Текст книги "Вверх за тишиной (сборник рассказов)"
Автор книги: Георгий Балл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Голубые их одежды
– «Скорую» вызывали?
– Да.
– А вы кто?.
– Зять.
Врач и сестра в голубых одеждах вошли в большую комнату, где старуха молча лежала в кровати.
– На что, бабуля, жалуетесь?
Старуха смотрела на вошедших фиолетовыми глазами. Пошевелила толстыми губами: «Устала».
– Проверим, бабуля, ваше давление.
Врач достала тонометр, и старуха поняла, выпростала из-под одеяла переднюю ногу, стараясь копытом не задеть врача.
– Да, потрудились вы, бабуля, – бабки сбиты. – И врач приказала: Приподнимитесь, – и к сестре. – Погляди, Вера, как холка протерлась от хомута. Крестец надсадила.
– Много приходилось тяжелого возить?
– Еще как тащила, – шипяще ответила старуха. Переднего зуба у нее не было. На фиолетовые глаза спокойно, без рыдания, накатилась слеза. – Дочка не в себе была, так повесилась в сортире. Холодную сняли. Зять остался. Спасибо ему, не покинул.
– Будем включать кардиограф, – сказала сестра. – Шерсть не густая. Привяжу как-нибудь. Показывайте, бабуля, другие ноги.
– Да, девоньки, и силос, и кирпич, все приходилось. Как бы я вас копытом не повредила.
– Не думайте про это, бабуля, на «скорой» мы и не таких видели.
Старуха опрокинулась на спину, вытянула худые, с мослами, ноги. И широкие ее губы прошамкали: «Похоже, у цыгана меня купили. А когда молодая, дак хода хорошая у меня была. А теперь чего? Лежу, гляжу в угол – смертный глаз там горит. Мне бы, ангелы, только дотащиться до дня святого Флора и Лавра».
Врач взяла ленты кардиограммы.
– Конечно, сердце переутомлено. У вас для сравнения других кардиограмм нет?
За старуху ответил зять: «Нет. Первый раз „скорую“ вызывали».
– Вера, сделай ей укол папаверина с ношпой.
– Ну чего, на живодерню меня? – прошамкала старуха.
– Да нет, бабуля, еще зять вас весной на луг выведет. Увидите небо, солнце. Будете травку щипать.
Старуха радостно фыркнула, и ее толстые губы шепнули: «Ангелы, спаси вас Господь».
Когда за «скорой» закрылась дверь, старуха еще неподвижно лежала. Зять ушел в другую комнату.
Старуха сама поднялась. Ни копыт, ничего лошадиного в ней уже не было. Опустилась на колени у иконы Николая Угодника.
Стала молиться. В фиолетовом свете тихо, едва видно, горела лампада.
Судьба
Коля Кирюхин по всяким там узорам, морщинкам на своем довольно молодом лице угадал себя деревом в будущей жизни. Конечно, природу уничтожают, вымарывают пестицидами и всякой дрянью, и невольно приходит на ум: выскочишь лет через триста, пятьсот зеленым, полным сил ростком, а кругом – пустыня. Особенно обидно Коле, что в этой теперешней жизни его тоже пустынно оценили. Притесняли прирожденной незеленостью, неуспешностью.
В подмосковном лесу Коля потрогал шершавый ствол сосны. Ствол светился в заходящих лучах солнца. И он как бы прошел через сердце Коли. Ведь есть же такие, что и в этой жизни им везет.
Вот его единственный друг по школе, Витька Хургин, не на равных дружил, тот сразу в стебель пошел, а Коля как-то все туда-сюда, не успевал, и даже потом, перевалив кое-как институт, не укрепился должным образом, будто был он непрочно заклепанный, и заклепки отскакивали в самую неподходящую минуту, так что и подбирать их было постыдно.
Денег у него, конечно, было в самый обрез, что мешало сблизиться с Соней Миллиграмм. И когда она все-таки начала к нему приближаться, родители ее рванули в Израиль.
Между прочим, она его звала, пару писем написала, но какой из него еврей, ведь что ни говори, а здесь, на родной почве, где и говна и песочка полно, здесь ему легче расти. И вообще о чем говорить, она довольно быстро прислонилась к местному фельдшеру. Была правда тут у него еще нормальная Зойка Порышева, да какой-то голос у нее тонкий, тело тяжелое, и ногу тянула…
А мысль Коли все больше рвалась к будущей жизни. «Жизнь после смерти», такую книжку прочитал. Но главный вопрос: надо ведь сперва умереть, без этого никак не получится. И не просто, а гордо, по-лесному. Может, даже на дуэли. Он стал и книги выбирать такие. Особо ничего не открыл. Но не во сне, а даже днем вдруг останавливался и слышал: «Господа, сходитесь… Как условлено, на десять шагов… Никаких извинений…» Шесть раз Коля прочитал «Героя нашего времени» и люто возненавидел этого баловня судьбы. И чем уж так плох Грушницкий в своей шинели? Чем виноват?
Смерть Коли – на краю, в обвал, но главное, чтоб не зимой, а все как там, летом, ранним утром.
Коля выведал, где штаб-квартира зеленых, и записал свои данные. Так. На всякий случай. Читал газеты и все больше склонялся к одному человеку из ближнего окружения важного правительственного лица. Фамилия – Грушкин. Близость с Грушницким придавала особый смысл. Да, это судьба.
Коля копил, копил деньги, пока на рынке не встретил человека с выправкой и восточным лицом. Жизнь и смерть раскачивались у того над губой, под усиками. Подошел. Без колебаний:
– Продаешь? Сколько?
И пистолет перешел в Колин карман. Не торгуясь, отсчитал помененные на рубли баксы. Теперь все как бы стало на место.
«Боюсь ли я смерти», – часто задавал себе этот вопрос Коля. И всегда, с презрением: «Поглядим через пятьсот лет». Ходил тренироваться в подмосковный лес, по Киевской, чтоб спокойнее смотреть в небо.
– Привет! – говорил он деревьям. – Мы еще встретимся.
Как-то Коля увидел Грушкина на фотографии в газете. Он долго рассматривал черты его лица, примеривался.
Около станции, по той же Киевской зашел в пивной бар… И вот судьба. За столиком сидел Грушкин, положив голову на руки. Перед ним стояли шесть кружек пива. Коля подошел.
– Разрешите.
Тот тяжело поднял голову.
– Вы Грушкин, – твердо сказал Коля.
Человек посмотрел из-под темных, пьяных бровей.
– Ну допустим.
– Я хотел вас кой о чем спросить, – начал Коля, еще не зная, чем кончит. – Значит, вы Грушкин? А может, Грушницкий?
– Чего ты хочешь?
– Я пришел отомстить, – и четко, раздельно, – Григорию Александровичу.
– Кто это?
– Неважно… Давайте выйдем.
– Зачем? А за это заплатишь? – и Грушкин мрачно обвел глазами стол с кружками.
– За все, – торжественно звучал голос Коли.
Он выложил деньги. Человек, уже сильно нагруженный, с трудом поднялся.
Коле не терпелось, и они отошли за угол пивной всего метров на десять. Коля достал пистолет, стал совать в руки Грушкину.
– Как и тогда, ваш выстрел первый, но теперь не промахнитесь… У вас снова есть шанс.
Грушкин взял пистолет, осмотрел. И с размаху ударил им Колю. Но рука была не крепка. И он заорал:
– Меня вчера списали, а ты, гнида, хочешь, чтобы я застрелился?
Руки у Грушкина дрожали. Неверным пальцем нажал на курок. Пробегавшая мимо черная кошка с визгом высоко подпрыгнула и ухнула наземь.
Коля посмотрел на только что убитую, дохлую кошку. И, не оглянувшись на Грушкина, пошел прочь.
Зеркало
Сверло с победитовым наконечником вошло в блочную стену. Электродрель раздробила тишину в комнате. И через минуты три-четыре отверстие было готово.
Валера Шепелюк проверил и еще пальцем почистил. Вставил пробку. Ввинтил надежный шуруп. Повесил зеркало, сзади укрепленное проволокой. Проверил, чтоб ровно висело. Поглядел в зеркало. Увидел там мохнатое существо.
– Я жду невесту, – сказал Валера. – Она красивая. – Подумал и добавил. – Ну, не так. Но симпатичная.
– Поглядим, – сказало существо.
– Погляди, – не возражал Валера, – но ничего такого не выражай, если что.
– Если что, не выражу. А когда придет?
Валера затруднился:
– Обещалась. Сегодня, – и спохватился. – Если придет, ты не гляди, что мы с ней будем делать.
– Как это? Я не могу.
– Ладно, гляди, но не очень. Чуть-чуть.
Валера сел к столу, где все уже было готово. Сидел и думал: «Время идет. Я ведь не мальчик. Да, – и мудро добавил, собрав все в одну мысль. Жизнь».
Глядел в окно. На потолок. В зеркало не глядел.
Около пяти снял трубку телефона:
– Вера, Вер, приходи…
Послушал.
– Приходи, ну приходи. Придешь, а?
Через час пошел открывать дверь. Коридор. Чуть задержался.
Молодая женщина вошла в комнату. Оглянулась на зеркало.
– Вроде у тебя в коридоре висело?
– Ага, – обрадовался Валера. – Ты туда не гляди, ты вот сюда, – и показал на стол.
На столе две бутылки вина, и обе открыты. Два фужера. Закуски. Ваза с апельсинами. Все культурно.
– Ну чего ты хотел? – спросила женщина.
– Вер, потом. Видишь, марочное, – и он налил себе и ей. – Ну, как говорится, со свиданьицем, и чтоб не последняя.
Они выпили. Вера наскоро закусила.
– Если какое дело, скажи.
– Какое дело? Просто позвонил. Давай еще.
– Значит, ничего. А я испугалась.
– Вер, – он хлебнул сначала воздух, а потом из фужера, – Вер, может, останешься?
– Да ты что? У меня Катька должна с английского вернуться.
– Вер… Вер… Вера…
Но женщина уже поднялась.
– Возьми хоть апельсин, – ухватился за последнее Валера. И вдогон. Может, на час, а?
В коридоре заминка. Дверь хлопнула.
Валера вернулся в комнату. Сел за стол. Налил себе полный фужер. И разом, как стакан с водкой. Потом еще и еще.
– Она симпатичная.
Валера поглядел в зеркало:
– Ты о ком?
– О Вере.
– Да это разве… В школе на одной парте… Ну, в школе на одной парте, и все.
Опорожнил одну бутылку. Взял апельсин. Повертел. Положил опять в вазу. Пошла и вторая бутылка. Отяжелел. И сквозь туман услышал:
– Может, еще придет?
– Кто?
– Ну та.
– Кто та? Кто та? – грубо орал Валера. – Один я, а ты: та. Откуда ей?! – И зло: – Замолчи.
Схватил пустой фужер. Хотел запустить им в зеркало. Воздержался: плохая примета.
Нетвердо подошел к зеркалу.
Увидел картину из лесной жизни. Овраг, или, как в книжках, долина. Вся в огромных белых ромашках.
– Эй! – крикнул Валера. – Эй! Где ты? Эй! Где я?
И белые подвенечные ромашки качнулись от его ветреного голоса.
Зима – осень
Ветер никак не хотел затихать внутри Селюни Лычугина. Иногда там мотались звезды среди клочьев сырых облаков.
А за окном на улице студеная зима. Мороз градусов под двадцать, а у него внутри осенняя тоска бездомная. Сапоги не вытащишь. Причем каждую ночь. И чего у него ветер внутри крутит?
– Нет, я не святой! – крикнул он в пустоту. – Дура ты, Лидка. Нам бы с тобой жить по-людски, уходя в ласку. Ты не думай, я бабьих сисек навидался. А теперь давай тихо, аккуратно. Чтоб детишки, а?
Его голос заглушал включенный телевизор. Там какие-то беспогодные люди чего-то говорили, целовались чужими губами. И вдруг выскочила на экран рыжая, хохочет. Разинула рот. Белые зубы. Ах ты Боже мой, не Лидка, нет. Но одно видно – родная.
Селюня вздрогнул. Рванулся навстречу рыжей, через ночь, через осень и зиму… Но в ту же минуту рыжая показала ему тюбик с зубной пастой.
– Тьфу, – сплюнул Селюня.
Закрыл глаза. Выключил телевизор.
Рог
– Что это за жизнь? – крикнул Коля Сапрыгин и ринулся рогом вперед.
На пути всякие там иномарки, жигули и прочие… И подбивал их рогом, рогом. Скрежетало развороченное железо. Полосовало ему лицо.
Выбежал он из дому на изломе ночи. Выбежал темным осенним утром, продрогшим от мелкого дождя. И те редкие люди, что случайно оказались на улице, разом усекли опасность. Ринулись в ближайшие парадные.
А Коля бежал по улице, в одной белой с рыжим горошком рубашкой. Расстегнутой. Утром, правда, успел еще ботинки и штаны надеть. Мокрая рубашка липла к стене. Коля хотел ее сбросить. По рогу, по лицу и по груди текла кровь. Дождь смывал.
Ноги привычно вынесли его к метро. Двери закрыты.
Коля вытер мокрое лицо. На руке – кровь. Но это – понятно. Другое удивило: почему закрыто. Прочитал на двери: «Вход». Разъярился. Ударил рогом в стекло.
Звон разбитого стекла заглушила автоматная очередь.
Коля не сознавал, как его положили на носилки. Повезли.
В больнице один из санитаров ножовкой по железу отпилил ему рог, чтобы взять домой на память…
Потом его в морге уложили среди других трупов.
Коля в своей новой жизни видел это смутно, под занавеской дождя. Дождь стал стихать. И ясно проступило слово «Вход».
Буквы росли уже внутри его сознания. Не черные, как в прошлой жизни, на двери метро, а розовые. Согревали душу.
Дыра
– Что это? Дыра какая-то. На опушке леса. Там дальше ели.
А почти у самой дыры бузина. Вроде так. Сразу не разобрал. Снегу всюду навалило. Через поле еле добрался. Ноги проваливались. Снег в валенки набился. Хорошо валенки догадался надеть. В ботинках бы не дошел. Оглянулся. Вдалеке островок тоненьких, продуваемых ветром березок. Да, одиноко получается.
Из дыры теплом тянет. Снег вокруг дыры потемнел, уплотнился. Вылетела муха. Покружилась. И опять в дыру, к теплу.
Чего делать? Надо вокруг дыры разгребать снег. Не очень это меня манило. Без перчаток и варежек. Пальцы скоро стали красными. Распухли сардельками. Уже рук не чуял. А чего делать? Иначе в дыру не влезешь.
С трудом пролез в яму, на дне ее вроде как комната. За столом, покрытым серой клеенкой, потрескавшейся от старости, сидел мой товарищ по институту Коля Симановский-Буханов. Мы с ним были не очень близки. Слышал, что он работал в газете корреспондентом, даже заведовал не то экономическим, не то отделом писем. Чего-то у него случилось с позвоночником, рано вышел на пенсию по инвалидности. Я рьяно к нему, с бодростью в голосе:
– Здорово, Николя, не ожидал?
При слабом фитилечке свечки, поставленной на блюдце, я его рассмотрел. Сидел он на табуретке в черных трусах и блекло голубой футболке.
– У меня только фрукты. Хочешь? – все это он говорил, не поднимая головы.
Скривился и левой рукой достал из ящика, что стоял у его ног, два яблока и три груши. Я молча смотрел, как он их клал на стол. Правая рука у него висела плетью.
– У нас недавно курс собирался. Между прочим, о тебе говорили.
Он никак не откликнулся на мои слова. И опять головы не поднял. А я думал, чего занесло его сюда. Ушел из городской квартиры, оставил дверь открытой. Может, он душу свою спасает в этой дыре, почти что могиле? Спросить не решился. Смотрел на груши и яблоки. Свечной огарок давал им живой лик своего света. Выпуклого, как надгробье: темно-красного, зеленого, коричневого.
Снизу вылетели три или четыре мухи, закружились над столом.
– У тебя тепло, даже мне жарко в шубе.
– Под кроватью щель. Из глубин земли огонь. Хочешь, посмотри.
Это была не кровать, а топчан, закрытый тонким одеялом. Сверху лежала подушка без наволочки.
– Долго будешь здесь?
– До весны.
– А потом куда?
– Земли много.
– Ведь ты кончал МГИМО. Чего вдруг к земле потянуло?
Он не ответил. Я не знал, что сказать. Он молчал. Потом поднял голову. Я увидел в его глазах свет от огарка свечи. Он не опускал головы, а я смотрел. Слабый свет начал опадать. И мы погрузились в темноту. Темнота уплотнилась.
Я пригрелся у него. Засыпал. Просыпался. Все так же было густо темно.
Однажды услышал: «Дышит».
– Кто дышит?
– Земля задышала.
Над моей головой зажужжали мухи. Пора уходить.
Он услышал мои мысли:
– Лестница у стенки.
– Прощай, Коля, отдыхай.
Он промолчал.
Когда я выбрался на поверхность, время-пространство резко изменилось. Я повернул не назад в поле, а пошел к лесу. Ветер растаскивал облака по небу.
Теплый воздух был пронизан криками птиц. Мои валенки шагали по траве, выбившейся из-под снега. Я расстегнул шубу.
Путешествие
Глухо-казенный человек, назовем его Вика, все пытался пробиться в глухо-индивидуальную стену. А за этой стеной – умопомрачительный особняк, бокалы там звенели с нежностью оленей, потолок там в ванной – зеркальный, сама ванна прыскала водой из сотен дырочек, а туалет, о, туалет! – таких матово-туманных размеров, что если кого и убьют, то пожалуйста, – труп можно было захоронить простым нажатием клавиши. И зажурчит ласково вода, и где-то там, в далеких нефтестальных трубах смолкнет.
Телефоны в застенном особняке раскалялись от распоряжений и валютных поступлений, а телевизоры, видео и прочее, прочее глубоко проникали даже в заатмосферное пространство. Факсы все расширяли глаза, чтобы увидеть ломкие крики летящих к теплым морям птиц.
Женщин там раздевали. В спальнях. Но ведь не до скелета. А время беспечно сыпалось. Были и короткие рывки к песчаному пляжу, загорелые тела мужчин и женщин поглощали солнечные лучи, и солоноватые волны морей и океанов заменяли Божественное причастие.
Это все для тех, это все для тех, тех, тех, все для тех, тех, тех…
Но вернемся к Вике. Он мечтал отвалить хотя бы один кирпичик от стены. И глухо-индивидуальная стена вроде бы с пониманием относилась к нему, к его мечтам. Да снизу обросла чистотелом и всякой сорной травкой. Но это все по эту сторону, за пределами.
Между тем Вика обзавелся добродушной, почти победной улыбкой. И губы его, где бы они ни путешествовали, в ночь – в полночь, или в яркий солнечный день, возвращались мечтою к стене…
Хотя бы один кирпичик, один кирпичик так поцеловать, чтобы слиться в экстазе.
Вика оставался глухо-казенным, но постепенно и у него кое-что накапливалось – жена, сначала один ребенок, мальчик, потом и девочка, два года и три месяца, и работа, и машина, и стучало сердце, и поднимались и опускались легкие, и незаметно кружилась по венам и артериям кровь, но стена…
Конечно, Вика знал, что в Иерусалиме есть Стена Плача, но ему-то к чему, православному. Он даже пару раз ходил в церковь, подавал записки за упокоение родителей. Не Стена Плача, а Стена Радости и Смеха нужна была ему. Там, где-то в веках, иудеи эти ветхозаветные Христа распяли, а его-то кровь чиста, это уж точно.
Даже во сне губы Вики целовали Стену Радости и Смеха.
Это было в четверг, около часа дня. Июль разжигал необыкновенно. Губы Вики как-то ослепительно, жарко поцеловали кирпичик стены. Тонкий вкус заморского вина полоснул его страстные губы.
Сорная трава расступилась. Он вошел в сад. Огляделся. Безголосая постриженная трава газона перед входом.
Вика открывает дверь особняка. Мраморное блаженство ведет его из комнаты в комнату. Все-таки проник, просочился, пролюбился, – стучит его кровь. Пустой рабочий кабинет. Молчат факсы… телефоны… пейджеры…
Меняются гостиные. Все до тонкой косточки ему уже тайно знакомо ковры, картины, кресла, телевизоры. Во всю стену картина: всадник на лошади с копьем. А-а-а! Георгий Победоносец. Моя фотография. Смеется. Шутка. Шутка неплохая. Надо бы не забыть.
Спускается вниз… Ага. Так он и ожидал: бассейн… Может, искупаться? Вика пока не решается. Путешествует дальше – ванная комната… А это? Туалет.
– Туалет… туалет… туалет… туалет… туалет, – поет Вика.
Тут уж не может не доставить себе удовольствия. Справляет малую нужду, вполне безобидную.
Как в компьютере, он легко нажимает на клавишу. И его тело летит вниз, вниз по нефтестальным трубам. Душистое ворчание воды жур-жур… Вот и оно смолкло.
С праздником!
В дверь уже звенели, стучали, стеклом потекла слеза, ударила в небо и повисла соплей.
– С поносом вас, Пелагея Сергеевна, – дверь открылась.
– Спасибочки.
– Ангельский был понос?
– Ой, ангельский.
Сначала я ничего не чуяла. Лежала, как чурка, между воздухом, одеяльцем вот так прикрывшись. Потеряла я своего кормильца, – ох, как он меня любовью любил, обувал, ноги-то мои давно остолбились. И тарахтелка моя, может, с год не тарахтит, а то и более. В туалет редко когда захаживаю.
А Сидорий – счастья там ему на небесах – платежки какие надо все аккурат-аккуратно под телевизор в железную черную коробку с тремя алыми розами – все туда покладет. Нет, небывалый мужик, небывалый.
Страховку на меня переоформил. С первости на себя, а усомнившись и в себе порассуждав, – на меня. Пользуйся, Пелагея. Все у тебя, все тебе.
Ни об чем не бери в голову. Хоть до первых белых мух, – и чтоб исключительно не рябило тебя: за свет, за газ, – все наперед уплочено.
А какие мигрени меня колесами катали – из угла в угол, из угла в угол ой! Семь тысяч мук он со мной истерпел – чисто тебе говорю. И вот уж когда его ангелы под локотки подхватили, я одеялу чуть-чуть… чтоб только один глазок – и все его упокоение наблюдала. Они, ангелы, уводили его уважительно, по-старинному, а он возился царственно, носом в самое небо. Одного-то ангела я и теперь бы узнала, на глаз коснейший, и двумя крыльями бухты, бухты…
Крылья вроде еще зимние, сероватые, коснейший глаз зеленый помню, а второй горячий – бессонный, огнем голубеньким пыхал.
– Прощай, Сидорий! – шепчу я… Не знаю, когда я-то соберусь, а ты, разлюбезный мой, избенку там пригляди. Поди, не забыл, как мы в Гжатске любо-любо вязались друг к дружке, не забыл?.. За рыжиками в лес с тобой ходили…
О, Господи! Никак, мне совсем полегчало?
– Пелагея Сергеевна! Пелагея Сергеевна!
– Подходи, Мирра.
Это еврейка с третьего этажа. Если окно у нас открыто, даже в ночь-полночь пианино там баклушило… Смехи их еврейские, их споры и песни еврейские – все повторяют: хава дуй, хава дуй… Ныне-то Мирра, как и я, с пензией.
– Иди, иди, Мирра!
– Мне показалось, что у вас ночью разрешилось…
– Разрешилось, Мирра Абрамовна. Столетник толщенный, как ты велела, почти весь ухрястала.
– Ну что, хорошо?
– Как не хорошо? Ты, небось, учуяла, да весь наш дом подернуло, до пятого этажа, блоки-то хреновые… До туалета не успела. И кровать, и пол, и коридор…
– Но я же вас предупреждала, Пелагея Сергеевна, чтоб не весь цветок, тут осторожность требуется.
– Спасибочки, Мирра, я уж думаю, хрен с ним, с цветком, другой заведу.
– Я, Пелагея Сергеевна, еврейские праздники не очень хорошо знаю, поскольку интернационалистка… Но вроде по телевизору показывали, что какой-то у нас в Иерусалиме… погодите… погодите… погодите… Вспомнила – праздник «хеш»… нет, не «хеш», а «мехеш»… Ну, с поносом вас, Пелагея Сергеевна!
И вдруг Мирра зашептала:
– Я вам не рассказывала про бочки?
– Нет, а чего?
– Это еще когда Иосиф Виссарионович Сталин был жив. Мой родственник, Бруштейн фамилия, работал замдиректора на предприятии, где производились бочки. И вот они получили заказ: сделать в кратчайший срок сто тысяч, нет, двести тысяч бочек. И заказ особо важный, государственный. Все приказано делать секретно, ночью. А его приятель, Левин, тоже узнал о приказе, только он работал по ведрам.
– Под огурцы?
– Какие огурцы, Пелагея Сергеевна? Я же вам сказала – государственная тайна, – и Мирра, еще тише, продолжала. – Всех евреев должны были вывезти из Москвы, посадить в теплушки и отправить в Сибирь. А эти бочки и ведра называются «параши», вроде как уборные евреям в дорогу.
– За что же всех-то? Есть ведь и хорошие евреи. Вот вы, Мирра Абрамовна…
– Какая вы непонятливая, Пелагея Сергеевна, квартиры же в Москве освобождались. Я это вспомнила, когда вы опорожнились. Но об этом факте никому, ни одной душе, – и Мирра рукою прикрыла рот.
– Можете, Мирра Абрамовна, на меня не сомневаться.
– Ну, еще раз с праздником, Пелагея Сергеевна.
– И тебя с праздником, Мирра Абрамовна. Здоровьица тебе, только дальше не ступай, а то…
Пелагея Сергеевна услышала, как Мирра заперла за собой дверь. Ей ключи были оставлены.
А Пелагея Сергеевна, закрыв глаза, уже лежала посередине лесной поляны, вся увитая розовыми и голубыми граммофончиками. И они пели ей ангельскими голосами.