355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Горький мед » Текст книги (страница 14)
Горький мед
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:54

Текст книги "Горький мед"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

– А я не знал… – растерянно пробормотал я. – Не знал, что вас надо провожать…

Лена засмеялась, и на кукольных щеках ее появились ямочки.

– Надо быть более догадливым, – сощурилась она. – А теперь вы, конечно, меня проводите?

– Нет, – невежливо буркнул я. – Мне надо ехать домой…

В этот миг у меня закружилась голова от голода, от усталости, я невольно прикрыл ладонью глаза и, когда открыл их, Лены возле меня уже не было…

На меня в упор смотрел Полидор Павлович.

– Ну, паря, вижу – умотался ты… А все-таки не сдался – не зашился. Трам-тарарам! Значит, толк из тебя выйдет. Будешь ты морзистом первого класса. А теперь валяй – сейчас уходит в твою сторону поезд. – Он оглянулся, наклонился к моему уху, прошептал: – Скоро тут опять заварится каша. Красная гвардия поведет наступление на вокзал – выбивать юнкеришек, трам-тарарам. Так что поторапливайся – махай домой. Кланяйся моей шляхтичке… Пся крев… Матка твоя… Трам-тарарам…

Он подтолкнул меня к двери.

Гвоздик

Темны были в ту пору ноябрьские и декабрьские ночи над приазовской степью. Снег еще не, выпал, и морозы не сковывали черную землю. И степь выглядела дикой, как никогда, и тоже черной, словно ее затопило море туши. В ней тревожно и жутко вспыхивали по ночам багряные зарницы. Это горели над степными балками скирды соломы в старых помещичьих экономиях Ставриных, Курлацких, Валуевых, Голодаевых, Компаницких. Их зажигали неизвестные люди, как бы сигнализируя Советской России о том, что обездоленный и середняцкий люд Приазовья томится в неволе и ждет не дождется своих избавителей…

Возвращаясь часто ночью после дежурства со станций, заброшенных в степную глушь, я из дверей трясущихся и таких же темных теплушек видел эти мятежные призывные костры. Вести о Советской власти, о Ленине, о декретах про землю, про мир, про то, что все – земля, воды, леса, заводы, фабрики, железные дороги и земные недра там, за темными гранями степи, замкнутой с севера штыками, пулеметами и пушками калединщины, – принадлежит народу, проникали всюду, в самые глухие углы.

В поездах велись притушенные до шепота разговоры о всякой всячине – что большевики уже идут на Дон, что в Голодаевке мужики, особенно не ладившие с паном, подожгли усадьбу и растащили хлебные амбары, что в деревне Степановке восставшие крестьяне не захотели выполнить приказ Каледина о мобилизации в белую армию, убили офицера и шестерых казаков и за это карательный отряд повесил десять крестьян, а на деревню наложил контрибуцию…

Говорили и о том, что в слободах и хуторах уже появились большевики, что они будто бы такие же простые, ничем не приметные люди – рабочие и крестьяне, только помозговитее, поумнее, и обладают будто бы неслыханной храбростью. По Миусу, по Донцу, по Кальмиусу и Лугани зашевелились крестьяне, а на шахтах шахтеры уже собирались в отряды, но атаману Каледину изловить их и заарестовать трудно. Чуть что – они ныряют в шахты, попробуй их оттуда выкурить: ведь никакой белоручка офицер в белых перчатках не полезет в забой или штольню…

Вернувшись однажды с дежурства в Таганроге, где продолжались схватки рабочих отрядов с юнкерами и кадетами, я застал у нас дома дядю Игната. Дядя был возбужден и взвинчен, как никогда. И без того нервный, быстрый и порывистый, он ерзал на табуретке, как ерш на горячей сковородке, и, захлебываясь, сверкая карими влажными глазами, о чем-то торопливо рассказывал отцу.

К тому времени наша семья по неизвестной мне причине неожиданно перебралась из кахановского куреня в хату одинокой казачки, лепившуюся на высоком каменистом бугре в непосредственной близости к станции, и к нам в окна каждые четверть часа врывался шум проходящих поездов и паровозные гудки…

– Вот… И дорога заколтотела, – кивнув на окошко, обращенное к станции, проговорил дядя Игнат. – Мотаются туда-сюда калединцы… Как мыши в капкане… Заперли их со всех сторон в ловушку. Скоро, скоро им крышка…

Отец, в последние дни необыкновенных событий молчаливый, державший в уме какую-то свою мысль, сосредоточенно слушал.

Дядя Игнат продолжал:

– Недавно, как загремела битва в городе Красной гвардии с офицерьем, думал, будку снесут. С Дона, с «Колхиды», севастопольские моряки из орудий шпарят прямо по Ростову, а тут наши отряды с железнодорожных мастерских и с заводов жмут. Братва куды там – оторви и брось. Ну и побежали калединцы – отступили в Новочеркасску. А потом опять Каледин попер со стороны Нахичевани. Не удержались наши. Четыре денька всего мы большевиков и видели. А теперь сызнова Каледин царствует. Ух и лютое его офицерье… Чуть что не так – к семафору… Мою будку обшарили, переполоху наделали, детишек насмерть перепугали. Прям разор! Не знаем, куды деваться. Хучь в станицу тикай – так и там спокою нету… Тоже атаманская власть…

Отец чуть усмехнулся в усы:

– Ну, а как же оружье твое… Левольверт, что за голенищу запрятал… Флак красный… Ходил с флаком? Стрелял из левольверта?

Дядя Игнат, обладавший природным юмором, закрутил головой, замахал рукой.

– Куды там! Пошел я один раз на эту самую демонстрацию. Подходим до Большого пришпекта, а тут казаки… Гонют, как озверелые, со всех сторон махают шашками… Еле удалось скрыться. Прибежал на будку, скорей за свой молоток и фонарь и – на линию!.. Дескать, ежели жандарм приедет на дрезине спрашивать: это ты, мол, с красным флаком по Садовой ходил, – так я ему сразу и отпою: я вить в обход ходил… А недавно, когда битва началась, говорю Кате: пойду, мол, в Красную гвардию; так она левольверт этот самый отняла у меня и куда-то зашвырнула… Так и не нашел. Да и какой я, Филя, вояка – стар уже, нога кривые, глаза косые – того гляди запутаюсь ногами и упаду…

Дядя Игнат, конечно, шутил: у него было что-то другое на уме, но он, как всегда, прикрывался балагурством, дурачился, несмотря на седую голову…

– И что это деется, – вздохнула мать, перетирая чайную посуду, – белые… красные… Кто их поймет… Дали бы больше на кусок хлеба – и ладно. А то вон детишки раздеты, разуты и сын, уже парень, чуть не босой на дежурство ездит.

– Мамаша… – укоризненно взглянул я на мать. – От белых ждать нечего. Они нашего брата рабочих расстреливают.

Отец поддержал меня:

– Большевики придут – сразу полегчает. Гляди, одежонку и обувку дадут… А уж землю обязательно…

– Нам теперь землю не обрабатывать, – снова вздохнула мать. – Силов уже нету. Пока дождемся земли и еще чего – на кладбище снесут.

– Не снесут. Мы еще поработаем, – бодро, ответил отец и как-то молодо весь подтянулся.

Всю ночь братья о чем-то бубнили друг другу на ухо, о чем-то советовались и затихли только под утро. Я слышал, как мать утром говорила отцу:

– Зачем приезжал к тебе Игнат? Балабонил, балабонил весь день и всю ночь, а ничего хорошего так и не сказал, помощи никакой не дал и уехал.

– Проведать приезжал… Брат ведь, – коротко бросил отец и вышел во двор…

…Меня тем временем гоняли с одной станции на другую, как самого неприкаянного этапного арестанта. Не успел отдежурить в Таганроге, как командировали в Успенскую, потом в Закадычную, в Кутейниково, глухие по тому времени станции. За два месяца – с ноября по январь – я передежурил почти всюду, на всех станциях от Ростова до Иловайска. Кличка «коник» как нельзя полно оправдывала мою профессию… Захваченный поездками по линии и дежурствами, я совсем забросил свою тетрадь в розовом коленкоровом переплете, забыл о ней и ничего не записывал…

В одну из ночей конца ноября я дежурил на телеграфе Ростов-Главный. Вдруг на Темернике и в городе началась перестрелка. Откуда-то бухнуло орудие. Окна на телеграфе и и конторе дежурного по станции задрожали, задзинькали…

Я уже привык к таким сполохам, продолжал стучать на своей морзянке. Дежурный по станции Быков, жилистый, сухопарый, в солдатской гимнастерке, быстрый, порывистый, отчаянный человек, руководил движением с четырех сторон – северной, южной, восточной и западной, – отправлял и принимал поезда сперва по требованию белогвардейского коменданта, затем большевистского. Вокзал переходил из рук в руки несколько раз, а мы забаррикадировались диванами и стульями и продолжали работать.

Чтобы подбодрить себя, Быков на несколько секунд скрывался за перегородкой и выпивал там стаканчик старой николаевской водки… Он выходил оттуда более оживленный, глаза его воинственно блестели.

– Нам надо обязательно удержаться, – заявил он мне. – В Заречной стоит «молочный» поезд. А наши женщины и дети ждут молока. Белым скоро накладут по заднице. Вот увидишь. Как только вокзал опять заберут наши, я даю путь «молочному». Надо сразу пропустить его… Гляди же, не прозевай – сейчас же давай по аппарату путь…

Все шло как нельзя лучше: с десяток пуль влетело в нашу дежурку, поковыряли стены, сбили портрет начальника дороги. На вокзале завязался бой, но длился он недолго. Скоро красногвардейский отряд ворвался в вокзал и на пути.

В конторку, сломав наши баррикады – диван и стулья, вбежали несколько рабочих. Запыхавшийся человек в кожанке, не пряча маузера в кобуру, крикнул:

– А, телегуры! Отсиделись! Ну-ка – открывай движение?

Это был уже знакомый нам бравый большевистский комендант.

– Давай путь «молочному»! – радостно скомандовал Быков и побежал за перегородку остудить жажду.

Поезд с батайскими молочницами вошел на станцию с опозданием только на полчаса и как раз к тому времени, когда разгромленные отряды калединцев бежали в сторону Новочеркасска. Ростов был в руках большевиков… Но ненадолго. Как рассказывал дядя Игнат, Каледин собрал силы, соединился с офицерскими отрядами генерала Алексеева и вновь ударил на Ростов… Огромный промышленный и торговый город вновь стал подвластен Донскому правительству…

В один из мутных, бесснежных и морозных вечеров я поехал дежурить на разъезд Ряженое. Там, между Иловайском и Матвеевом Курганом, залег каледонский фронт. По приказу Ленина с севера уже наступал со своими отрядами Сиверс, со стороны Воронежа на Зверево и Лихую двигался Саблин.

Калединское, так и не собранное донское государство трещало по всем швам, ломалось, разваливалось… Но юнкера в Таганроге еще держались, засев в вокзале. В центре города, в штабе оголтелой военщины, в гостинице «Европейская», свила гнездо матерая контрреволюция. И хотя ее обложили со всех сторон руководимые местной большевистской организацией отряды Красной гвардии с Русско-Балтийского, металлургического, и котельного заводов, она еще огрызалась и острыми когтями смертельно царапалась и наносила удары по штурмующим рабочим повстанческим отрядам…

Все это я уже знал ранее из уст Серёги Хоменко и Алексея Домио и уезжал в новую командировку, как на фронт.

– Сынок, может, не поедешь? Видишь, что творится, – тяжело вздыхала мать.

Но отец, присутствовавший при разговоре, сказал:

– Ничего. Он навстречу большевикам едет. На хуторе Адабашеве мне уже сказали: большевики близко. Ихние разведчики уже рыщут по слободам… Они не только по железной дороге наступают, а прямо по степи, с Чистякова напрямик, к нам режут…

Отец весь сиял… Помолодевшее лицо его зарумянилось от радости. В последние, дни он чувствовал себя все более уверенно. Ходил по хутору, смело улыбаясь старым казакам, настроенным против большевиков. Как будто он теперь ничего и никого не боялся. Даже юнкеров и лютых корниловцев, отряд которых уже расположился на станции в хуторе.

Началось это у него с того времени, когда осенью кому-то из Временного правительства, по всей видимости меньшевикам, вздумалось провести всенародный плебисцит – узнать, за кого же проголосует народная масса Дона: за партию эсеров и меньшевиков, за кадетов или за большевиков. Для такого голосования были выпущены пять списков за номерами первый, второй, третий, четвертый и пятый… В четвертом значился Керенский, в пятом – большевики…

И тут началось столпотворение. В хуторе поднялся переполох: за кого голосовать? Кто лучше? Кому можно вверить свое дальнейшее благополучие, свою судьбу? Зажиточные казаки и крупные лавочники в большинстве своем голосовали один за Керенского, другие за кадетский, буржуйский, конституционный список. Но и тут не обошлось без путаницы и недоразумений.

Лавочница, бедовая и дотошная баба, торговавшая мелкой бакалеей, хвастала перед соседками: «А я, милые мои, проголосовала за большевиков! Они – за мужиков, а мужиков вон сколько – вся Россия! Придут они – я и скажу им: я за вас голосовала – вы меня не трогайте…»

А другая наша соседка прибежала, запыхавшись, к отцу, плачущим голосом стала спрашивать:

– Скажи-ба, болячечка, за кого мне голосовать? За какую квиточку? Ведь я неграмотная.

Отец взял у нее бюллетени, отобрал пятый, сунул соседке в руку, сказал твердо:

– Вот за этот – за пятый, за Ленина, и голосуй. Да смотри: когда будешь опускать, не перепутай… А то сунешь за кадетов, а либо за Керенского – какая тебе от этого польза… Ведь ты беднячка…

Не прошло и четверти часа, как – соседка прибежала, бледная, вся в слезах, ломая руки, запричитала:

– Ой, головочка моя грешная! За кого же я проголосовала? За Керешного! Попутал меня нечистый дух – подсунул мне не тую квитку…

Отец засмеялся, развел руками:

– Эх ты, Ивановна! Теперь ничего не сделаешь. Жди теперь большевиков, когда придут – сама скажешь, за кого ты…

Опустив в ящик пятый список, отец сказал мне:

– Вон сколько казаков за Ленина голосуют. Сами мне сказывали. Отшатнулись от Каледина многие казаки…

Вслед за отцом опустил в урну пятый описок и я…

…Поезд тащится медленно-медленно, погромыхивая темными вонючими теплушками. Из степи свистит черный морозный ветер. У меня мрачные мысли: куда я еду? зачем? Опять буду передавать телеграммы белых офицеров, вести под их диктовку переговоры со штабом северо-западной группы генерала Кутепова? Я бы не прочь убежать куда-нибудь в степь, в Адабашев, к тому же Ёське или отсидеться дома, но отец оказал: «Езжай!».

Я знаю, он думает: все работают, все служат. И многие ждут большевиков… И мы ждем, как ждут люди и все живое восхода солнца… И работают железнодорожники, затаив горячий камень на сердце, принимают и отправляют поезда с пушками, юнкерами, офицерами. А что поделаешь? Дома голодная семья, отец, мать, сестренки ждут получения ненавистных шпалер – керенок. Я уже получал их по целому аршину – зеленых и желтых. Александр Федорович Керенский выпускал их целыми рулонами, и плательщик выплачивает их неразрезанными, разматывая и отмеривая, как телеграфную ленту…

Вот и попробуй не служить, не работать… А ведь мне только недавно сровнялось шестнадцать лет. С виду я еще мальчишка, и хотя меня никто еще не замечает и даже белогвардейские заставы и часовые пропускают как подростка-железнодорожника, но попробуй не подчинись им – сразу услышишь леденящее кровь: «К семафору!».

Калединцы уже расстреляли этаким манером нескольких машинистов, движенцев и телеграфистов… Ведь Дон и Приазовье и все входящие в него железные дороги – на военном положении… Террор, слово страшное, витает над городами, станицами и селами, как черный кровожадный ворон…

Поезд задерживается на станции Марцево… Нигде ни блесточки света… В вагоне почти пусто, пассажиров нет, уже перестали ездить – всюду фронт. Со мной лишь два-три солдата с заплечными мешками, пропахшие махрой и дальней дорогой. Холодно и мерзко – теплушка не отапливается, я окоченел, не попадает зуб на зуб…

Вдруг вдоль поезда топот, крики:

– Прочь, солдаты, из вагонов! Прочь, солдаты, из вагонов!

Я уже знаю: это юнкера. Оки высаживают и задерживают солдат, едущих с фронта, некоторых за пару банок консервов и буханку хлеба переманивают в Добрармию, но мало кто хочет воевать – всем война осточертела хуже горькой редьки. Других, особенно подозрительных, как дезертиров, не подчиняющихся приказаниям, задерживают…

– Прочь, солдаты, из вагонов!

Команда звучит заученно и резко – лязгает, как затвор винтовки. В темную бездну вагона воткнулся желтый нервный луч фонаря.

– Солдаты, выходи!

Луч скользнул по мне, не задержался, остановился на широком, как глиняный горшок, рыжебородом лице солдата.

На мгновение я схватываю в нем нечто похожее на нашего любимца дядю Ивана, путевого сторожа. Солдат уже пожилой, шинель натянута на ватную фуфайку нескладно, пояс ниже живота, отвороты серой папахи спущены и болтаются, как уши слона.

– Выходи!

– Зачем? – спокойный мужичий голос. От него так и разит сырой вспаханной землей. – Вить отпустили… С турецкого хронту…

– Слезай! Кто отпустил?!

– Ленин…

– А-а!..

Лязг затвора.

– Выходи! Раз, два,!

Солдаты кряхтя слезают.

– Вить вот наказание… Замучились… Вить отпустили… Домой едем… в Орловщину… – бормочет солдат в отвернутой папахе.

Крик у вагона становится исступленно-яростным, нечеловеческим, как будто рычит сама смерть:

– Становись! Вот тебе за Ленина!

Меня оглушают три выстрела. Зажмуриваюсь, закрываю глаза… Террор! Военное положение! Я дрожу, зубы стучат. Поезд трогается. Куда? К фронту… Туда, откуда идут большевики…

…Поезд гремел во тьме колесами, а я, забившись в угол товарного вагона и стуча зубами, видел перед собой рыжеватую с темной подпалиной бороду расстрелянного солдата, похожего на нашего дядю Ивана, и еле сдерживал слезы от ужаса и жалости… Нет, невозможно забыть о тех далеких, уже затягиваемых пологом забвения, огневых годах!

…Я едва разгибаю замерзшие ноги, выползаю из промерзшей теплушки. Я – единственный пассажир на этом торчащем среди поля, как палец, разъезде. На путях темно – хоть глаза выколи. Только на боковом пути маячит какая-то черная сплюснутая громада, сипит паром – это калединский бронепоезд. Слышны сердитые голоса… Меня берут в световые клещи сразу несколько фонарей: кто такой? зачем здесь? Передо мной багровые, обветренные лица, налитые кровью глаза…

Фронт недалеко – где-то у Матвеева Кургана. Поезд, привезший меня сюда, дальше не пойдет – вернется в Марцево, и я останусь один среди враждебного предгрозового безмолвия…

Поднимаюсь на башню блокировочного управления стрелками – это последнее новшество предвоенных лет. Башня полна военными, преимущественно офицерами всех родов войск, с погонами всех оттенков. Только штатский дежурный по разъезду сидит у фонопора и рычагов блокировочного аппарата. В уголке мерно постукивающая морзянка. Кто-то из военных кричит:

– А-а, новая смена телеграфисту явилась! Давно ждали…

Меня встречают почти как желанного гостя.

Дежурный по разъезду, рослый, чернявый мужчина в форменной тужурке с малиновыми кантами, говорит мне, мешая русские слова с украинскими:

– Скорей сидай, хлопче, за аппарат та передавай военные телеграммы. Наш телеграфист занедужил…

Ко мне подходит низкорослый военный в простом, цвета хаки, свободном кителе и обыкновенных валенках, внимательно смотрит сквозь золотое пенсне на мое посиневшее от холода лицо, как-то уж очень просто, не по-военному и чуть брюзгливо тянет в нос:

– Пожалуйте, молодой человек… М-м-да! Уж очень молод… Не могли прислать повзрослее… – И обернувшись к долговязому офицеру: – Ардальон Георгиевич, дайте ему, пожалуйста, консервов, чаю… Ведь он замерз и еле стоит на ногах…

– Слушаюсь, господин полковник! – козырнул долговязый.

Офицеры начинают смотреть на меня более благосклонно. Я удивлен: неужели это одни из тех, кто только что расстреливал солдат в Марцево? Они совсем не похожи на страшных извергов… Они так хорошо, по-человечески улыбаются, шутят. Вот один уже сует мне в руки две консервные банки, другой подносит жестяную кружку горячего, душистого, самого настоящего чаю и целую горсть рафинада…

Я теряюсь и только бормочу одеревеневшими губами:

– Спасибо… Спасибо…

Полковник чуть-чуть сед, у него русское умное, в строгих складках, лицо, рыжеватые брови, усы с такой же тонкой серебристой проседью. Он мягко, неслышно ступает, в своих белых валенках, за розовым ухом – красный карандаш, как у счетовода или конторщика…

Вот он подошел к разостланной на складном столике широкой, как скатерть, карте, тычет в нее карандашом и совсем другим, не таким, каким разговаривал недавно, – жестковатым, чуть скрипучим голосом говорит обступившим его офицерам:

– Слушайте, господа, внимательно. Вот Успенская. Вот Алексеевка… Большая Кирсановка… Сиверс, красные двигаются в этом направлении, наверное, ударят здесь… на Матвеев Курган. Но могут пройти прямо на Большую Крепкую и на Ростов…

Я все это слышу, обо мне забыли, меня не считают за противника. Я подкрепился банкой тушеной говядины, обогрелся чаем, сижу за аппаратом, постукиваю ключом, но при упоминании о красных настроение мое сразу меняется… Передо мной опять всплывает бородатое обветренное лицо солдата, двойника дяди Ивана, и юнкера, расстреливающие рабочих:, на перроне таганрогского вокзала…

Седоватый симпатичный полковник спрашивает:

– Господа, кто пойдет в разведку?.. Вот сюда… Надо выяснить к утру количество неприятельских сил вот здесь…

– Я готов, господин полковник…

– Алексей Кириллович, разрешите мне…

– Я… я… – откликаются голоса…

– Отлично, господа… Вы, Ардальон Георгиевич, возглавите разведку. – Голос полковника снова звучит мягко, по-домашнему, как будто речь идет о безобидной рождественской прогулке. – До Матвеева Кургана, а если будет можно и дальше, до Закадычной, вы доедете на бронепоезде, а там… там действуйте применительно к обстоятельствам… Как только выполните задание – немедленно из Матвеева Кургана сообщите сюда по аппарату или по фонопору…

– Фонопор не работает, – осторожно замечает дежурный по разъезду, хитрый, с виду безучастный ко всему хохол.

– Лучше возвращайтесь побыстрее сами, господа… С вами бог, – тихо напутствует полковник. – Желаю удачи…

Офицеры быстро переодеваются в крестьянскую одежду, вымазывают холеные лица и руки сажей из поддувала громадной, стоящей тут же печки-голландки, пересмеиваются, шутя назначают друг другу имена попроще: Юхим, Потап, Охрим, Архип…

В разведку отправляются четыре человека… Вскоре они прощаются с полковником, с товарищами. Алексей Кириллович обнимает каждого, целует в голову, как сыновей.

– С богом!

Какие милые, обходительные люди! Как будто идут на доброе дело!.. Бронепоезд с натужным сипением осторожно, без паровозного свистка увозит разведчиков в сторону Матвеева Кургана…

Полковник, заложив руки за спину, чуть сутулясь, долго ходит по комнате, о чем-то думает… О чем? О том, чтобы не пустить на Дон Сиверса и большевиков, побольше расстрелять не желающих воевать с немцами солдат или о чем-нибудь другом – семейном, домашнем: о жене, о детях, о сыновьях, может быть, тоже воюющих на стороне Каледина?.. А сыновья у полковника обязательно должны быть – он такой отечески мягкий, спокойный… Но я уже не верю в его доброту, я слежу за каждым его движением, как волчонок. И хитрый украинец тоже исподтишка посматривает на него и тоже о чем-то думает… За кого он? За белых или за красных? Этого не прочтешь в его полусонных, равнодушных глазах…

Теперь я знаю: я дежурю в штабе северо-западной группы войск Добровольческой армии. На столе полковника – два полевых телефона, почти непрерывно гудят зуммеры. Морзянка связывает Ряженое со штабом генерала Кутелова в Таганроге… В сторону севера связь только до Матвеева Кургана; дальше – неизвестность, загадочные потемки… Возможно, большевистские головные отряды уже бродят где-нибудь близко в степи?..

Полковник подходит к аппарату. От него попахивает тонкими духами, отличным асмоловским табаком.

– Вызовите, пожалуйста, штаб, – мягко, почти ласково, просит он.

Я вызываю. На проводе Таганрог, Марцево, Неклиновка, но связь со штабом подключена к нему особым проводом.

У аппарата адъютант Кутепова.

– Передавайте. Доложите генералу, – тянет чуть в нос полковник; – на участке Успенская – Кирсановка спокойно. Выдвинул бронепоезд, выслал разведку. Связь по железной дороге до Матвеева Кургана…

Я передаю слово в слово… Перед глазами рябит точками и тире телеграфная лента. Поручик со слов генерала диктует ответ. Я читаю дрожащим голосом:

– «К вам выслано подкрепление. Будьте готовы к удару на Матвеев Курган. Время укажу особо после двенадцати. Юнкера сражаются с повстанцами в Таганроге успешно. Вокзал и центр города в наших руках. Берегите связь с севером и с нами Желаю успеха. Жду хороших вестей. Кутепов».

«Берегите связь…» Хорошо, – отзывается во мне мысль. – Отлично! Я уберегу вам связь так, что вы ни одной буквы не получите ни с той, ни с другой стороны… Я это сделаю… Только бы этот хохол, дежурный, и никто из офицеров не читал на слух с аппарата…

Я вглядываюсь в спокойно-лукавые глаза дежурного по разъезду…

Меня снова кто-то вызывает, медленно и четко:

– Ржн, Ржн… Ряженое, Ряженое.

Я отвечаю.

– У аппарата – Таганрог. Вы со штабом закончили?

– Закончил.

– Примите телеграмму.

– У меня самого куча. Прими мои…

– Нет, мои… ПП…

– Нет. Прими мои… ПП.

– Р-р-р-р, – рычит Таганрог, давая частое «р», что значит – «Уходи вон!».

Так мы, я и таганрогский коллега, пререкаемся, спорим минут пять. Наконец телеграфист на другом конце провода; не выдерживает:

– Кто ты? Назовись. Ты – упрямый дурак, скотина!

– Назовись ты… Глупец, осел… Как твоя фамилия?..

– Хрш… Хорошо. Моя фамилия Загорская…

Ключ вываливается из моих пальцев. Несмотря на то, что моя оппонентка сидит, как мне кажется, за тридевять земель, я вижу гнев в ее синих глазах, и горячая краска заливает мое лицо. Загорская? Лена Загорская!.. Фарфоровая кукла с невинными ямочками на нежно-румяных щеках…

– Однако, Лена, вы ругаетесь, как сапожник, – овладев собой, наконец стучу я.

– А это кто?

– Ваш знакомый кандидат.

– Ах, кандидат… Милый… Как не стыдно… – несется по проводам ответ. – Извините, голубчик… Я же не знала…

– И я не знал…

– Вы давно там дежурите?

– Только сегодня вступил, – передаю я, сам не свожу глаз с дежурного по разъезду, с полковника, с двух офицеров, подкладывающих дрова в голландку: не читают ли они на слух? Нет, лица их все те же, лишь в темных и полусонных глазах украинца хитрые искорки.

– Вы слышите? – спрашиваю я его.

– Кого? Что? – недоуменно спрашивает он.

– Ругается как… Барышня, а ругается, – улыбаюсь, я, кивая на аппарат.

– А-а… Це бувае, – тянет украинец.

Слава богу! В приеме на слух, он, как вот эта печка, – не слышит ни одной буквы.

– Ряженое, Ряженое… Вы мне нравитесь, – стучит Лена. – С вами хочет говорить Полидор Павлыч…

– Давайте, – обрадованно отзываюсь я. Как приятно отвести душу в беседе с хорошим человеком, да еще с таким, как Полидор Павлыч!

– Здорово, ягненок. Вот хорошо, что ты дежуришь. У тебя там под боком слухачей нету? – спрашивает он, но без своего любимого «трам-тарарам».

Я впиваюсь в лицо загадочного хохла, так и пронизываю сонные лица офицеров, полковника, который склонился над картой в глубокой задумчивости. Отвечаю:

– Кажется, нет.

– Ну так слушай, кандидат в министры. Юнкерам подходит капут… Наша гвардия бьет их со всех сторон. Аж щепки летят… Скоро Красная гвардия возьмет вокзал. Мы тут еле сидим… К утру, наверное, все кончится… Юнкера наготове, чтобы побить или снять аппараты… Слушай… Заземли провод так, чтобы не нашли. Иголка у тебя есть? Булавка?

Я гляжу на дежурного по разъезду и вдруг замечаю: глаза его стали страшными – в них ужас, растерянность, спрятанные за показным равнодушием. Мне кажется, я читаю в них, как в знакомой книге, то, чего сам страшусь – расправы, команды «К семафору!».

Ох, уж эти хитрые украинцы! Этот движенец, явно из бывших телеграфистов, читает на слух – я так и знал! Но я уже не могу остановиться. Будь что будет!..

Я порылся в карманах.

– Шурупы есть… Гвоздик… – выстукиваю я.

– Давай. Схему Аппарата знаешь? Ты же учил, – быстро советует Полидор Павлович. – Понял, господин кандидат?

– Понял… Р-р-р… Пошел вон! – для виду бешено выстукиваю я. – Р-р-р…

Чтобы не вызвать подозрение, ленту я не вырываю, а спокойно, с невинным видом наматываю на тамбур.

За окном глубокая ночь. Эоловой арфой вызванивают провода. Кругом степь, глухомань… Сделать скорее и бежать… Домой, к отцу, к матери… Вот только хочется перемолвиться еще с Леночкой, сказать ей на прощание что-нибудь хорошее.

Двое офицеров разлеглись один на столе, другой на диване и уже храпят вовсю. Лишь полковник да дежурный офицеру полевых телефонов еще пытаются одолеть дремоту, клюют носами…

Я вынул из кармана маленький гвоздик.

Хитрый украинец отвернулся, пробует на оттяжку рычаг централизованной стрелки – не заело ли.

Наклоняюсь над аппаратом, засовываю гвоздик в отверстие клеммы поглубже, втискиваю карандашом на самое ее донышко. Аппарат сразу подозрительно умолкает.

К Матвееву Кургану двинулся калединский бронепоезд, в расположение большевиков ушли переодетые разведчики-офицеры. Утром они придут в Матвеев Курган, а связи с полковником не будет. Начнется бой… В штабе останутся одни полевые телефоны… Связи со штабом Кутепова не будет! Повреждение ее в бою – самое неприятное. Пока найдут повреждение, исправят провод – свершится чудо… Придут большевики. А я буду от Ряженого далеко, затеряюсь в степи, в зимних потемках…

Я постучал ключом. Все как надо – аппарат работает на себя, все вызовы уходят в землю, как в могилу… Оглядываюсь на дежурного по станции. Тот показывает глазами на дверь. Он уже все понимает, все слыхал… Сначала надеваю свое пальтишко и шапку, иду к двери. Этак деловито, спокойно, уверенно.

– Куда? – спрашивает юнкер-часовой.

– Куда вы? – окликает офицер, работающий за телефониста.

– На двор. В нужник, – отвечаю я, притворившись простаком.

Офицер машет юнкеру рукой:

– Пропусти!

Я выхожу. Вслед за мной грохает сапогами по темной винтовой лестнице дошлый украинец. Часовые у него даже не спрашивают, куда и зачем идет, – ведь он дежурный по разъезду. Он вышел со своим фонарем и словно торопится встретить поезд.

На перроне тьма, гудит лютый январский ветер. На путях стоят пустые товарные вагоны, теплушки, из трубы одной из них летят искры. Калединцы топят чугунную печку, греются… Не густо же их при штабе полковника!

Нас все-таки останавливают окрики:

– Стой! Кто идет!

– Дежурный по разъезду! – небрежно бросает украинец и поднимает фонарь.

Часовой подходит к нам, держа наготове винтовку, подозрительно вглядывается в лица. Видя железнодорожную форму украинца, спрашивает:

– Куда идете?

– Осмотреть централизованную стрелку, – раздраженно отвечает сообразительный дежурный.

Мы идем во тьму по направлению к стрелкам.

Вдруг мой спутник гасит фонарь, резко толкает меня в сторону, и мы скатываемся под откос.

С минуту мы сидим в густом сухом бурьяне, прислушиваясь. Сердце мое бьется с небывалой частотой. Крадучись мы сбегаем в глубокую, темную, как угольная шахта, лощину.

Порошит мелкий снежок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю