355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Горький мед » Текст книги (страница 5)
Горький мед
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:54

Текст книги "Горький мед"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Наставница

Я стоял у знакомой двери осевшего от старости дома и ждал, когда откроется на мой робкий стук дряхлая дверь с колокольчиком.

С того времени, когда библиотеку перевезли в другое помещение, дверь эта открывалась редко.

Я пробродил по хутору, в ожидании, когда Софья Степановна придет из школы, часа два, продрог, устал и теперь не попадал от холода и нервного возбуждения зуб на зуб. Я робко постучал. За дверью послышались мягкие шаги. Медный колокольчик не зазвенел, как прежде, его, наверное, сняли. В сумрачном прямоугольнике, как в темной раме, вырисовалась величавая фигура Дасечки, «царевны-лебеди». Я едва оторвал от пересохшего неба тяжелый язык и, будучи еще не искушенным в правилах вежливости, угрюмо пробубнил:

– Я к Софье Степановне…

– А ты кто? – не узнав меня и загораживая вход, осведомилась Дасечка.

Я назвал себя.

– А-а… – равнодушно протянула Дарья Артамоновна и крикнула куда-то в полумрак: – Мама, к тебе ученик!..

Вот оно! Оказывается, в памяти Дасечки я все еще оставался учеником. Да и откуда ей знать, что я уже окончил школу.

И вот я – в небольшой и уютной комнате. Старинный шкаф и этажерка с книгами, круглый лакированный столик на выгнутых ножках, старое кресло, в углу – еще более древний клавесин с пожелтевшими клавишами. На столике – стопка ученических тетрадей, учебники… Здесь, на этом столике, правились, должно быть, и мои тетради с первыми упражнениями. Но после выпускных экзаменов прошло уже полгода, и первый класс казался мне давно минувшим, как будто не я, а кто-то другой учился в нем.

Я стою посредине комнаты и растерянно озираюсь. На меня добрыми, чуть прищуренными глазами, поверх пенсне, смотрит Софья Степановна и спрашивает удивленно:

– Это ты, Георгий? Ну, здравствуй.

В окно пробивается синевато-серый свет раннего зимнего вечера, на столе горит лампа под зеленым абажуром. В комнате тепло и уютно. Пахнет книгами, чуть-чуть духами, сдобным тестом из кухни.

Как всегда, я голоден и глотаю набегающую слюну. Руки мои опущены – и я не знаю, куда их девать. Да и вообще я вдруг обнаруживаю, что не знаю, зачем пришел и о чем буду говорить.

– Ну садись, садись, – ласково говорит Софья Степановна. – Как же это ты вздумал зайти?

Я сажусь на краешек стула и молчу. Исподлобья гляжу на учительницу; она тоже внимательно, изучающе разглядывает меня, ни о чем не спрашивает – понимает, что мне трудно, что со мной творится что-то неладное.

– Дасечка, дай нам, пожалуйста, чаю, – обеспокоенная моим молчанием, говорит учительница. – Да что с тобой, Георгий? Случилось что с отцом, с матерью?

Я отрицательно качаю головой.

– Так что же? Что ты сейчас делаешь?

Софья Степановна подходит ко мне, кладет легкую, добрую руку на голову, как, бывало, в классе.

– Вот мы сейчас и расскажем обо всем, не правда ли? Все, все, – певуче и очень осторожно воркует Софья Степановна. – Какие заботы, какие печали переживаем мы после окончания школы? Учиться никуда не поступаешь?

– Нет, – отрывисто, как булыжник, угрюмо бросаю я.

– Да, да, да… У отца нет средств.

Я слышу над головой глубокий вздох.

– И придумать ничего нельзя. Разве только подготовиться экстерном для поступления в гимназию… Да, да… Ты бы подготовился, конечно. Ах, если бы у твоего отца были средства… А тут еще эта война!

Рука Софьи Степановны вяло соскальзывает с моей головы. Поднимаю глаза и вижу ее широкое, бабье лицо. Ушком пенсне она потирает висок, потом начинает задумчиво ходить-по комнате, неслышно ступая.

Жду, что она скажет, чувствую всем существом: она поняла меня, и мы вместе решаем один и тот же неразрешимый «проклятый» вопрос.

– Боже мой! – восклицает учительница. – Когда же придет время, когда все смогут поступать в гимназии и университеты! Когда кончится это деление на овец и козлищ. Ну а что говорит отец? Куда он намеревается тебя определить?

И тут развязывается мой язык. Я рассказываю ей все, что пережил за последние месяцы, рассказываю бестолково, выхватывая то одно, то другое, о том, как провел лето в степи, на пасеке, как научился под руководством Андроника Ивановича переплетать книги, о Пастухове, о его жадности и жестокости, о том, как атаман грозился посадить меня в хуторскую каталажку и какое несчастье произошло с отцом.

Софья Степановна все так же неслышно вышагивает по комнате, иногда останавливается, кивает головой, говоря полушепотом: – Да, да, да… Это ужасно! Особенно то, что произошло с отцом.

Я рассказываю, как ходил поступать на железную дорогу ремонтным рабочим и об отказе дорожного мастера.

– Ну это, может быть, даже к лучшему, – говорит Софья Степановна. – Никогда не знаешь, куда поставить ногу при первом шаге. Надо подумать. Время еще есть. А с кем ты дружишь? Что читаешь?

Я перечислил всех своих приятелей, назвал недавно прочитанные книги.

– Много читаешь – хорошо, – одобрительно покачала головой Софья Степановна. – Но надо больше классиков, русских и иностранных, тех, кто взывает к совести человечества. А все эти Майн-Риды, Луи Жаколио и прочие – для сытых желудков, для праздных голов, для мещан.

Я не совсем понимал, о чем она говорит.

Вошла, тихо ступая, Дасечка, поставила на стол поднос с чайником, стаканами, сахарницей и печеньем.

Софья Степановна сама налила чаю, подвинула мне вазу с домашним печеньем.

Я застеснялся, но, так как со вчерашнего вечера ничего не ел, руки сами потянулись к вазе. Я шумно схлебывал чай с блюдечка, грыз печенье, а Софья Степановна стояла в сторонке, опершись на крышку старого клавесина, и все поглядывала на меня, о чем-то думая.

От усердного чаепития я вспотел, все время вытирал лицо рукавом, красные руки мои, торчавшие из коротких обшлагов рубашки, часто делали неосторожные движения, грозя уронить на пол стакан или блюдечко.

Но вот я сделал последний глоток, встал, поблагодарил так, как учили меня у Рыбиных:

– Спаси Христос за чай, за сахар.

– На здоровье, – грустно ответила Софья Степановна и улыбнулась.

Я повеселел, мне захотелось попросить совета: что же все-таки делать – ехать ли в город или оставаться в хуторе и ждать, когда дорожный мастер, соблаговолит взять меня на работу?

– Ты погоди, – сказала Софья Степановна. – Мы что-нибудь придумаем. Уезжать и оставлять мать одну – нехорошо. Я постараюсь, пока найдется работа на станции, найти более подходящее занятие. – Она на минуту задумалась, некрасивое, широкоскулое лицо ее с длинным, мясистым и пористым носом стало чуть лукавым, как у доброй колдуньи.

Она засуетилась, открыв ящик стола, вынула оттуда толстую тетрадь в клеенчатой обложке, поднесла к близоруким глазам.

– Вот пьеса Тургенева «Месяц в деревне». Мы будем ее разучивать и ставить в нашем любительском кружке. Разыгрывать на сцене. Знаешь, как это делается? – спросила Софья Степановна.

Я покачал головой.

– Читал только в книгах.

– И ты ни разу не был в театре? Ни в каком?

– Никогда. Только на туманных картинах.

Софья Степановна сокрушенно вздохнула.

– Но ты все поймешь. Я тебе все расскажу.

И я услышал удивительный рассказ о том, как можно представлять написанное в книгах перед многими людьми на сцене, словно всамделишную жизнь, что для этого существуют в городах театры. У нас в хуторе представляют книжных героев члены кружка – учителя, приезжающие на каникулы из города сыновья и дочери хуторских батюшек, лавочников и прасолов. Об этом я уже кое-что слыхал от Ивана Каханова – он сам участвовал в представлениях, но я никогда не задумывался над этим всерьез.

– Ты увидишь, как это интересно, – молодо разрумянившись, рассказывала Софья Степановна. – И тебе очень понравится… Я поведу тебя на спектакль. А пока будет тебе поручение. Я знаю: у тебя отличный почерк и грамотное письмо. Ты ведь диктанты и сочинения писал на пятерки. Так вот – ты возьмешь у меня эту тетрадь. Я дам тебе бумагу, хорошую ручку и перо.

– Все это у меня есть, – сказал я.

– Но надо писать особенно четко и разборчиво. Надо расписать роли – каждую роль в отдельности для каждого артиста… Ты понял?

Я только кивал головой.

Софья Степановна раскрыла тетрадь, объяснила, кто такие действующие лица и как нужно расписывать роли.

Голова моя затуманилась от такого почетного и, как мне казалось, невероятно важного поручения. Я благоговейно принял из рук учительницы тетрадь и папку с чистой бумагой.

Софья Степановна испытующе взглянула на меня и, как бы проверяя меня в каких-то еще не открытых во мне способностях, улыбнулась.

– И за это ты получишь целых два рубля.

Я покраснел до корней волос и не нашелся ответить что-либо, кроме заверения:

– Я постараюсь. Я люблю писать… Я уже научился писать письма на фронт.

– Вон как! Ну это совсем хорошо. Только ты сделаешь это как можно скорее, – сказала Софья Степановна. – Через десять дней чтобы все было готово. Это тебе первое задание.

Прижимая к груди тетрадь и папку, как самый дорогой подарок, я пустился бежать домой, чтобы тотчас же приняться за дело.

Какой заманчивой и интересной представлялась мне эта работа! Мне казалось, я давно ждал ее, горел ею, еще не зная, в чем она заключалась. Писать, вдумываться в чьи-то живые слова, сказанные когда-то и кем-то, находить в ответах на них свои, как будто я сам произношу их, – стало для меня потом наслаждением. Это была первая ступень творчества, чем-то похожая на те сочинения, которые я писал в школе.

Я прибежал домой в радостном возбуждении. Мать набросилась на меня, спрашивая, где я пропадал весь день. Я торопливо рассказал об отказе дорожного мастера. Она заплакала, заохала, но жалость не тронула моего сердца: я слишком был увлечен новой необычной работой.

Разложив тетрадь на нашем единственном столе и прогнав от него сестер, я принялся за переписывание.

Первые страницы я испортил, но потом уловил порядок печатного текста и начал списывать главную роль.

Но тут встала почти непреодолимая помеха: у нас не стало керосина. В том году недостаток горючего уже остро ощущался в хуторе, керосин вздорожал, и часто нам не на что было его купить.

В ту пору вновь начинали входить в сельский обиход каганцы или жирники – кто как хотел, так и называл их. В них жгли масло, какое попадалось – деревянное, подсолнечное, конопляное, сурепяное, гусиный или бараний жир. А у нас даже растительное масло не всегда было. Тогда отец приспособился лепить из старой отработанной вощины самодельные восковые свечи. Но это было очень дорогое освещение – мать выдавала на каждый вечер по одной тоненькой свечке. Этого, конечно, едва хватало на один час.

Мне надо было поторапливаться с перепиской, и я пускался на всякие ухищрения: рылся в старых запасах вощины, переплавлял негодные, заброшенные сухие соты на воск, бегал на хуторскую маслобойню и выклянчивал подонки масла, сливал их в бутыль и так накопил кое-какой запас горючего.

Я писал с утра до вечера, работал несколько ночей подряд. Мать бранила меня за расточительность, за бесхозяйственность, хотя я и сказал ей, что за переписку получу целых два рубля.

Закончив работу в семь дней, я понес Софье Степановне свои старательно исписанные листы. Она встретила меня так же приветливо и, хотя работа не весьма удовлетворила ее (я все-таки очень торопился и кое-где напачкал), тут же выдала мне два рубля. Это был первый полученный мной в собственные руки заработок.

Она небрежно сунула в ящик стола вместе с толстой тетрадкой переписанные роли, и я заподозрил, что они не очень-то к спеху были нужны ей, а ей просто хотелось чем-нибудь занять меня или испытать, способен ли я к усидчивому труду.

На этот раз я недолго засиделся у Софьи Степановны: ей надо было проверить большую стопку тетрадей. Я собрался уходить. Но она и сейчас не отпустила меня с пустыми руками. Она порылась в книжном шкафу и, достав оттуда небольшой томик в красном коленкоровом переплете, протянула мне:

– Прочитай это. Отложи своего Дюма, бог с ним. Это рассказы Максима Горького. Ты что-нибудь слыхал о нем?

Среди простого народа о Горьком тогда ходили самые причудливые легенды; о них Ване Рогову рассказывал его дядя, плотник Афанасий, часто уезжавший в город на заработки. Он уверял, что лично знал великого писателя, даже работал с ним в одной артели, что Максим Горький будто бы босяк, бродяга – ходит по Руси среди народа, появляется то там, то сям и открывает людям глаза на правду о жизни бедных и смелых людей, что сам он грузчик и обладает неслыханной физической силой… Какой-то отблеск действительной биографии писателя отразился в этих легендах и слухах.

Ничего больше о Максиме Горьком я не знал. Не говорили о нем и учителя нашей бурсы – Горький в учебных программах сельских училищ тогда, конечно, не значился…

Я взял красный томик с недоверием – в литературе у меня в ту пору, как я уже говорил, были свои кумиры…

Буревестник зовет!

Поздним вечером при свете коптящего жирника я раскрыл алый томик.

Мать и сестры уже спали. К ночи разыгрался буран, лихо посвистывал в щели ставней, шелестел снежинками, ломился в нашу нахолодавшую лачугу.

Ветер ходил по тесной комнатушке, колебал коптящий огонек первобытного светильника. По страницам книги скользили тени, но я не чувствовал холода, не мог оторваться от бегущих перед глазами певучих строчек…

Они увлекали меня все дальше, то в голубую бессарабскую степь, то в пенящееся море, то в дремучий лес, то на речные бурлацкие просторы величавой Волги…

Мудрый цыган Макар Чудра, покуривающий трубку и подставляющий ветру свою сухую костлявую грудь, рассказывающий на берегу Черного моря историю гордой цыганки, красавец Лойко Зобар, с усами, легшими на плечи вместе с темными шелковистыми кудрями, вольнолюбивая Радда, умирающая от руки возлюбленного, но не покорившаяся ему, мужественный Данко, освещающий своим пылающим сердцем заблудившимся людям путь к свободе, не страшащаяся бури и сама олицетворяющая надвигающуюся бурю птица Буревестник – все это сплеталось в красочный хоровод, звучало то торжественно-спокойной и задумчивой, то буйной музыкой.

Необыкновенные люди, смелые поступки их не были похожи на то, о чем я читал прежде. Всё, что жило, двигалось, звенело на разные голоса на страницах книги, было для меня как будто и знакомо и в то же время ново.

Да, это была та же чарующая, любимая моя степь по которой я ходил с детства. Макар Чудра. Лойко Зобар. Радда, старуха Изергиль – те самые цыгане, которых я не раз видел в степи, кружа часами вокруг их таборов, Челкаш – тот самый жилистый, долговязый оборванец-бродяга, который в ответ на враждебный прием отца назвал его навозным жуком и землеедом.

А послушница Феклуша, Килина, Домнушка, степные красавицы, хохлушки и казачки, с которыми я встречался ежечасно, – ведь это те же Радды и Мальвы, и я готов был искать в них даже внешнее сходство с горьковскими персонажами. Я не сразу сообразил, что живые люди, в которых мне хотелось отыскать такое сходство, не совсем похожи на героев, созданных художником: живые люди куда проще, грубее, обыденнее, малозначительнее.

Но я не хотел отказываться от своего заблуждения. Очарование горьковских героев как раз очень соответствовало бессознательному томлению души, тем неопределенным зовам, что звучали в ней.

Мне самому хотелось стать одновременно и Лойко Зобаром, и Данко, и Челкашем, таким же вольнолюбивым и смелым, как они, так же презирать людей, сытых и самодовольных…

…Масло в жирнике давно выгорело, фитиль чадил и потрескивал, пламя становилось все слабее и готово было погаснуть, а я дочитывал последние страницы красного томика и ощущал, как в душу мою вливаются новые, буйные чувства.

Я был словно оглушен неслыханной силой языка горьковских героев, его меткостью, красочностью и образностью.

Начала рассказов Горького походили на величавые стихи и звучали, как гордые и мужественные запевы…

Впервые меня поразили описания ночи, ветра, неба, звезд, облаков, солнечного света, моря, то спокойного, то бурного, ужасной грозы в рассказе «Дед Архип и Ленька»… Горьковские краски и звуки представлялись мне такими, какими я видел и слышал их в адабашевском саду или где-либо у ручья в степной балке, а герои разговаривали так, будто это были знакомые мне «хожалые» люди, мои отец и мать, тавричанские работники, мужики, монашки…

Это было новое открытие. Меня трясла лихорадка восторга.

Жирник в последний раз обдал меня едкой копотью и потух. И сразу же, как только я очутился впотьмах, слышнее заревела и зашипела за окном вьюга, сердитее заскрипели ставни и загудел в трубе ветер. Но очарование только что прочитанного было столь велико, что я и в потемках чуял голоса горьковских героев, ритмичную музыку их речи.

Я лег в холодную, как лед, постель, зарылся с головой в тощее одеяло, а мелодия слов все пела в моих ушах, долго не давая уснуть…

Так потрясло меня первое знакомство с Горьким.

С той поры я стал жить в каком-то чаду. Шел ли я по степи – я воображал, что сейчас увижу балочку, где захватила деда Архипа и Леньку гроза и где старик умер; брел ли по берегу Азовского моря – мне рисовались на песке следы босых ног Челкаша; видел ли красивую рыбачку – как воображение тотчас же превращало ее в Мальву…

Но навязчивее всего владел моими мыслями Данко. Он высоко держал собственное, вырванное из груди, пламенеющее, как факел, сердце и указывал людям путь к добру кг свободе. Он как бы сулил разгадку всего, чего я еще не понимал, но часто слышал от наивных правдоискателей, забредавших порой в наш хутор, что вызревало во мне самом, будоражило и звало куда-то, оставаясь в глубине своей пока неясным и непостижимым.

Сам облик Горького преображался в легендарный, романтический образ такого же искателя истины, красоты и справедливости. Я видел в нем то Африкана Денисовича Коршунова, то студента-волчьебилетника Куприянова, когда-то посветившего мне из тьмы захолустного степного бытия первыми лучами знания.

Часто, оставаясь наедине с самим собой, шагая по степи, я начинал раздельно выкрикивать:

– «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный!..»

Железный ритм горьковского стихотворения в прозе словно раскачивал меня на гремучих седых волнах. Я шел, размахивая руками в такт этому ритму, упоенный звучанием собственного голоса, и мне казалось, сам я становлюсь бесстрашной птицей и лечу над степным простором, охваченный жарким вдохновением.

Что это было за вдохновение, куда звал меня Буревестник, я не знал, но мне было хорошо и радостно. Я чувствовал в себе силу и дерзкое желание схватиться с любым врагом.

Но никто не вызывал меня на бой, жизнь в хуторе текла медленно и однообразно, придавленная заботами о куске хлеба и страхом перед черным призраком войны. А я все ждал, не зная чего.

Когда я вновь зашел к Софье Степановне, она спросила:

– Ну как? Понравился тебе Горький?

– Очень понравился…

– Ну, слава богу, – тоже очень просто, как-то по-бабьи, обрадовалась моему ответу Софья Степановна. – У меня еще кое-что есть для тебя. Этот томик я тебе дарю, а остальные будешь по прочтении мне возвращать. Вот тебе «Фома Гордеев». Это роман. Если покажется скучным – отложи пока, не читай. Горького надо читать вдумчиво, проходя его, как учебник.

«Фому Гордеева» я все-таки прочитал, но роман и вправду показался мне не таким ошеломляюще красочным, как рассказы. Я жадно набрасывался на каждый новый неизвестный мне рассказ Горького, прочитывал его залпом. Но «Жизнь Матвея Кожемякина», как мне и советовала Софья Степановна, я все-таки «отложил». Эту окуровскую летопись я прочитал значительно позже…

Так шло мое приобщение к большой литературе.

Вслед за первым открытием последовали другие. Я наконец попал на один из любительских спектаклей хуторского драмкружка и сразу был пленен новым для меня искусством.

Конечно, я не мог еще судить, хорошо или плохо играли любители, я только сидел и, разинув рот, смотрел на сцену. Вначале даже смысл слов, произносимых актерами, не доходил до меня.

Играли «Месяц в деревне». Играли, наверное, не очень хорошо, декорации были нарисованы грубо, наспех самими любителями; зрители сидели на шатких скамьях в неуютном каменном, похожем на сарай здании, когда-то лет двадцать назад, построенном на средства местного жителя, ростовского журналиста Рудова, работавшего в газете «Приазовский край», автора очерков «По низовьям Дона».

Однако после спектакля я ушел в полном смятении чувств, как и после чтения хорошей книги, и даже стал мечтать, как бы самому сыграть роль. Правда, меня пугала сцена, а освещенная керосиновыми лампами рампа, и зрительный зал, откуда устремляются на актеров сотни внимательных глаз, вселяли ужас.

Как-то днем я попробовал выйти на сцену и взглянуть оттуда в пустой темный зал и почувствовал, как кровь леденеет в жилах. Но Софья Степановна не оставляла мысли сделать и меня служителем театральных подмостков. Однажды она заставила прочитать сцену из пьесы Островского. Я прочитал с выражением, подражая интонации воображаемой личности, даже постарался состроить подобающую гримасу. Софья Степановна умиленно захлопала в ладоши.

– О, да у тебя получается недурно. Ты сможешь выступать. Надо попробовать на репетиции.

Я согласился, заранее холодея от страха. Предчувствия меня не обманули: на репетиции я молчал, как в рот воды набрал, а потом едва промямлил несколько фраз. А выглядел я, наверное, мокрым петушком в своих коротких брючитках с пузырями и латками на коленях, в куцей, заштопанной во многих местах рубашке.

Все, в том числе доморощенный режиссер, местный парикмахер и превосходный актер-любитель Ремезов, очень добродушно надо мной посмеялись, но моя наставница меня защитила:

– Он просто очень застенчив. До девяти лет мальчик рос в степи. Но если бы вы послушали, как он читал роль у меня дома! А как декламировал «Ивана Сусанина» на торжественном акте в школе – вы бы ахнули!

Но никто не собирался «ахать» при виде столь крупного сценического дарования. От репетиций меня все-таки отстранили.

Огорченный первой неудачей, я стал отдаляться от драматического кружка.

Работа с отцом в окрестных садах и на чужих пасеках ускорила этот разрыв. Мое недолгое увлечение театром стало быстро охладевать.

В мартовское слякотное утро, когда хлестал пронизывающий дождь с мокрым снегом и так печальны были земля и небо, умер Андроник Иванович.

«Низовая» школа стояла рядом с церковью. Как раз в это время, сзывая говельщиков, звонили к ранней великопостной заутрене. Жиденькое блямканье малого колокола (в большой благовестили только по воскресеньям и большим праздникам) отсчитывало последние удары сердца умирающего учителя.

Грустно покачивая головой с уложенными на ней пепельными, уже начавшими седеть косами, Софья Степановна сказала мне о смерти «бурсака»:

– Умер наш Долбежин… Помнишь такого в бурсе Помяловского? Розог наш Андроник Иванович не применял, но ремень у него был покрепче розги. Линейкой бил по пальцам так, что ногти лопались. А вместо карцера – холодный класс, и не только без обеда оставлял детей, но и без воды… Изувер был, царствие ему небесное, а вот жалко…

Я рассказал о том, как справедлив и добр был ко мне Спиваков, как обучал на пасеке переплетному делу, и не заметил, что проговорился и выдал его тайну.

Софья Степановна изумленно раскрыла глаза, но тут же нахмурилась.

– Неужели ты это слышал? Боже! Каким жестоким делает человека жизнь не только к другим, но и к самому себе? Может, Андроник был бы и добрым и умным, если бы не вколотили в него ожесточенность и злобу в семинарии. Его били, сажали в карцер, и он бил… Никому больше не рассказывай, что он пил эту мерзость. Ты все-таки приходи завтра на похороны… Придешь? Ученики будут.

Я сказал, что приду.

Пасмурный, такой же слезливый, тоскливый день. Вперемежку с мокрым снегом моросит мелкий дождь. Провожать учителя в последний путь пришли два или три учителя, несколько старушек из местной богадельни, десятка два школьников, жена Андроника Ивановича – Пелагея Антоновна, Софья Степановна…

Всю дорогу от школы до кладбища Софья Степановна вела под руку плачущую Пелагею Антоновну и утешала ее.

Хоронили Андроника Ивановича без певчих, без всякой торжественности. Так хоронили, наверное, тысячи сельских безвестных учителей. Отпевал его отец Александр Китайский, с которым Андронику Ивановичу по-соседски приходилось и выпивать и перекидываться в картишки.

Псаломщик Анатолий, никогда не бывавший трезвым, торопливо гнусавил «вечную память», бормотал заупокойные молитвы.

Бесшумно ложились на землю мокрые снежинки и тут же таяли, противно чавкала под ногами грязь, низко нависало над хутором ватное небо.

Я брел за гробом и все время думал: как хорошо мы с Андроником Ивановичем жили среди степного приволья! Каждый человек, если он знает какое-нибудь хорошее дело, должен передать его другому. Так и поступил Андроник Иванович: он научил меня первому полезному ремеслу. И за это я простил ему многое…

Возвращались с похорон. Я поравнялся с переулком, в котором жили Рыбины, и вдруг увидел, как из-за угла вышел Трофим Господинкин. На правом плече он нес большую лозовую корзину. Рядом с Трушей легко ступала высокая, закутанная шалью до самых глаз, очень ладная молодая женщина. Во всей ее непринужденной стати и в том, как горделиво держала она голову, было что-то до щемящей грусти знакомое.

Увидев меня, Труша остановился, помахал рукой:

– Здорово, Ёрка! Ты досе еще никуда не уехал?

– А куда уезжать, – пожал я плечами и кинул взгляд на Трушину спутницу: из-под шали, треугольником надвинутой на лоб, выглядывали знакомые, светло-синие девичьи глаза. Они отличались одной особенностью: в них всегда переливалась ласкающая, манящая нежность и что-то непередаваемо озорное, женственное и вместе с тем печальное. Домнушка! Наша хуторская Мальва! Я невольно сравнил ее с горьковской героиней. Она показалась мне красивее, чем когда-либо.

– А как же ты… – начал было я, обернувшись к Трофиму, но тот строго взглянул на меня.

– Как видишь. Решили мы с Домной ехать в город. Будем шукать ей работу. Может быть, пойдет в прислуги, а то и на фабрику. Не киснуть же ей в хуторе до скончания века.

Тут только я заметил, что Трофим весел и чем-то очень доволен. Домнушка тоже тепло улыбалась ему. На ее стройных ногах блестели новые башмаки на пуговках и такие же новенькие резиновые глубокие калоши. Вон как! Труша и свою милую сумел принарядить!

– Ну, мы пойдем, а то опоздаем, – вскидывая на плечо корзину, сказал Труша. – Прощевай, Ёрка! Увидимся ай нет – неизвестно.

Он кивнул мне, переглянулся с Домной. Та потупила свои чуть шальные глаза, на ярких, много раз целованных губах ее, как мгновенный солнечный блик, мелькнула усмешка.

– Пошли, пошли, Труша. Поезд скоро, – грудным голосом заторопила Домна и вызывающе стрельнула в меня взглядом. «Хоть ты и знаешь, как я ходила с Аникием Рыбиным на сеновал за сало и пироги, а мне теперь на это наплевать», – казалось, подумала она.

Трофим и Домнушка зашагали быстро, постепенно скрываясь за пеленой мартовской непогоди. Я озадаченно глядел им вслед…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю