355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Горький мед » Текст книги (страница 15)
Горький мед
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:54

Текст книги "Горький мед"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

– Сюда! За мной! К моему родичу. Он тут – в селе, – шепотом командует украинец и первым берет направление в степь, на ближнее село. Я бегу за ним во всю прыть.

Украинец отлично знает дорогу. Я боюсь потерять его из, виду. Мерзлая земля стучит под ногами. Я спотыкаюсь, напарник мой чертыхается. Скоро мы переваливаем за бугор, впереди над балкой неясно чернеет село, из одного окошка пробивается желтая звездочка каганца. Кто-то не спит, тоже кого-то ждет, о чем-то думает…

Дежурный по разъезду уверенно ведет меня за плетень чьего-то двора. Яростно брешут собаки. На стук в окно отзывается каким-то сырым хриплым басом хозяин:

– Хто? Кого лыха годына носе?

– Це я, Трохим Иванович! Я… Миколай Митрич… Охрименко… Свояк твий.

– А-а… Зараз, зараз…

Звякает щеколда. Мы вваливаемся в темные сени, потом: в теплую и душную от множества спящих детей и женщин хату.

– Виткиля ты, Миколай Митрич? Як з неба звалився, – щурясь на свет каганца, бормочет хозяин, волосатый, как леший. – А це шо за хлопец?

– Та тэж… Со мной… Тихо, Трохим Иванович. Ховай нас живенько, – торопит Охрименко. – В погреб, на горище, куда хочешь. Утром почнут наступать большевики. На разъезде будет бой. Мы дали деркача с разъезда… Ховай скорей, пока придут наши…

Трохим Иванович скребет в затылке – отовсюду несутся сонные вздохи, ахи, бормотание. Семья у тавричанина великая, как и полагается хлеборобу-хозяину.

Он ведет нас в какой-то амбарчик, стоящий в глубине двора, за скирдой сена. Там хоть и холодно, но сухо – хорошо, горько, до боли знакомо пахнет степью, детством, родным мне Адабашевом.

– Зараз кожухи принесу, щоб не замерзли, – добродушно сулит тавричанин.

– Будь ласка. Щиро дякую, Трохим Иванович, – отзывается Охрименко.

– Може, глечик молока принести та хлиба? – гостеприимно предлагает добрый хозяин.

– Зараз не надо. Утром погодуешь, – отвечает Охрименко. – Та никого не пускай. Кажи, що у тебя и у бабы воспа або тиф.

Хозяин смеется, притаскивает нам овчинные тулупы.

Мы зарываемся в них и глубоко в сено. Все происходящее кажется мне сказкой, одной из тех, что я любил читать в детстве…

Мы наконец по-настоящему знакомимся с Охрименко.

– А ты, хлопец, бачу, бедовый. Я не думал, что ты такой, – гудит он мне на ухо.

– И я не – думал. Я вас боялся, думал, вы за белых, за Каледина…

– Чудак ты. Хиба не видно?

Я спрашиваю:

– А как же белые теперь без дежурного по станции? Как же будут пропускать поезда?

Охрименко ворчит:

– Це не наша забота, хлопче. Начальника разъезда посадят – будет дежурить. Кстати, вин був за Керенского… Давай почиваты, хлопче.

На заре, чуть свет, мы проснулись от орудийной пальбы. Снаряды рвались один за другим совсем близко, густо татакали пулеметы.

Ночью мне казалось, мы убежали от разъезда далеко, но Охрименко разочаровал меня:

– До разъезда тут версты четыре, так что сиди, хлопче, пока эта заварушка кончится. Иначе тебя первого шлепнут за гвоздик… – Охрименко мрачно усмехнулся.

Бой гремел до вечера. Добрый тавричанин принес нам кувшин молока, сала, огромную, величиной с большое сито, буханку пшеничного хлеба.

Он тут же сообщил нам удивительную новость. Восставшие в Таганроге рабочие одолели наконец юнкеров, пустили со станции Марцево в сторону таганрогского вокзала паровоз с пульманом: разогнав его на большую скорость, машинист спрыгнул у семафора. Паровоз влетел в тупик вокзала, разворотил широкий перрон и разрушил стену. Юнкера с перепугу бросились врассыпную. Этим и воспользовалась Красная гвардия и овладела вокзалом. А калединцы на разъезде испугались, что их отрежут с юга, и отступили.

Выслушав рассказ, я и Охрименко выбрались из сеновала. Падал густой снег, небо затянули угрюмые, плотные тучи.

– Ну, хлопче, ты подавайся отсюда. А то, гляди, опять вернутся белые – так и не дойдешь до дому. Держись вот этой дороги. Ты куда хочешь – сюда или сюда? – махнул Охрименко рукой сначала на север, потом на юг.

– Я сюда, – показал я на восток. – Домой.

– Ну, трогай. Бывай здоров, – пожелал мне доброго пути Охрименко. – А я тоже к себе, до своей хаты.

– А где ваша хата? – спросил я.

– А тут рядом – в соседнем селе.

Мы пожали друг другу руки, распрощались с гостеприимным хозяином и пошли каждый в свою сторону.

И я зашагал через села и хутора, где, по моему предположению, лежала дорога прямо на Адабашев – этот путь я считал самым коротким и безопасным.

Я шел всю ночь и весь день по глухим проселкам и балкам… К вечеру следующего дня вышел к Адабашеву. Молодые ноги несли меня, как птицу крылья. Дорогу освещало пламя далеких и близких пожаров. Пламя отражалось в низко нависших облаках, как в мутном зеркале. Скудно припорошенная снегом степь, терны и балки светились тускло и розово, словно пропитанные кровью…

От края и до края пылала приазовская степь…

Расплата

Безрассудная смелость часто происходит от незнания опасности. Вернулся я домой, уверенный, что никто из кутеповского штаба не станет разыскивать беглого телеграфиста – не догадаются искать дома.

На мое счастье, наступление Сиверса было столь стремительным, что белые не успевали укрепляться на новых рубежах и заниматься очищением тылов от неблагонадежных; Из Матвеева Кургана и Ряженого калединцев вышибли одним ударом и так внезапно, что полковник и его адъютанты, не успели разобраться, кто же был виноват в порче телеграфной связи: не до этого было!

Дома меня встретили с радостью и слезами. Мать тут же сказала, чтобы я никуда больше не уезжал, а отец, тоже напуганный моим долгим отсутствием, шепнул на ухо:

– Теперь притаись дома. Не нынче-завтра придут красные.

В маленьком залике нашей мазанки уже третьи сутки квартировали офицеры-корниловцы. Их было трое. Длинновязый, с выдвинутой вперед нижней тяжелой челюстью и холеным, очень белым, словно меловым, лицом офицер встретил меня насмешливым восклицанием:

– А-а! Викжель! Добро пожаловать!

Я не знал, как отнестись к такому приветствию. В слово «Викжель» корниловец вложил столько едкости, что я невольно подумал: «Сейчас поволокут на расправу», и, наверное, не очень приветливо взглянул на него.

Я поскорее нырнул за перегородку, где ютилась вытесненная из залика наша семья. Оказалось, – отец допустил оплошность, не скрыл от офицеров, что единственный сын его служит на железной дороге.

Наутро, когда калединцы, похватав оружие, ушли на пролегающую за станцией линию обороны, а отец предусмотрительно скрылся из дому, чтобы его за какую-нибудь неосторожность, а то и просто за откровенно-веселый взгляд по случаю наступления большевиков, не поставили к стенке, мать тихонько пожаловалась на холеного корниловца:

– Истый меделянский кобель, каких мои барыни держали для охоты. В первый же вечер постлала одному на твоей кровати, а двум – перину, правда, на доливке – где же им еще стлать. Так меделян этот стал на меня кричать, как бывалыча барыни кричали: «Сию минуту дай другую перину и еще подушек!». А я – ему: «Да где же я их возьму, перин?». Так он меня как хлобыстнет по плечу палкой с кожаной петелькой на конце. Тонкая палочка, а больнее кнута. Хорошо – другие офицеры вступились: «Не надо, господин капитан, ее трогать. Она сама спит в тряпье и ходит босиком. Какая же у нее еще постель». Утихомирили меделяна, спасибо им. Один офицер, совсем молоденький, вежливый такой, все время успокаивал: «Не бойтесь, матушка!», «Пожалуйста, матушка». Видать, из благородных. А этот – борзой кобель, того и гляди леворверт наставит. Ты меньше попадайся ему на глаза.

Я поспешил уйти к Ивану Рогову. Но и у Роговых жили юнкера. Оборона калединцев протянулась вдоль железной дороги, придвинулась к самому хутору. В то время обе стороны старались держаться поближе к железной дороге. Особенно белые – они не решались углубляться в степь: крестьянские хутора и слободы пугали их.

Все мы, недавние ученики телеграфа, за самым малым исключением, твердо решили уклоняться от командировок, пока не придут «наши», отсиживались дома, не являясь на вызовы старшего телеграфиста Анания Акимовича. И он не очень досаждал нам настойчивостью, даже не старался нас разыскивать. Какие объяснения посылал он начальству о наших неявках, так и осталось для нас загадкой. Несомненно, он рисковал не только своим служебным положением, но и жизнью. Возможно, суматошное время, а главное – быстрое продвижение на Дон отрядов Сиверса и Саблина отводило от нас жестокое наказание за дезертирство, а от Анания Акимовича обвинение в потворстве своим ученикам. Таганрог уже был занят большевиками, и железнодорожный участок до самого Ростова оказался отрезанным от управления участком связи.

Новый оборонительный рубеж калединцев проходил по крутым склонам обрыва за семафором нашей станции и по прилегающим к хутору гребням балок. Гремело совсем близко, пулеметы татакали за хуторскими ветряками, вдоль старого бахмутского шляха.

Гонимый голодом и неутолимым ребячьим любопытством, я украдкой наведывался домой. Меня страшило, что «меделян» мог причинить нашей семье какую-нибудь непоправимую беду. Впервые я до внутренней холодной дрожи боялся за жизнь отца, матери и сестренок. И тут накануне последнего боя большевиков за нашу станцию произошло непредвиденное.

Смеркалось, когда я, слоняясь по прибрежным камышам донских гирл, голодный, пробирался тихонько через левады домой. Пустой желудок делает человека бесстрашным. На мое счастье, в хате оказался только молодой вежливый офицерик со своим пожилым бородатым денщиком. «Меделяна» и другого его партнера в хате не было.

– Ну, матушка, – заговорил, выходя из залика, обращаясь к матери и поглядывая на меня совсем незлыми, светлыми глазами молодой корниловский подпоручик. – Завтра мы или отобьем большевиков и погоним их на север или ляжем костьми вот тут на вашей балке. И мне хотелось бы сказать вам и вашему мужу на прощанье – не поминайте нас, матушка, лихом. Мы ведь бьемся за Россию, за народ, за веру, против анархии. Вы извините нашего капитана за грубость. Он – воин, а на войне самые добрые и порядочные люди ожесточаются…

– Ваше благородие, – вмешался вдруг в разговор бородатый денщик, годившийся своему командиру в отцы, и как-то странно ухмыльнулся. – А ведь они, то-исть, папаша и мамаша ихние, – кивнул он на меня, – тоже орловские.

– Вон как! – удивился и сразу словно засветился весь офицер. – Откуда же? Какого уезда?

– Малоархангельского, – ответила мать.

– Малоархангельского?! Да неужели! И я – Малоархангельского. А села какого?

– Я из Колпины, а отец из Долгого…

– Так и я же оттуда… – Офицер подбежал к матери. – Вон где земляки нашлись. Боже мой! Россия, как ты велика и в то же время тесна?

– А вы чьи же будете? – вглядываясь в нежное, с юношеским румянцем на щеках, лицо подпоручика, спросила мать. Я тоже исподлобья, с угрюмым любопытством смотрел на него: вот уж не думал, не гадал, что у отца и матери среди белогвардейцев окажется земляк!

– Позвольте! – обрадованно закричал офицер. – Вы не так уж молоды, матушка, и должны помнить помещика Константина Карловича Гельбке, моего отца. Наше имение недалеко от Колпны и вы, должно быть, слыхали о нем.

Мать даже руками всплеснула:

– Константина Карловича? Да как же не слыхать. Я служила горничной у барынь Клушиных, а ваши родители, тогда еще молодые, часто приезжали к Клушиным… И дедушку вашего Карла Генриховича помню…

– Боже мой! Боже мой! – подпоручик кинулся к матери и обнял ее. – Какая встреча! Какая встреча! И как это я не знал раньше. Платонов, почему ты не сказал мне, что здесь живут мои земляки? Ведь они моих папеньку и маменьку знали.

– Да неужто ваши папенька живы? – спросила мать.

Гельбке совсем растрогался, стал картинно вытирать глаза белым платочком.

– Папенька погиб еще в русско-японскую, а маман жива. Недавно уехала во Францию. Наше имение разорено. Мои братья тоже сражаются против большевиков. Я, самый младший, здесь, старшие братья в других офицерских частях. Заверяю вас: как только мы победим большевиков и вернемся на родину, я тотчас же заберу вас, вашего мужа и ваших деток к себе в имение. Будете, жить на покое, на полном обеспечении… Честное слово русского офицера!

Тут я не удержался, фыркнул, вспомнив такие же посулы заезжего барина-охотника, который так же наобещал нам целый короб добра, а затем исчез бесследно, не забыв забрать настрелянных отцом диких гусей.

Гельбке, как мне показалось, смущенно и сердито взглянул на меня. Бородатый денщик выглянул в окно:

– Ваше благородие, нам пора уходить. Уже все ушли.

Бородач вышел, а Гельбке вновь кинулся к матери с протянутыми руками.

– Вы – как моя няня… Не прощайте, а до свидания, голубушка. Ждите нас. Я вас не забуду. – Он вынул блокнотик, записал нашу фамилию и, позванивая шпорами, выбежал.

Тут уж немедля я высказал матери свое возмущение:

– Что ты наделала, мама… Ведь он – белый…

Мать не оправдывалась, только сказала смущенно:

– А бог с ним, что – белый… Ведь он совсем мальчик.

Отец, услышав от матери о Гельбке, презрительно сказал:

– В холуи он зазывал тебя, мать, чтоб хомут опять надеть, а ты поверила, распустила слюни. Эх, ты! Горничной была, горничной так и осталась.

…Весь следующий день на Крутой балке, за семафором, кипел бой. Снаряды рвались в хуторе. Я и Иван Рогов сидели на чердаке его кухни и из слухового окна вглядывались в ту сторону, откуда летели снаряды. Один снаряд с завыванием пронесся над нашими головами и, врезавшись в угол хаты позади двора Роговых, разворотил стену.

Мы впервые очень близко видели войну, нам было и страшно и любопытно.

К вечеру бой затих. Белые отступили. На станцию и в хутор ранним утром входил отряд Сиверса. Остатки разгромленных калединских войск бежали к Ростову и Батайску. Отец, мать с сестрами и я ночевали в чужой хате на «русской» стороне хутора. Когда все стихло, отец и я прибежали домой. Квартира наша уцелела, только всюду были разбросаны пустые консервные банки, клочья сена, стреляные гильзы.

Утром я и Иван Рогов пошли за семафор, к месту вчерашней битвы. Там уже бродили предприимчивые казаки и незнакомые оборванцы, снимали с убитых офицеров добротные шевровые сапоги с кокардами на верхней части голенищ – признак особой привилегированности корниловских полков, не брезгуя стаскивали галифе тонкого гвардейского сукна и даже окровавленное заношенное офицерское белье.

По буграм и склонам Крутой балки вповалку лежали полураздетые неподвижные тела. В наспех вырытых окопчиках – вороха гильз, брошенное снаряжение, пропитанные кровью бинты.

Я ходил по косогору и вспоминал, как отец стрелял щурков, нападавших на нашу пасеку и поедавших пчел… Мертвые, лежавшие там и сям офицеры, цвет и краса корниловских полков, напоминали мне красивых желто-зеленых щурков, которых я собрал после удачной стрельбы отца, высыпал их не менее дюжины прямо в поросшую крапивой канаву.

Среди убитых лежал и выхоленный, казавшийся еще более огромным, «меделян» – капитан. Он лежал навзничь, свалившись на горку свежей земли, на краю окопчика и раскинув руки. Длинное лицо его уже подернулось чернотой, глаза остеклянело уставлены в ясное февральское небо. Породистого аристократа-капитана тоже кто-то раздел до нижнего белья. Белоснежная, с засохшими кругами крови, сорочка его резко выделялась среди черноты изрытой мокрой земли, босые, синеватые ступни с костистыми пальцами торчали врозь.

Я подумал о жалобе матери и отвернулся, ища среди убитых Гельбке, нашего земляка. Но румянощекого подпоручика нигде не было. Если он не был убит в другом месте, то, наверное, отступил с уцелевшими корниловскими частями, чтобы где-нибудь вновь схватиться с большевиками за свое имение, за многие тысячи десятин земли, оставленных там, откуда мой отец и дядья бежали от голода на Дон тридцать лет назад… Вернулся я домой с гнетущим чувством, может быть потому, что впервые видел столько убитых людей…

Добродушные сиверсовские пулеметчики чистили в сенях разобранный «максим». Отец уже разговорился с ними – узнавал, кто, откуда. Оказалось: один ярославский, другой – псковский. Оба воевали на германском фронте, а теперь пришлось драться с корниловцами. Один – постарше, скуластый, блеклоглазый псковитянин как-то по-свойски подмигнул мне, протянул листовку, потом другую.

– На, почитай батьке.

На листовках портреты Ленина и другого, узкоплечего, щуплого, в пенсне, одетого в кожаную расстегнутую куртку. Ленин в простой кепочке, под большим козырьком прищуренные глаза. Так вот он какой – Ленин! Председатель Совета Народных Комиссаров! Отец долго всматривался в обличье словно чем-то давным-давно знакомого человека.

– Вот диковина… Поглядишь – простой человек, на учителя скидается, либо на землемера, а какие дела размахнул. А это же кто? В очках…

– А это товарищ Свердлов, Ленину помощник, – пояснил пулеметчик… – А за ними целая партия… Тыщи их таких, понял, папаша? Вместе с трудящим народом да солдатами и постановили в Питере: землю у помещиков отобрать и отдать крестьянам… Заводы таким же манером рабочим. Все теперь народное, папаша.

Отец крикнул в хату:

– Слышишь, мать! Как же теперь с Гельбке? Поедешь к нему, ай нет?

…Осторожно вхожу в залик. Здесь еще держится запах хороших папирос, одеколона. На моей кровати большая вмятина от грузного тела капитана. На подоконнике зеркальце в перламутровой оправе, серебряная мыльница, какие-то коробочки, зубная щетка. Их впопыхах забыл, наверное, наш земляк Гельбке. Оглядываю комнатушку, ища каких-то следов чужого нам мира, и вдруг вижу на столике маленькую записную книжечку. Раскрываю ее. На внутренней стороне сафьяновой обложки что-то вроде монограммы – три буквы, похожие на крендельные завитушки, и надпись: «Подпоручик корниловского сводного полка Юрий Константинович Гельбке».

Очень мелким, почти бисерным почерком химическим карандашом исписаны несколько страничек. Беглые, торопливые записи в несколько слов, часто сокращенных. На отдельной страничке стихотворение. Скупые дневниковые строчки не запомнились, а стих остался в памяти:

 
Отчизна милая, Россия нищая, нагая,
Глядишь ты в душу мне и гневно и сурово.
Глазами тех, кого не мнили мы врагами,
Не видя ненависти их и злобного укора…
Народ не вытерпел – поднялся против нас
Крушить того, кто виноват, и тех, кто невиновен.
Пришла расплата – в лихой явилась час
И затопила Русь ручьями нашей крови…
 

Далее юный Гельбке призывал к тому, чтобы сделать народ тихим и покорным, обещая за грехи отцов дать ему полную волю, только бы он успокоился, не восставал – тогда мир и благоденствие будто бы засияют на Руси, как «свет вечерний» на куполах Ивана Великого в Москве. О куполах в Кремле было сказано очень умилительно и красиво. Я прочитал стихи отцу. Он усмехнулся недобро, почти гневно, сказал, как отрубил:

– Вишь, как нашего брата улещевает. Одним словом – земляк, да не с той губернии. Прижали их – так он и запел, как слепой на паперти.

Я долго хранил в кармане записную книжку Гельбке, чтобы прочитать стихотворение Ивану Каханову, да не довелось: в суматохе переселения на другую квартиру, что случалось с нами тогда довольно часто, сунул ее куда-то и затерял…

По-весеннему ясные оттепельные дни проплывали над засиненными придонскими займищами. Гулкая, глухая канонада откатывалась к Ростову и Батайску. Большевики наступали…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю