355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шолохов-Синявский » Горький мед » Текст книги (страница 6)
Горький мед
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:54

Текст книги "Горький мед"


Автор книги: Георгий Шолохов-Синявский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Новая ступень

И еще одно знойное лето отпылало над казачьим хутором.

Было оно, к счастью, урожайным и медоносным. Казалось, природа хотела доказать людям, что ей безразличны их кровавые дела, бессмысленная война и она по-прежнему, что бы ни случилось, остается щедрой.

Где-то лилась кровь, смерть собирала обильную жатву, а природа разостлала по земле пышный ковер цветов и трав, развесила звонкие хлебные колосья и плоды, всюду, где только могла родить земля.

Повеселел мой отец, подобрела мать. И хотя у нас было ульев немного, отец сумел не только откачать десятка полтора пудов меда, но и оставить в запас для подкормки слабых семей и вновь прирастить пасеку до двадцати новых уютных пчелиных домиков.

Это лето было и для меня необычным. Я находился в состоянии необъяснимой восторженности. В душе то и дело начинали петь то ликующие, то тревожные неясные голоса.

Иногда я садился за наш кособокий стол и выписывал в в школьную тетрадь или просто на клочок бумаги сочетания слов и целые фразы, отзвуки тех, что западали в душу при чтении. Слова играли во мне, как пенная брага, роились и звенели, подобно пчелам…

Начиная с весны мы много работали с отцом в хуторских садах. Я лазил по деревьям и пилой-ножовкой отпиливал сухие ветки. Мои ладони покрывались саднящими мозолями. От апрельского солнца и южного ветра кожа на лице потемнела, а на губах насыхала сладковатая корочка. Я чувствовал себя намного старше, сильнее.

Как-то я встретился с Иваном Роговым. Он недавно вернулся из города, где работал с дедом и дядей Афанасием в плотничьей артели. За год он вымахал в здоровенного, плечистого парня, ребячий голос его сломался и превратился в мужской бубнящий бас, на губе появилась белесая поросль. Как всегда, он начал хвастать своими мускулами и будто бы настоящей борцовской силой.

– Ну-ка попробуй, – сказал он, сгибая правую руку в локте.

Я попробовал: бицепсы его действительно стали крепкими, словно выточенными из дуба.

– Топором помахаешь с утра до вечера, а либо фуганком подвигаешь, так мускулы сразу нарастают, – похвастал Рогов.

Я показал ему свои мозоли. Он ощупал их, презрительно усмехнулся:

– Бывают мозоли рабочие, опытные… А твои – от неумения держать инструмент. Ты слабо держал пилку, ручка болталась в кулаке, как пестик в ступке, вот и набил… Не мозоль, а водянку, волдырь… Вот настоящая рабочая рука.

Рогов протянул мне ладонь. Я сжал ее, она была сухая и твердая, как точильный брусок.

– Слыхал я, ты опять с интеллигенией связался… – упрекнул Рогов.

Я рассказал о том, как переписывал роли и неудачно выступил на репетиции в драматическом кружке. Рогов снисходительно хмыкнул:

– Все это только забава.

Мне стало обидно:

– Почему «забава»? Это же театр, искусство!

– Для белоручек, – скривил губы мой приятель. – И с кем ты возишься? Батюшкин сын Ленька – дурачок, Нинка – его сестра, Наташка Расторгуева – лавочникова дочка… Шурка Пешиков! А всеми ими верховодит Ремезов, губастый парикмахер. Это же самая гнилая интеллигения! Сунься к ним – они засмеют. Мы для них – босявки, рвань. Вот они поэтому и вытурили тебя из кружка.

Мне было обидно слушать это.

– Разве они нарочно вытурили? – попробовал я возразить. – Я же не сумел… Там была Софья Степановна… И ребята есть умные, начитанные, от них многому можно научиться. Интеллигенция – это же образованные люди. Они учатся в гимназиях и университетах, много читают, знают побольше нас с тобой. Вот Ваня Каханов…

– А что – Ваня? – сердито перебил Рогов. – Чванится, нос задирает и с нами не хочет водить дружбу. Если он образованнее нас, пускай не задается и нами не пренебрегает. Недаром он к богачам льнет. Ну и пускай. А наше дело рабочее – топор, пила, рубанок… «Измученный, истерзанный наш брат мастеровой. Идет, как тень загробная, с работы трудовой»… – пропел Рогов куплет из распространенной в те годы песни. – А ты туда же, с ними… с буржуями.

Я был убит окончательно. Меня тянуло к «образованным», к той самой «интеллигении», о которой так презрительно отзывался Рогов… Мне казалось, только от них, от образованных, я узнаю многое из того, к чему так жадно стремилась моя душа.

Мне хотелось спорить, доказывать свою правоту. Мы долго шагали молча, и я раздумывал, чем бы сразить своего дружка. И меня осенило: книги! Я могу развеять его заблуждение книгами.

До нашей встречи я как раз был в библиотеке и нес оттуда пачку книг. Я спросил Рогова, читает ли он и какие книги уже прочитал.

– Ничего не читаю. И не собираюсь, – ответил мой приятель и пренебрежительно сплюнул сквозь зубы. – Зачем? Мое дело работать и зарабатывать копейки.

– Да как же ты! Как же без книг! – крикнул я негодующе.

– А так… – усмехнулся Рогов. – Я численник читаю… Календарь. И еще… такие, как у деда моего под застрехой. Помнишь? – Ваня подмигнул – Револют… Ре-во-лю-ция! – по слогам отчеканил Рогов. – А в численнике, в каждом листке, всегда есть что-нибудь полезное, например, как блинцы печь или огурцы солить.

Рогов явно издевался надо мной.

– А толстые книги нехай интеллигения читает… Их дело такое… Читай себе и читай, – добавил он.

…Я вспылил.

– Что ты затвердил: интеллигения, интеллигения… Во-первых, не интеллигения, а интеллигенция. Ин-тел-ли-ген-ция! – в свою очередь проскандировал я.

Ваня Рогов сожалеюще смерил меня с головы до ног маленькими свинцово-серыми глазами, недобро усмехнулся:

– А ты думаешь, я без тебя не знаю, как правильно говорить? Ведь грамматику мы одну с тобой учили. Я наших образованных нарочно, в насмешку «интеллигенией» называю. Разве батюшкины сынки и дочки да лавочниковы это интеллигенция? Они корчат из себя образованных, а сами темнее нас с тобой. Какая это интеллигенция? Так, ничто. Пфа! Плюнул и растер. Это же мелкая буржуазия… Вот кто!

– Откуда ты нахватался таких слов? – удивился я.

– Вот и нахватался… от умных людей… – загадочно усмехнулся Рогов.

Я решил нанести другу последний удар, спросил с ехидцей:

– А Ваня Каханов – тоже, по-твоему, буржуазия?

– Ха! Ваня Каханов – такая же гольтепа, как и мы с тобой. Только он с батюшкиными да лавочниковыми сынками да дочками валандается.

– А мы с тобой кто? – спросил я, чувствуя неуверенность в своей правоте.

– А мы – пролетария. Самая драная, – убежденно ответил Рогов.

Он не сказал «пролетарии», а, как и говорили в хуторе, – «пролетария», и это звучало как-то особенно убедительно.

– И нам с Ленькой Китайским, Наташкой Расторгуевой и Шуркой Пешиковым трудно по одной тропке шагать, – твердо добавил Рогов.

– Все это так. Они – буржуи, мы – пролетария. Но при чем тут дружба? – не сдавался я. – Разве нельзя дружить, с кем захочешь?

– Можно. И среди этой шатии есть правильные ребята и девчата, – согласился Рогов. – Но только не наши задаваки, что считают нас за темных и грязных…

Разговор этот оказал на меня свое действие. Я стал невольно косо поглядывать на прежних знакомых ребят из обеспеченных семей. Встречаясь с сыновьями попов и лавочников, я принимал гордый, независимый вид, думал: «Эх вы, буржуи! Все равно не заманите… Я – пролетария».

Жизнь, однако, вскоре смешала эти наивные представления и схемы… Сходились мы в дружбе и расходились, не рассуждая. И сам Рогов одним из первых доказал это.

Глубокой осенью, когда мне наконец сровнялось пятнадцать лет, мы с отцом поехали на затерянный среди займища железнодорожный разъезд.

Дорожный мастер, рыхлый, высокий мужчина в фуражке с зелеными кантами и в сапогах с трубчатыми голенищами, окинул меня недоверчивым взглядом, пощипал серый, мышиного цвета, ус, промычал что-то вроде:

– М-м-м… хиловат хлопец. Не поднимет… гаечного ключа…

– Подниму, – храбро заявил я.

Отец поставил меня впереди себя, как молодого бычка, которого продают за полцены, просительно и униженно поклонился:

– Пожалуйста, господин мастер… Пора работать сыну-то… Нужда… Все как-никак заработает. Я ведь почти с одной рукой, совсем стал плохой работник.

– Ладно. Зачислим. Будет получать полтину в день. Только на работу не опаздывать. Ночевать будет в казарме вместе с рабочими.

– Спасибо, – склонил голову отец.

– Спасибо, – эхом откликнулся и я.

Усы отца подозрительно вздрагивали. От его уверенной осанки не осталось и следа.

Так я стал ремонтным рабочим.

В первый же день меня поставили на разравнивание балласта. Артельный староста, ширококостный, клещеногий украинец в тяжелых яловых сапогах с подковками и еще более широкими, чем у мастера, голенищами, из которых вместе с желтыми ушками торчали складной аршин, ватерпас, зеленый и красный флажки в кожаных чехлах, подошел ко мне и по-хозяйски властно и вместе с тем шутливо спросил:

– А це що за птыця? С якого такого гнезда?

Рабочие засмеялись, меня окатило жаром смущения, я ответил:

– Я – подросток. Рабочий.

– Бачу, що не парубок и не дивчина, – усмехнулся артельный староста.

И тут я заметил: глаза у него светлые, веселые и добрые. От его сапог густо несло дегтем, а от полушубка – коровьим хлевом.

– Ну вот що, – продолжал он. – Будешь утром до мастера рапортички носить, а зараз, – обернулся он к старшему рабочему, – дайте ему лопату полегче и нехай становится на бровку. Подывымся, що вин за цаца.

Мне дали совковую лопату, и я принялся за работу. Сначала она показалась мне не тяжелой, но уже через час я обнаружил, что отстаю от артели на три-четыре сажени.

– Ну, брате, мы тебя дожидаться не будем, – хмурясь, упрекнул меня старший рабочий. – Мы должны до обеда дойти вон до той сотки, а ты будешь тут копаться. Пошевеливайся, хлопче.

Я стал «пошевеливаться», быстрее заработал лопатой и скоро почувствовал, что выдыхаюсь. Балласт не ложился у меня ровным уступом между шпалами и краем бровки, а вздыбливался волнами. Я так и не догнал артели. Рабочие дошли до сотки – каменного знака, указывающего пятую часть версты, и расположились тут же по откосу подкрепиться едой, а я все еще ковырялся в сыром, тяжелом песке – лопата не слушалась меня, вихлялась в руках…

В первый день я даже не воспользовался перерывом на обед, кусок хлеба и пара соленых огурцов в моей сумке так и остались нетронутыми. Я чувствовал, как убывают мои силы, но не откладывал лопаты, «нажимал» вовсю. Пот градом катился по горящим от ветра щекам, сухой язык прилипал к нёбу. Я стал замечать, что делаю много лишних движений и топчусь на месте…

Никогда не забуду своего первого трудового дня. Мимо с грохотом пробегали поезда. Рабочие кричали, чтобы я на это время отходил в сторону. Смолистый запах шпал и паровозного дыма овевал меня, и этот памятный запах и теперь будит во мне воспоминания о том давнем пасмурном ноябрьском дне…

К концу работы я совсем измотался и, возвращаясь в казарму, едва волочил ноги. В ноябре темнеет рано. Шли мы с линии часов в шесть, когда уже было не видно ни шпал, ни рельсов.

Часть рабочих, жившая в селе, недалеко от железной дороги, разошлась по домам, а мы, человек десять из более дальних мест, расположились на ночлег тут же в казарме.

Я свалился на голые нары, чувствуя в руках и ногах чугунную тяжесть и тупую боль. На стене, подвешенная на гвоздь, тускло светила керосиновая лампа-трехлинейка; в углу в круглой высокой, как колонна, обитой черной жестью, печке-голландке потрескивали и воняли шпальным креозотом дрова. Отрадное тепло растекалось по казарме. Я так устал, что не мог двинуть разомлевшими членами, и уже смежал слипающиеся веки, когда один рабочий, проворный и шустрый, работавший, судя по всему, в ремонте уже давно и ко всему привычный, растолкал меня, крича в ухо:

– Гей, парень! Ты чего? И чаю не хочешь? Так, хлопче, не годится. Чайку попить надо. А ну-ка вставай! Живо!

Я еле встал с нар. На складном столе посредине казармы возвышался громадный, пышущий жаром цинковый чайник и были расставлены жестяные кружки.

Кто-то из рабочих крикнул:

– Тащи хлопца, Юрко, к столу, а то он завтра не встанет! Пускай погреется, распарит руки и ноги.

Юрко потянул меня за руку, усадил за стол. Быстрые черные глаза его напомнили мне глаза Труши Господинкина.

«Не такая ли, а может быть, еще более крутая участь постигла и меня, как когда-то его», – подумал я.

– Так, хлопче, нельзя. Иначе ты утром будешь как негодная пакля. Не поддавайся, хлопче. Вишь, как умаялся, – посочувствовал Юрко.

Мне налили полную кружку густо заправленного фруктовым чаем-«малинкой» кипятку.

Из своей харчевой сумки я достал хлеб, соленый огурец. И тут только почувствовал, как голоден и слаб. С наслаждением съел половину краюхи и огурец, выпил кряду две кружки сладкой «малинки». Тепло разлилось по всему телу, вернулась бодрость. Рабочие подливали в мою кружку чай, делились сахаром, успокаивали:

– Ничего, хлопче, обвыкнешься. В первый день всегда трудно, а завтра вскочишь, как гвоздь.

Я растянулся на нарах, успокоенный, ободренный товарищеским участием. Мне даже казалось, что и боли мои поутихли.

А наутро, еще затемно, я действительно вскочил с неожиданной живостью. Всегда веселый Юрко подмигнул мне:

– Ну как, хлопче? Может, не пойдешь на работу?

Я ответил самолюбиво:

– Почему же?

– Ну, давай, брате, давай. Лиха беда – начало.

Второй день был для меня более удачным. Я освоился с разравниванием балласта и даже пробовал киркой подбивать песок под шпалы. Это называлось подбивкой толчков. Устал я к концу дня не меньше, но вместе с тем испытывал и какую-то новую для меня бодрость. С каждым днем работать становилось все легче, привычнее.

Я ровнял бровки, перекатывал вагонетки со шпалами и инструментом, гонял дрезину мастера, даже научился, правда не с первого удара, забивать в шпалы костыли.

Артельный староста, наблюдая за мной, довольно ухмылялся, похваливал:

– А ты, оказывается, молодчина, не такой хиляк, как я думал… Добре, хлопчику, добре… Учись, учись.

В конце месяца дорожный мастер прислал за мной рабочего с приказанием явиться утром, прямо в контору. Так к моей работе на линии прибавилась еще одна: в последние дни каждого месяца я должен был помогать мастеру составлять табели, инвентарные отчеты и ведомости.

Кончалась неделя, и каждую субботу я уходил после работы домой. От путевой казармы до дома было не менее десяти километров, но я почти всегда отмахивал их пешком. Только в сильную распутицу или в буран ездил на тормозных площадках товарных поездов или на ступеньках, ухватившись за поручни пассажирского вагона.

Ходить мне нравилось: в это время так хорошо думается и мечтается. Сначала я шел по железной дороге, отмеривая километры под заунывный звон телеграфных проводов. В однообразном их жужжании было что-то тоскливое, как отголоски чьих-то далеких стонов. Рельсы вели в глубь туманных далей, к неизвестным городам и станциям – к таинственной для меня Орловщине, откуда двадцать пять лет назад пришел на заработки отец.

Пройдя половину пути, я спускался с насыпи и шагал к казачьему хутору напрямик, через сады и огороды, перебирался вброд через заполненные осенней студеной водой, а в морозы скованные льдом ручьи и узкие ерики.

Иногда меня застигала метель, я утопал в сугробах, продирался сквозь густые сухие камыши. Становилось страшновато, но тем ощутимей была радость, когда я вновь выходил на протоптанную тропу.

Однажды в лютый мороз и вьюгу я все-таки сбился с тропы, плутал по камышам часа два и уже думал, что пропаду – замерзну, но вдруг услышал мужские голоса. Это рыбаки везли рыбу с подледного лова на санях домой. Я закричал, рыбаки поспешили на выручку.

В другой раз, в весеннее половодье, когда я переходил ерик, зеленоватый, подтаявший лед подо мной проломился и я очутился по пояс в воде, показавшейся мне горячей, как кипяток. Глубина была небольшая, я благополучно выкарабкался на берег, пробежал без передышки версты две до самого хутора, чем и предотвратил воспаление легких.

Все эти приключения быстро забывались, но всякий раз после них я чувствовал себя взрослее и храбрее. Они прибавляли к моей работе на ремонте пути и в конторе мастера нечто такое, что приятно щекотало гордость, возвышало меня в собственных глазах. Я работал, я был при деле и зарабатывал деньги. Я набирался ума-разума с каждым днем.

Изменилось ко мне отношение матери, друзей, соседей.

А день, когда я принес домой первую получку, целых двенадцать рублей с полтиной – сумму, казавшуюся мне громадной, остался в памяти на всю жизнь. Я тут же вручил деньги матери. Она прижала мою вихрастую голову к своей впалой груди и поцеловала, а отец долго смотрел на меня странно-удивленными, слезящимися глазами, будто все еще не верил, что я стал добытчиком.

Он ничего не мог сказать от волнения – ни единым словом не похвалил меня… С того дня отец еще бережнее стал относиться ко мне.

Зимней ночью

В одно из воскресений мы снова встретились с Иваном Роговым. Я рассказал о начале своей трудовой карьеры, даже прихвастнул немного, и Рогов, строго сдвинув брови, сказал повелительно:

– А ну покажь ладони.

Я протянул руки. Рогов пощупал их, кивнул:

– Теперь это – руки рабочего, хотя и не совсем. Так. Приблизительно. Но это только начало. Идем-ка! – приказал он.

Я послушно двинулся за ним. В оценке физических достоинств человека он был для меня непререкаемым авторитетом, так же как Каханов – в образованности.

Мы зашли к Рогову во двор. Он провел меня под камышовый навес между наземной надстройкой погреба и кухней и ткнул носком в двухпудовую гирю.

– Видишь!

Ловким движением он схватил одной рукой гирю за дужку, поднял кверху и «выжал».

– Теперь ты. Ну-ка!

Со стороны гиря казалась удобной и легкой; с излишней поспешностью я хотел вскинуть ее, но донес только до плеча. Гиря завихлялась в руке, как сбитый с ритма маятник, я зашатался и бросил двухпудовик на землю.

– Ну вот. Не можешь, – презрительно заметил Рогов.

Я был сконфужен. Попробовал выжать еще раз – напрасно.

Тут же валялась на земле гиря пудовая. Я поднял ее и с трудом выбросил вверх.

– Никуда ты не годишься, – заключил Рогов.

Я чувствовал себя посрамленным и ушел домой огорченный. Но сдаваться не хотелось. У меня появилась новая забота. Дома у нас больших гирь не оказалось, но были старые кирпичи и камни. Я стал ворочать их и подбрасывать при каждом удобном случае.

Камни и кирпичи были не очень удобны для упражнений; я подвязывал к ним веревку, подбрасывал, выжимал, задыхаясь и покрываясь потом. Это была адски губительная система, но о существовании другой я и не подозревал. Хотелось поскорее сравняться в силе с Роговым любой ценой, и я, воюющий с камнями до седьмого пота, до изнеможения, наверное, походил в такие минуты на Сизифа, обреченного на вечные муки бесполезного труда.

На работе я тоже не упускал случая, чтобы не выжать то кирку, то десятифунтовый костыльный молоток. Рабочие посмеивались надо мной, подтрунивали:

– А ты, паря, скаты вагончика возьми да подкидывай. Сразу силачом станешь.

Благоволивший ко мне Юрко, удивленный моими манипуляциями с инструментом, подходил, спрашивал:

– Зачем ты это делаешь? Вот пошлют тебя на передвижку рельсов – тогда узнаешь, какая бывает гимнастика. Лета твои еще не для такой работы.

Я послушался и перестал жонглировать инструментом. Вероятно, от физической перегрузки я еще больше похудел, скулы заострились, но я все еще не рисковал выйти на новое соревнование с Роговым. Чувствуя, что руки мои намного окрепли, я более свободно переносил тяжести, ловко орудовал киркой и лопатой…

А вообще в поведении моем, в манере держаться появилось что-то новое, что останавливало внимание всех, кто еще вчера видел во мне только нескладного и застенчивого подростка.

Никогда не забуду одну декабрьскую морозную ночь, когда я впервые пережил нечто такое, что можно назвать опьянением трудом. Это был какой-то необычный восторг, что-то похожее на нервную лихорадку. Я тогда плохо разбирался в своих чувствах, но теперь такое душевное состояние могу сравнить только с вдохновением. Оно знакомо тем, кто когда-нибудь самозабвенно отдавался могучему ритму труда большой массы людей.

Внезапно среди ночи нас, ночевавших в путевой казарме, поднял на ноги сам артельный староста Андрей Шрамко.

– Хлопцы, скорей чухайтесь! – торопил он хрипловатым спросонья басом. – Вагончик – на путя! Грузите инструмент, домкраты! Живо!

– Да что такое? Что случилось, Андрей Петрович? – спросил ранее всех одевшийся и стоявший в полной готовности Василь Юрко.

– Крушение! – крикнул артельный староста и выметнулся из казармы.

– Крушение… Крушение… – подхватили рабочие.

За три минуты был поставлен на рельсы вагончик, погружены ломы, домкраты… Работали споро, без лишней суеты. Меня трясло не то от холода, не то от волнения.

Ночь была тихая, морозная, звезды сверкали неестественно ярко, точно их все время вздували, как угли. Чуть серела притрушенная молодым снежком железнодорожная насыпь да накатанные рельсы синевато поблескивали при свете звезд.

До места крушения было версты две. В те годы путевая техника была почти такой же, как и в прошлом веке при прокладывании первой российской «чугунки», – все работы велись вручную. Не было в распоряжении дорожных мастеров и артельных старост ни моторных дрезин, ни подъемных кранов. И это в то время, когда на многих европейских и американских железных дорогах многие путевые работы были механизированы.

Вагончик – маленькую съемную платформу на двух скатах – мы гнали до места крушения бегом. Я, чтобы согреться и унять нервную дрожь, состязался в скорости с неутомимо быстрым Юрко.

Артельный староста, бежавший вместе с нами, все время торопил:

– Живей, хлопчики, живей!

Но вот мелькнул впереди красный, словно кровью налитый, глаз ограждения, замаячила темная глыба паровоза и товарных вагонов. У длинного грузового состава уже собрались рабочие соседних артелей, явившиеся к месту происшествия раньше нас.

В тусклом звездном свете я пытался разглядеть поваленные, нагроможденные друг на друга вагоны, но ничего указывающего на большую катастрофу заметно не было. Паровоз, целехонький, стоял на рельсах и мирно посапывал паром. Оранжево-огненные блики, мигая, падали на полотно из поддувала. Из окна паровозной кабины выглядывал машинист в плоской форменной, сдвинутой на затылок, шапчонке. Держа в одной руке мазутный факел, возился у колес паровоза черный, как служитель преисподней, помощник машиниста и тыкал длинноносой масленкой в стальные сочленения дышл.

Я не сразу разобрался в деталях происшествия, и, лишь когда наша партия подошла с домкратами и ломами к сгрудившимся в середине состава рабочим, все стало ясно.

Из объяснений дорожного мастера, руководившего работой, я понял, что произошел обыкновенный сход с рельсов двух порожних товарных вагонов в середине состава.

К счастью, поезд шел медленно на подъем, сошедшие с рельсов вагоны не опрокинулись и не полезли друг на друга, а лишь спокойно проехали по шпалам саженей двадцать и порезав шпалы скатами, выперлись в сторону встречной колеи. Тут сцепление переднего вагона не выдержало, лопнуло, часть состава вместе с паровозом продолжала двигаться, а не пожелавшие катиться по рельсам вагоны остановились, и удерживали собой наиболее опасную в таких случаях заднюю часть поезда от возможного столкновения с передней.

Толчок и свистки паровоза заставили сладко дремавших в своих огромных овчинных тулупах кондукторов очнуться, быстро затормозить и оградить сигналами хвост поезда.

Крушение выглядело безобидным только потому, что в момент происшествия не было встречного поезда, а выжатые в сторону вагоны не повалились на соседнюю колею – иначе образовалась бы свалка из разбитых вагонов и не обошлось бы без жертв…

Нам предстояло до подхода с узловой станции аварийной летучки попытаться поднять вагоны и, если удастся, снова поставить их на рельсы.

И вот сводная со всего околотка ремонтная артель человек в пятьдесят приступила к делу. Я впервые наблюдал такое большое скопление работающих людей, охваченных почти спортивным азартом. Меня подхватила волна какой-то веселой горячки. Я забыл обо всем на свете – о времени, о холоде, об опасности быть раздавленным вагонными колесами, искалеченным сорвавшимся домкратом или неосторожным ударом чужой кирки или лома по голове.

Мне неясны были технические приспособления и приемы этой удивительно согласованной работы, в которой главную двигательную силу выполняли человеческие мускулы, какая-то еще невиданная рабочая ярость и желание одолеть трудно одолимое.

Я оказался плечом к плечу в цепи весело горланящих, горячо дышащих людей, держался за какой-то стальной брус и, чувствуя обжигающий холод схваченного морозом металла, вместе с другими под возгласы «Раз-два взяли! Еще раз!» нажимал своим далеко не атлетическим плечом на рельс, служивший в одно и то же время и «вагой» и рычагом.

Темная громада порожнего вагона нависала над нами и, казалось, готова была раздавить всех, как мух. Она визжала и угрожающе скрипела под напором пятидесяти человеческих сил, и сначала безнадежным казалось сдвинуть ее с места хотя бы на один дюйм.

Пронзительный, залихватский голос Юрко звенел в ночной тишине:

– Ну! Молодчики! Взяли! Двинули! Сама пойдет! Эх! Сама пойдет!

К нему присоединялся хриплый бас артельного старосты. Он ревел в ночной тиши сверхъестественной трубой, он казался вездесущим, подбадривал, подстегивал сочной русской руганью, веселил не совсем пристойными припевками, в которых главным действующим лицом была какая-то ни в чем не повинная Дуня.

 
А мы Дуню-Дуню – р-раз!
А мы Дуню дунем – два! —
 

лихо командовал чей-то зычный голос. Ему хором отзывалась вся артель.

Не помню, сколько времени длились эти припевки, как вдруг порожний вагон весом почти в пятьсот пудов дрогнул и медленно заскользил по смазанным мазутом, поставленным поперек пути рельсам и так же медленно и плавно опустился скатами на колею. И сразу из всех пятидесяти грудей вырвался не то облегченный стон, не то могучий, богатырский, вздох, как будто обрадованно вздохнула сама земля…

Я совсем охмелел от трудового угара, от команд хором, мне было жарко и весело. Гордость за людей, за себя, за силу, перед которой не могла устоять никакая другая сила, поднимала меня, как на крыльях. Я тоже что-то кричал, тоже поминал Дуню. Мне казалось, я повзрослел лет на пять, приобщился к какой-то большой радости людей, сам стал намного сильнее, разумнее, нужнее людям…

Стало светать, дымчато заалел по-зимнему морозный восток, когда был поставлен на рельсы другой вагон. Прибыла аварийная летучка, но и без нее уже все было сделано. Осталось только проверить уширение колеи, благодаря чему и получился сход, подставить новый рельс. Ждали только паровоза, ушедшего на соседнюю станцию для набора воды…

Потом вернулся паровоз, обе части состава были сцеплены, и поезд осторожно, будто ощупью, двинулся дальше.

Вместе с рабочими я вернулся в казарму и, почувствовав вдруг непреодолимую усталость, лег тут же на нары и проспал до следующего утра…

Когда я проснулся, мне почудилось, будто я все еще слышу беззлобную, залихватскую брань артельного старосты и озорную припевку про любвеобильную Дуню.

Придя в субботу домой, я постарался наиболее красочно рассказать о том, как работала ночью артель и я вместе с ней. Отец внимательно выслушал, потом похвалил меня за то, что я не отстал от других, не струсил, и заключил мой рассказ словами:

– Русский человек, когда разойдется, ему ничего не сули – будет работать. А ежели на водку пообещают, так тут гору одним чохом свернет. Нашему брату что работа, что хорошая песня – все едино.

Часто наблюдая теперь за работой могучих машин – кранов, многотонных экскаваторов и всяких мудреных комбайнов, освободивших человека от изнурительного труда, – видя, как легко и спокойно орудует человек за пультом управления сложнейшими агрегатами, я все же не забываю и о том времени, когда вдохновение работой при всей ее беспросветности овладевало человеком столь сильно, что переходило в наслаждение, равное наслаждению песней, когда оно творило чудеса, равные чуду умной работающей машины.

Сравнивая былое и новое, хочется, чтобы человек, радуясь своему освобождению от бремени непосильного труда, не утрачивал своего вдохновения, не превращался в бездушный придаток машины, а всегда чувствовал себя сильнее ее…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю