти отца, то ли еще отчего, Каханов ответил на приветствие холодно и слабо пожал мою руку.

Он особенно внимательно, удивленно и чуть насмешливо оглядел меня умными глазами.

– О-о! Да ты вон какой стал!

Каким я стал, я не посмел спросить, но, судя по тону товарища, это могло быть и похвалой моему возмужалому виду, и порицанием за то, что я не догадался вовремя выразить товарищу сочувствие в его горе. Каханов всегда смотрел на меня сверху вниз, и это не столько обижало меня, сколько подогревало мое желание обязательно дотянуться до его культурности, а может быть, кое в чем и превзойти ее.

– Ну, как дела? – спросил Каханов.

– Да вот… уже работаю… в ремонте… – ответил я.

– Недалеко ушел, – усмехнулся Каханов.

Я поинтересовался:

– А у тебя как? С учением?

– Плохо. Пришлось оставить семинарию.

Я выразил искреннее сожаление:

– Почему? Как это?

– А так… Не мог же я оставить без присмотра больную мать и троих сестер-малолеток. Это было бы эгоистично. Стипендию в семинарии сократили, стали выплачивать неаккуратно. Нечем было платить за жилье и учебники. Но все это я мог бы преодолеть, подрабатывая уроками… Главное, конечно, смерть отца и беспомощность матери, сестер. А в общем, обидно: еще две неполных зимы – и я был бы учителем. Теперь придется искать какую-нибудь работу.

Нижняя губа Каханова заметно дрогнула.

– Так-то, Ёрка! «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано», – грустно продекламировал мой товарищ и испытующе прищурился: – Откуда это? Знаешь?

Я не знал и опустил глаза.

– Некрасов. Стихотворение «Рыцарь на час». – Каханов торжествующе взглянул на меня и вынес суровый приговор: – Не знаешь классиков. А пора бы знать.

Я поспешил рассказать о своем увлечении Горьким.

– Мало. Надо читать и знать больше. Русская литература огромна. Она обнимает весь мир.

Я стал рассказывать, как работал со всей артелью после крушения поезда, похвастал дружбой с рабочими и доверием ко мне мастера.

– Я сразу заметил: ты не прежний увалень, – откровенно заявил Каханов. – А дружишь с кем? Все так же с Иваном Роговым?

Я подумал, что нехорошо отрекаться от старых друзей, и смело ответил:

– Да, я дружу с ним. А что?

Каханов усмехнулся:

– Да ничего. Рогов так же хвастает своей силой и ругает интеллигенцию и всех, кто читает книги? Не так ли?

– Откуда ты знаешь? – невольно вырвалось у меня.

– Из личных наблюдений, – очень серьезно ответил Каханов. – Ходит твой Рогов, как борец, растопырив руки, сутулится, будто собирается кого-то боднуть головой, ни с кем покультурнее себя не здоровается. Ничего, наверное, не читает, ничем не интересуется, кроме своих мускулов.

Мне захотелось защитить Рогова. Нас связывали с ним какие-то общие интересы и маленькие тайны.

И тут у меня блеснула мысль – сблизить двух разных по характерам и, может быть, по взглядам на жизнь ребят, так как оба они теперь по своему положению стояли на одной ступени – оба были наполовину сиротами и должны были служить опорой для матерей.

– Иван Рогов – неглупый парень, – сказал я. – Конечно, он читал и знает меньше твоего. Но чуждается он тебя из-за гордости. Вот увидишь – он славный и умный. Я познакомлю тебя с ним, и мы будем дружить вместе, – горячо стал доказывать я.

Каханов на минуту задумался, видимо сомневаясь в моих способностях посредника, потом сказал:

– Вряд ли мне будет интересно дружить с Роговым. Я не люблю упрямых невежд и грубиянов.

– Он не невежда, – горячо вступился я за товарища.

– Посмотрим. Предупреждаю: новая дружба мне не нужна. Да и не до Рогова мне сейчас…

По бледной щеке Каханова пробежала судорога. Он добавил с раздражением:

– Мне теперь надо больше думать, как прокормить мать и сестер. Ты это способен понять? Ты уже работаешь, у твоего отца пчелы… Это хоть и чепуховое, но все-таки хозяйство… А у меня… – Каханов запнулся, словно пытаясь проглотить застрявший в горле ком. – Мой казачий пай давно продан и перепродан на несколько лет вперед. У меня ничего не осталось, кройте этой переполненной чахоточными бациллами хаты и левады. И мне надо идти работать… А куда?

Мы долго молчали. Я не знал, что посоветовать товарищу: моя дальнейшая судьба тоже была неясной: я не знал, сколько еще времени буду работать у мастера.

– Ты вот что, Ёрка, – хмурясь, заговорил Иван Каханов. – Скажи своему отцу… Можете теперь перебираться в курень. Нам такая просторная хата не нужна. Не по силам ее протопить. Я с матерью переберусь в хибарку. А ты… – Каханов покраснел до самых ушей, – спроси отца, сколько он может платить мне за курень.

– Хорошо. Я спрошу, – пообещал я.

– Ну, а теперь займемся вывеской, – деловито предложил Каханов, и по губам его вновь скользнула горькая усмешка. – Теперь эта глупая реклама ни к чему. К счастью или несчастью, батя не научил меня портняжному ремеслу.

Каханов вынес из сеней топор и клещи, оба мы живо взобрались на навес крыльца и без особого труда сбили и сбросили наземь проржавленную насквозь вывеску.

На ней, в грязноватых красных подтеках, еще можно было различить грубо намалеванный доморощенным художником синий казачий чекмень, громадные раздвинутые ножницы и аляповатые буквы:

Портной И. А. КАХАНОВ.

ДЕШЕВО ШЬЕТ И ПЕРЕШИВАЕТ.

Ваня подкинул ногой вывеску – она дряхло задребезжала.

– Ну вот. Теперь все. Одним портным в хуторе стало меньше.

В тот же день я передал разговор с молодым хозяином отцу, а наутро мы со всем скарбом, забыв о бациллах, перебрались из тесной кухоньки в просторный, но сумрачный курень с земляным, отдающим навозом и гнилью полом, маленькими мутными окошками и темным, засиженным мухами, низко нависающим потолком. Иван Каханов с матерью перешел жить из куреня в стоящую в глубине двора хибарку.

За такое увеличение жилплощади отец обязался повысить квартирную плату до пяти рублей в месяц.

Мать ахнула, замахала руками:

– Ты с ума спятил! Мыслимое ли дело – столько платить за кватеру! Где ты будешь брать столько денег?

Отец спокойно ответил:

– П-скай! Найдем чем платить. Ёра вон стал зарабатывать. А Фекле Егоровне с детишками жить чем-нибудь надобно.

Отец уже полагался на мой заработок и заботился о том, как и на что будет жить Фекла Егоровна.

В воскресенье я зазвал к себе Рогова и, не говоря ни слова о своем намерении, пригласил Каханова.

Оба Ивана стояли друг против друга в нерешительности, ожидая, кто первым протянет руку.

– Ну что же вы, Иваны… – шутливо вмешался я.

Каханов великодушно протянул руку первым.

– Слыхал, слыхал, что ты силач… Ну что ж… будем дружить.

Иван Рогов пробубнил в ответ что-то невнятное, похожее на «Ладно. Я не прочь».

Сближение разных характеров на этот раз чуть не сорвалось. Оба тезки расстались так, будто и не собирались больше встречаться.

Но неожиданно при следующей встрече со мной Иван Рогов первым опросил меня:

– А где же Ванчук? (Так стал он называть нового товарища).

– Ты хочешь повидаться с ним? – нарочито безучастно спросил я.

– Да нет… Так просто спросил, – смутился Рогов.

Следующая встреча двух Иванов оказалась более продолжительной. Незаметно они разговорились, и Иван Рогов в ответ на замечание Каханова о том, что истинная дружба всегда отличается верностью и готовностью пойти на любые жертвы ради благополучия друга, неожиданно смело вставил:

– Разные друзья бывают…

– В каком смысле? – сухо спросил Каханов.

– А в таком. Друзья должны сходиться в главном – в правде и равноправии.

– Туманно.

– А для меня ясно, – резковато отрубил Рогов. – Вот мы работали с дядей Афанасием в плотничьей артели. У деда. Очень дружно работали, потому что каждый из нас жил по правде. Мы как бы работали друг для друга. И не возносились один над другим. Я, дескать, знаю больше, а ты меньше. Кто чего недопонимал – ему объясняли. Что зарабатывали – делили честно, кто чего заработал. Так-то: не тот друг, что на словах, а тот кто на деле. Дружба без дела – так, ветер, один трезвон. Были и у нас такие друзья в артели. На словах – соловей, а на деле – коршун. Но таких дядя Афанасий живо из артели выпроваживал. Вот я к чему говорю.

Каханов заинтересованно слушал, потом протянул не то иронически, не то удивленно:

– Вон ка-ак! А я до таких истин еще не додумался.

Он с любопытством взглянул на Рогова. Разговор этот остался в памяти моей навсегда: от него пошло то, что связывало нас в юные годы. Было положено начало объединению «Тройка гнедых», как потом в шутку называли нас: «Каханов-конь», «Рогов-конь»…

Почему нас так окрестили? А потому, что мы ходили по хутору всегда «тройкой», быстро, словно скакали, закусив удила и не глядя по сторонам. От избытка сил, от ретивого отношения к жизни – кто знает?.. Мы собирались в кахановской хате, читали книги, обсуждали их, спорили. Каханов играл на скрипке, Даня Колотилин, вошедший в наш кружок позже, из очень религиозной семьи разорившегося мелкого лавочника-казака, хорошо пел и играл на гитаре.

Каждый из названных членов нашего кружка оставил какой-то след в жизни другого, у каждого была своя судьба, и все мы взаимно – хорошо или дурно – влияли друг на друга, так как все принадлежали одному роду-племени и одному времени, хотя по-разному служили ему. Это и разобщило нас потом, в более поздние годы, когда каждый избрал себе свою тропу.

В воскресенье в конце дня я собирался идти на станцию, чтобы ехать на разъезд Мартынове, а оттуда пешком добираться до путевой казармы, когда вошел со двора отец и весело сообщил:

– В Петрограде убили Распутина.

Я мог перечислить по фамилиям почти всех министров – от Штюрмера и Протопопова до Сухомлинова, – имена их мелькали в то время на страницах газет, но о Распутине услыхал впервые.

– А кто такой Распутин?

– Мужик один, из Сибири, из Тобольской губернии, – пояснил отец. – Сейчас в лавочке сам Расторгуев-купец газету читал. Обыкновенный Гришка Распутин, конокрад. Малограмотный… стал ходить по монастырям. Пробрался в царский дворец, объявился святым, вроде апостола, стал дурачить царя и богомольную царицу, в баню с фрейлинами ходить…

– Господи помилуй! – перекрестилась мать. – Да что же это? Никак, антихрист…

– Похоже, что антихрист, – усмехнулся отец. – Гришка этот завладел царем и царицей, вертел ими как хотел. Стал министров назначать. Пил, гулял в свое удовольствие… Прям потеха… Но тут его и прикончили. Сам князь Юсупов вместе с великим князем Дмитрием Павловичем. Заманули его вроде как бы погулять, попировать, да и стукнули из левольверта. Потом взвалили на сани, вывезли на Неву и кинули в прорубь. Испужались, наверное, что мужик вместо царя на трон сядет. Вот была бы потеха.

Отец засмеялся, потер руки. Давно я не слыхал такого его смеха. Мне все еще было невдомек, почему он так радовался.

– Царица небесная, да что же теперь будет! – вновь воскликнула мать.

Я тоже был изумлен вестью и, уже собравшись уходить, застыл у порога.

– А то будет, мать, – еще веселее заключил отец. – Скоро конец всему: войне, царю, всякой безобразии. Ежели в самом царском доме такое творится – корень-то подгнил, – дереву стоять недолго.

– А не враки это? – усомнилась мать. – Лавочнику Расторгуеву ничего не будет за такую брехню, а тебя потянут за язык к атаману. Упекут, куда Макар телят не гонял…

– Ну, завела песню, – поморщился отец и опять усмехнулся. – Не упекут, не боись. Не я один такое слыхал. Там, у лавочника, душ двенадцать казаков-покупателей собралось. Керосин Расторгуев привез нынче из города. Ну, все как услыхали о Распутине, так и загудели – что да как… Завоняло на всю Расею, что и говорить.

Когда требовалось решить и уточнить какой-нибудь сложный вопрос, я тотчас же мчался к Каханову, благо он жил теперь от нас в двадцати шагах.

Подходя к хибарке с замерзшими, оранжевыми от предзакатного солнца, окнами, я услыхал унылое пиликанье на скрипке, постучался в дверь. Скрипку Каханов привез из семинарии, где игра на этом благородном инструменте входила в обязательную программу обучения. Будущие учителя должны были знакомить своих учеников с нотами и даже преподавать пение.

Иван Каханов жил теперь с матерью один. Троих маленьких сестер его после смерти Ивана Александровича разобрали из жалости родственники – тетки и дяди, жившие в городе.

Когда я вошел, Каханов отложил скрипку, рассеянно взглянул на меня. В хибарке стоял знобкий холод, хотя в печурке еще теплилась хранившая жар камышовая зола. Фекла Егоровна, сухо покашливая, еле передвигая ноги, возилась у плитки, готовя какое-то тыквенное варево. На ее бледных щеках глубокими впадинами жарко горел нездоровый румянец.

На деревянной скамье и прямо на земляном полу в беспорядке валялись книги – много книг. Каханов привез их из Новочеркасска полный мешок.

– Слыхал о Распутине? – спросил я.

– О существовании Распутина слыхал… А что случилось? – спросил Каханов. Взгляд его еще был устремлен на развернутые ноты, и в нем, казалось, еще пела недоигранная мелодия.

– Убили его в Петрограде. Что это значит?

– Что значит? – все еще медленно, возвращаясь из какого-то далекого, воображаемого мира, переспросил Каханов. – Что значит? А черт его знает что! – На лбу его появилась глубокая досадливая складка. Он вдруг рассердился. – Слушай, а зачем тебе это знать? Что ты все допытываешься?

Я опешил. Каханов продолжал, помахивая смычком, словно грозился меня ударить.

– Ведь ты в этом еще мало смыслишь. Ну, если хочешь кое-что знать, изволь: убийство во дворце всегда означает какую-то перемену власти. Пир Валтасара… Мене, текел, фарес… [1]1
  Измерено, взвешено, разделено – пророчество о гибели Вавилонского царства, будто бы написанное рукой бога на стене во время пира царя Валтасара (убит в 538 г. до н. э.).


[Закрыть]
Помнишь, у пророка Даниила?.. И еще надо знать историю! Убийство Петра Третьего, императора Павла… Конечно, Распутин им не чета. Но за убийством конокрада, который менял министров, может последовать нечто большее… Теперь анархисты могут добраться и до царя. Разумеешь? – Порывшись в куче книг, Каханов стал бросать мне под ноги одну за другой, приговаривая: – Вот они – виновники смуты! Читать надо! Читать! Пожалуйста – «Сон Макара», «Саколинец» Короленко, стихи Некрасова… «Воскресение» Льва Толстого… Мало? Возьми Степняка-Кравчинского… «Овод» Войнич. Это они медленно, но верно на протяжении века раскачивали и подтачивали царские троны!.. – Каханов особенно строго сдвинул брови. – А про Карла Маркса слыхал? Не слыхал, так услышишь!

Я стоял оглушенный.

– Ну, что еще? – спросил Каханов насмешливо.

– Ничего, – ответил я, растерявшись.

– Ну, тогда иди и не мешай мне…

Этот отставной семинарист мог быть предельно невежливым.

Каханов взял скрипку и, не обращая на меня внимания, снова принялся разучивать этюд.

Я взял наугад один из выброшенных Кахановым томиков, сунув в харчевую сумку, вышел на улицу.

По пути на станцию решил зайти к Рогову.

– А ты знаешь… – выслушав меня, сказал Рогов, – дядя Афанасий говорил то же самое. Царю действительно скоро дадут по шапке, пришпилят, как этого Гришку. А твой Ванчук – хитряк и башка. Как есть Мартын Задека!

Мифический философ-гадатель был в представлении Ивана Рогова олицетворением мудрости.

Я уехал на работу, и там веселый Юрко в перерыве, во время завтрака и перекура на скучных заснеженных рельсах, сказал:

– Теперь скоро. К тому идет дело. Николашке скоро чик-чирик… – Юрко чмокнул, провел пальцем по шее.

Наступил канун рождества… Убийство Распутина и близкий, предчувствуемый всеми крах монархии Рогов решил ознаменовать по-своему. Несмотря на взрослую степенность, в Иване нет-нет и прорывалось ребячье озорство.

Как сейчас, слышу его голос, бубнящий мне на ухо:

– Приходи вечером к моему деду – пойдем колядовать.

Это означало: ходить под рождество по дворам и петь под окнами колядки – старинные и совсем не религиозные песенки. Я никогда этим не занимался, но на этот раз согласился из любопытства.

Я явился к Рогову в назначенный час. Иван встречает меня у калитки катигробовского двора и заговорщицки командует.

– Пошли!

Я не спрашиваю, куда и зачем, не знаю, что у него на уме.

Вечер – ледяной, острый, какие бывают в канун рождества. Синий воздух недвижен, будто хутор опустился на дно глубокого озера и замерз там. Резко и синё блестят звезды.

Откуда-то с затхлой горечью кизячного и камышового дыма наносят аппетитным ароматом поджаренных свиных окороков, колбас и салтисонов.

Три дня подряд жители хутора кололи кабанов, смолили, их, обкладывая жаркими соломенными кострами, над дворами не затихал предсмертный свинячий визг. Зажиточные хозяева готовились посытнее встретить рождество, дать полную отраду истомившимся за время долгого поста желудкам, напиться вволю самогонки, которую уже начали гнать в хуторе вовсю. Война открыла путь домашнему винокурению.

От запаха скоромной снеди у меня текут слюнки: мои родители не готовили ни колбас, ни салтисонов, не откармливали чистыми пшеничными отрубями свиней и, конечно, не варили самогонки…

Приближение сочельника всегда вызывало во мне голодное раздражение…

Я и Иван Рогов быстро шагаем прямо к майдану – к широкой площади перед хуторским правлением. Я уже догадываюсь, что мы должны совершить какое-то озорство: это заметно по таинственному молчанию Рогова, по выражению его лица. Я креплюсь и не подаю виду, что боюсь. Сначала мы прячемся под каменной стеной общественной конюшни, следим издали за главным входом в правление. В сходском зале блестит желтый огонек, потом гаснет. Свет некоторое время еще брезжит в кабинете атамана, но потом и он тухнет.

Мы слышим, как скрипит промерзшая дверь, видим, как уходит атаман. Высокая, прямая его фигура отчетливо видна на голубоватом полотнище снега у главного входа.

Атаман – в теплом пальто, в белых фетровых валенках и суконном рыжем башлыке, свисающем на спину. Очень молодцевато сидит на его голове высокая каракулевая папаха. Он важно шагает в гору, домой – в уютное тепло, к семье, за праздничный, уже уставленный яствами стол. Но до восхода, вифлеемской звезды есть нельзя, а оскоромиться тем паче – это тяжкий грех, поэтому аппетит за ранним завтраком у атамана будет отменный.

Я начинаю зябнуть. Мои мысли вдруг прерывает окрик: сторожа общественной конюшни:

– Вы чего тут делаете, сморкачи? А? Ну-ка метитесь отседова! А то кликну зараз полицейского.

Мы срываемся и убегаем, но Иван Рогов не из трусливых: он тут же притаивается за углом правления, крепко держит меня за руку. Я хочу спросить его, что же мы будем делать – воровать свиной окорок или снимать котелок с каймаком, подвешенный разиней хозяйкой на гвоздь под навесом крыльца, но он еще крепче сжимает мой локоть.

– Идем. Кажись, разошлись. А сиделец и полицейский завалились спать в атаманскую.

– Мы – что? Колядовать перед правлением будем? – осторожно спрашиваю я.

– Сейчас увидишь, – шепчет Рогов.

Он первым, крадучись, всходит на крыльцо. Над дверью тускло брезжит керосиновый фонарь. Я стою внизу на ступеньке и вижу, как мой товарищ выхватывает из кармана ватника какой-то листок и пришлепывает его разжеванным хлебным мякишем к двери.

Проделывает он это в две-три секунды, и так ловко, будто от рождения только и занимался тем, что расклеивал прокламации. Во мне зреют смутная досада и разочарование: так вот на какие колядки призвал меня мой друг!

Мы мчимся от правления, как от зачумленного места, перемахиваем через каменные изгороди и канавы, скачем через левады по задворкам. Меня почему-то душит глупый смех. Отчаянно брешут во дворах собаки, еще внятнее пахнет предрождественским дымком, праздничной снедью…

Где-то раздаются голоса поющих парней и девушек. Это начались колядки. Девчата и парни – мужская и женская группа в отдельности – ходят стайками по дворам, поют под окнами древнее, тысячелетнее:

 
Коляда, коляда,
Пришла коляда
В канун рождества…
Щедрый вечер,
Добрый вечер,
Добрым людям
На здоровье…
 

В этих припевках больше языческого, чем христианского. Рождение мифического Христа хлопцы будут славить только утром.

Я и Рогов отбегаем на безопасное расстояние и переводим дыхание.

– Ты что наклеил на дверь? – сердито спрашиваю я. – Зачем?

Иван Рогов, отдышавшись наконец, отвечает:

– Как – что? А ты разве не догадался? Листок тот с глупой рожей царя… Что у меня был. Дяди Афанасия…

– И это все?! – негодую я.

Иван Рогов отвечает не менее запальчиво:

– Да, это все! Чтоб знали в правлении, как люди смотрят на царя… Мы поздравили его с рождеством… Колядки устроили и ему.

Я молчу, озадаченный. Рогов добавляет внушительно:

– Чудило! Разве ты не знаешь, как расклеивают или разбрасывают листовки в городах? Вот дядя Афанасий…

Опять этот дядя Афанасий. Он уже превратился в легендарную личность.

Его имени Рогов мог бы и не произносить. Все ясно: мы проделали и будем, очевидно, и дальше проделывать все так, как это делается где-то там, где живет и действует таинственный дядя Афанасий…

Утром я первым делом помчался к Рогову, ожидая, что по хутору поднимется шум. Но хутор был по-праздничному тих и спокоен.

И лишь после мы узнали: рано утром хуторской сиделец, инвалид войны Максим Скориков, обнаружил на двери мерзкую, подернутую инеем физиономию царя, с минуту разглядывал ее, потом от всей души расхохотался, осторожно отклеил и, бережно свернув, спрятал в карман.

Прошел слух, что Скориков будто бы показывал карикатуру другим казакам и те тоже хохотали от всей души.

Да, время наступило другое…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю