Текст книги "Вверх за тишиной (сборник рассказов)"
Автор книги: Георгий Балл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Англичанин, сними калоши
Корабль плыл вдоль Таруски среди травы, такой сочной, такой памятной мне, как и огромные ивы с серебристыми листьями, а ива – дерево непрочное, с ломким стволом; может, не целый ствол, а только часть упадет в реку, а над упавшим поднимутся новые побеги, даже если погрузится в воду, то эти упрямые побеги всей глазастостью жизни обязательно вырвутся, а течение реки будет их шевелить, ласкать их, хотя мы в тот момент, в том состоянии всего этого не видели. Наташка, которая в прошлой жизни была пестрой, рыже-белой коровой, только проснулась, она поднялась с дивана, где еще спал Нил, а чрезвычайный, обидчивый и потому нахальный гном Жорик рылся в детской коляске, куда после многосуточной болтанки нашего корабля мы складывали порожнюю посуду, и мы ждали прихода Мишки с Игорем, которого мы почему-то называли Годиком, они давно должны были вернуться, мы-то ведь тут не сделаны из металла, особо прочного, нет, конечно, и желтовато-серый, даже, может быть, сизый дымок над одинокой трубой, который не сопротивлялся усилиям ветра, и надсадно хмельной голос нашего пароходика – все взывало к милосердию, причем к скорейшему, и когда, наконец, Мишка явился, согнувшись под тяжестью черной клетчатой сумки, чтобы снять нас с мели, а за ним маячила некая фигурка лет тридцати пяти, в сером плаще, в очках с тонкой золотой оправой, и Мишка сказал, что это – англичанин, которого он где-то подцепил на улице, но тот все равно что глухой, поскольку напрочь не бельмесит по-русски, никто из нас не спросил про Игоря-Годика, а как-то мы все вместе – те, разумеется, кто не спал, – не сговариваясь, весело заорали:
– Англичанин, сними калоши!
* * *
Лешка еще не возникал. Он пропал где-то в самой глубине корабля, в трюме, может, в машинном отделении.
* * *
Да, были еще какие-то девочки на нашем корабле, из тех, которые липнут к художнику, когда он молча показывает картины, не оглядываясь ни на кого, ставит на мольберт картину, и только спрашивает: не отсвечивает? Вот так…
Некоторые девочки, из безымянных, еще не проснулись. Но вид спящих, с голыми коленками или, допустим, красными пятками никак не привлекал, ибо душу не обманешь вчерашним перепоем; голова гудом гудела от желания опохмелиться.
* * *
Клич «Англичанин, сними калоши!» пробудил жизнь в нашем корабле, который за эти дни сросся с нами, и Нил, не вставая со своего ложа, трубным пароходным голосом проговорил:
– Скоро увидите огни Бриндизи. Как там на мостике?
– Моментум, – откликнулся гном Жорик. Он выбрался на капитанский мостик, в рубку, потом с ужимками доложил:
– Все в порядке, сэр.
Нил скомандовал невидимому рулевому:
– Курс 150 по компасу, – и в машинное отделение. – Малый вперед!
Пароходик наш сильнее задымил. Появилась красивая Оля, с розовым, совершенно свежим лицом. Зинка, естественно, тут же схватилась за телефон, торопливо зашептала, прикрывши рукой трубку:
– Зайчонок, ты еще не ложился? Ах, да, сейчас утро… Нет, уже вечер? Ага, значит, правильно я спросила? Ты ложись, Витек, мамочка скоро придет. Скажи тете Паше, я куплю хлеба… И мороженого?.. Хорошо, куплю и дудочку. Ну, целую, лапушонок, зайчонок. Ты меня чмокни в трубку. Губками, я услышу.
И добавила, ни к кому не обращаясь:
– Когда я думаю о Витьке, о нем мечтаю, у меня светлеет на душе.
– Я пионер, и дух наш молод, – пропищал гном Жорик.
Зина сказала, что она пойдет мыться, а из-за дивана, где лежал Нил, поднялся Годик, который, оказывается, никуда не уходил, и он сразу же стал доказывать, что гордость – это истинная суть христианства, разумеется, не гордыня, а гордость, доходящая до самоуничижения, и тут не следует примитивно понимать, потому что отказ от всех благ тоже может превратиться в гордыню, а это именно величайший грех. Гордость как уважение в себе истинного Человека, то есть в предельном понимании Сына Человеческого, который в душах наших извечно идет на суд человеческий, творя высшую жертву, хотя и ранее, и теперь не прекращается спор: что первично в Христе божественное начало или человеческое, а ведь главное, на мой взгляд, гармония и свобода выбора. Да, предельная гармония и предельная свобода, он на секунду замолчал, а потом уже более спокойно, – но в то же самое время каждый человек представляет собой замкнутый инструмент, даже Господь может извлечь лишь тот звук, какой позволяет инструмент, хотя совершенствование душевного настроя не только вполне возможно, но и необходимо, впрочем, как и свидетельствует Апостольское слово, все мы Божественное видим туманно, гадательно, хотя…
Он не докончил, ткнул пальцем:
– А этот как сюда попал?
Мы пояснили, что это англичанин, его привел Миша, и мы просили его снять калоши. И он не фурычит по-русски. Англичанин приветливо улыбался, но больше никто на него не обращал внимания, даже когда у него оказался в руке стакан, пущенный по кругу. И он сообразил без перевода, что надо не задерживать, выпить и передать следующему.
Пароходик уже не так сильно качало, поскольку мы взяли правильный курс. Кажется, все уже проснулись, кроме Лешки. А нам его очень не хватало, особенно мне… Я сделал уйму набросков Лешкиного портрета, потом загрунтовал несколько холстов – мне нужен был простор: я хотел вложить (или, так сказать, передать через портрет) наше лицо странников, неумелых губителей своей молодости на дырявом ковчеге, вырвавшемся из наших пра… пра… пра… детских игр, из травы, из какой-то березовой чепухи, из этих прыгающих солнечных бликов на Таруске, но ведь не Лешка, а Нил нас позвал, он был нашим капитаном, хотя все мы понимали, что душой всего был Лешка, и я раньше задумал писать его портрет, как бы проступающий сквозь сиреневую дымку… А теперь-то мне казалось: это совсем не то – какая сиреневая дымка? откуда, зачем?
– Привет.
– Привет.
Ну как описать Лешку? Да так – худощавый парень, на нем свободно болтаетcя белый пушистый свитер, узкобедрый, в голубых, вытертых на коленях джинсах, жиденькая бородка на скуластом лице, светлые усики, глаза с чуть-чуть монгольским разрезом. Он взял у меня стакан, улыбнулся, скользяще, виновато. И вдруг я понял: он ведь виноват, то есть так себя ощущает, а может, и правда, если он наши души затянул, и для нас захлопнулись железные зубья капкана. Какие железные зубья? Зачем на него напраслину? А внутри меня настырный голос: виноват, виноват… Но я этому голосу: «Все мы тут виноватые. Ощущение вины за других, а прежде всего за себя, и выбросило нас из жизни. Мы об этом между собой не говорим. Нам просто стало скучно называть белое черным, а черное – зеленым… Наша судьба – дорога».
Красивая Оля положила Лешке руку на плечо, обвила тонким хмелем. Лешка передал ей стакан, она – Зине… Шапка по кругу. Нил, который уже сидел на диване, приказал Годику:
– Скажи там, в трубу, в машинное отделение, чтоб подбросили в топку угля, чтоб раскочегарили, – и усмехнулся, – только не надо ничего библейского.
– Эй, в машине! – крикнул Годик. – Добавьте жару. Не жалейте, ребята, угля. Не жалейте себя, не жалейте нас…
– Погоди, – остановил Нил. – Я сам скомандую. Средний вперед! Полный вперед…
Уже через несколько минут наш пароходик задрожал от напряжения, загрохотали шатуны, застукали гребные колеса, и наш пароходик рванулся вперед, как раненый зверь, он был истощен в борьбе за жизнь, лесной зверь, продравшийся сквозь колючий можжевельник, по пенным розовым волнам Иван-чая, среди папоротников и желтого зверобоя, через канавы и густо посаженные молодые елочки, буквально ползком, ползком к живительной воде Таруски, обшивка, конечно, облезла, переборки прогнили, сломались, днище все в пробоинах, ребра-шпангоуты от тяжелого запаленного дыхания раздулись, готовые лопнуть, но форштевень еще грозно разрезал воздух – потому что дикий зверь и есть наша надежда, наша несокрушимая мечта и гордость, да и верхняя палуба еще пока держалась… Нет, ничего, жизнь нам представлялась вполне возможной, даже роскошной, потому что никто и ничто не могли нам ничего указать, и наши сердца, чувствуя полное освобождение, открылись ровному грохоту коленчатого вала, и мы давно уже перестали обращать внимание на качку. Миша профессионально открывал очередную бутылку, а я, укрепив мольберт, попробовал опять заняться Лешкиным портретом…
– Скоро, ребята, Бриндизи, огни Бриндизи, – пробормотал Нил. Все устремились к иллюминаторам, и я тоже не выдержал, оставил мольберт… нет, несправедливо обвинять нас, что мы циферблат без стрелки. Впрочем, может, это и так. Но мы ищем эти стрелки – и прилипли жаркими от выпитого вина лицами к стеклам иллюминаторов. Глаза застилал пот…
На взгорке разноцветными пятнами красовались модные зады женщин, которые окучивали картошку, оттяпывали огурцы, помидоры или еще что-то необходимое… Я не видел их темных, испачканных землей натруженных рук. Никто из женщин не разогнулся, не посмотрел в нашу сторону, а для меня это было тоже необходимой частью будущего портрета, и те сосны за огородами, на самом верху, и непогасшее солнце, которое узорилось в зеленой хвое, запутало свои лучи, а над ними стремительные росчерки ласточек – все в дело, из всего сварю суп на холсте, и сквозь проступит лицо с бородкой, с виноватым взглядом…
Капитан крикнул невидимому рулевому:
– Лево 30, вправо не ходить, одерживай. – И повернулся к Леше:
– Пора, Алексей Петрович, бери гитару.
Но Леха показал на уши – мол, грохочет машина. И я-то понимал: даже не в том дело, а звуки еще не соединились в земной поклон, не проросли травой и цветами.
Из-под стола вылез Шурик со своей огромной, по-женски пышной, но очень неряшливой копной волос. Он сложился там, как перочинный ножик, с ночи или с утра, а теперь возник:
– Значит, я предлагаю всем купить дом на берегу, где-нибудь в Карелии или в Вологде. Собственно, в Карелии я уже присмотрел в заброшенной деревне, а рядом – непроходимые леса. Рублей за 100–150 можно сторговать. Предлагаю пустить шапку по кругу, срубим баню, каменку, а?.. Ну, подрядимся чего-нибудь делать: копать, возводить, а?..
– Как же Бриндизи? – Это Зина, она самая практичная из нас.
Шурик огляделся и, увидев англичанина, спросил с надеждой:
– Закурить не осталось?
Англичанин улыбнулся приветливо.
Нил продолжал вести корабль:
– Полкорпуса вправо, ну-ка, подверни еще немного, так держать.
– Нил, – сказал Годик. – А на кой ляд нам Бриндизи? Насколько я понимаю, это какой-то итальянский порт, и там нас встретит приличная гавань, приличная набережная, и, как саранча, на нас накинутся местные девочки, дыша нам в лицо ароматами, и на варварском языке будут зазывать: «Хелло, мальчики!», и, конечно же, там небо красное от тысячи тысяч светильников. Но разве это все для нас? Разве это тот тайный, наш душевный «paradiso»? Капитан, поверни в Вифлеем, в древний Вифлеем, туда стремится мое сердце.
Так Игорь-Годик проложил наш новый курс. И мы сразу приняли его слова, поверили:
– Вифлеем! Вифлеем!
Но в крике нашем было больше от лихости, чем от души.
– А я давно знал, – сказал гном Жорик, – предчувствовал, – и он потянулся к англичанину, который, казалось, внимательно слушал. – Тринкен быстрей. И давай стакан. Понимаешь, друг, мы плывем в Вифлеем.
– Лево 70, право 60, так держать, – уже командовал невидимому рулевому наш капитан. И в машину:
– Полный. Самый полный…
Раздался треск…
– Стоп! – крикнул Нил.
Машина заглохла, но кругом рушились переборки, железо…
– Впоролись, – завопил гном Жорик. – Спасайте женщин, детей и англичанина!
Зина кинулась к телефону, подняла трубку, произнесла тихо:
– Молчит. Как же там Витька? – И она посмотрела на нас жалостливо.
– Ребята, – заторопил Жорик. Он особенно стал суетлив, почувствовал, что может, наконец, капитанствовать, – соединимся в едином порыве, чтоб ничего не пропало в результате катастрофы. Ваше здоровье!
– Не поднимай волны, – приказал Нил.
– А я-то что? – обиделся гном. – Но вот как англичанин, как международная конвенция по сохранению вида…
Рушились – но вне нас, вокруг, – обшивка, переборки в днище, деревянные и железные настилы, обнажились шпангоуты, крепящие бимсы, а в пустоты врывались трава, мелкие белые цветы дудника, облепленного мухами, запахло полынью и особо ароматным, пряным ирным корнем, которым, как я помнил по детству, на троицу вместе с березовыми ветками украшали стены комнаты, и, конечно же, одуванчики, кусты малины, орешника, а вместе с ними предельная тишина… жизненная, бесконечно спокойная. Я уже не видел, а слышал, как скрипел в огородах коростель, а в соснах на угоре раздавался тонкий писк летучих мышей…
Стало быстро темнеть. И я зажег керосиновую лампу. Но тот момент, когда Лешка взял гитару, упустил.
Над небом голубым
Есть город золотой
С высокими воротами
С прозрачною стеной…
Звуки падали в тишину, растворяясь в ней, хрипловатый голос Лешки сорвал печать – и наши души легко вошли в библейский сад. Все там было так, как и должно было быть извечно: огнегривый лев и вол, исполненный очей, и золотой орел небесный…
И Лешка шепнул: кто светел, тот и свят.
Мы молчали, мы еще долго молчали. Я подумал, что, может быть, мы уже приплыли в Вифлеем, и мне надо скорее писать, взять кисть и писать: другого времени уже не будет.
– Смотрите, песик! – крикнула Наташка. Мы увидели, как сквозь кусты к нам продралась белая в желтых пятнах длинноволосая собачонка с закрученным пушистым хвостиком.
– Табачка! Табачка! – зашепелявила Наташка, протягивая к ней руку.
– Пошли, – сказал Нил. – Здесь все, пошли.
Наши сборы заняли какую-нибудь минуту – взять стакан, Мишкину сумку с еще полными пузырями. Я задержался немного, укладывая этюдник, погасил лампу.
Когда мы пролезали сквозь пролом, я шел за Лешкой, которого обнимала Оля. Он оглянулся, сказал мне, а не Оле:
– Никакого ада нет. Адского неугасимого огня, мучений – Господь не позволит.
Вот кому я поверил.
Мы выбрались наружу. Было темновато, но все же на воле светлее, в небе нагустилась круглая, еще белая луна, похожая на кусочек оторвавшегося облачка.
Нет, мы не ушли далеко. Зина сказала – она хочет купаться, причем голой.
Вписываясь в ритмику дальнего берега, неба, прекрасно гляделась стройная высокая фигура Зинки. Она умело нырнула в воду – и вот уже в середине неширокой, по-деревенски гостеприимной Таруски послышался ее смех.
Оля не выдержала, разделась и медленно пошла в воду. У нее русалочьи волосы, и в моей затуманенной голове они переплелись с прибрежной осокой…
Я посмотрел на Лешку, казалось, он ничего не заметил – отложив гитару, он пересыпал в руках песок… Я подумал, что сейчас мне никто не помешает, и во мне еще звучали его слова: «кто светел, тот и свят…» Да, нет адского пламени, а есть извечный внутренний свет, проходящий сквозь человека в бесконечность…
Тихо, чтоб ему не помешать, я открыл этюдник. И твердо уже знал, что мой звучащий внутренней силой мазок наполнится дымкой – sfumato,[2]2
sfumato (ит.) – мягкий, рассеянный.
[Закрыть] как у Леонардо да Винчи, – подумал я.
– Леша, – окликнул я его.
Он повернул голову. Я увидел на глазах у него два дубовых листка. Откуда? И дуба здесь нет… Но тут же мой взор притянули останки нашего корабля. Он уже совершенно зарос кустарником, но на месте флагштока победно поднимался молоденький дубок…
Из воды вылезли Зина и Оля… Обтираясь одеждой. Зина близко подошла к Нилу.
– Хочу от тебя ребенка. У меня уже есть Витька, будет еще. Может быть, девочка. Ну что ты нашел в этой корове? – она показала на Наташку.
Из травы возник гном Жорик:
– Ребята, мы теряем драгоценное время. Надо согреться. Доберем, а Михайло сходит в деревню за самогонкой.
Наши случайные девочки-попутчицы куда-то испарились, остались только свои, исконные…
Годик помахал нам рукой, позвал. На ладони у него лежал гладко обкатанный черный с белыми прожилками камушек. Зина отжимала волосы, трясла головой, прыгала на одной ноге: в ее ухо попала вода. Англичанин взял камушек с ладони Годика и стал внимательно его рассматривать, даже очки снял, близко поднес к лицу.
– Ну, пора, – сказал Нил. – Поехали, ребята.
Мы сидели на берегу реки. Пахло сыростью, картофельной ботвой с огородов, летали голубые стрекозы, трещали кузнечики.
Мы молча передавали друг другу стакан. Слышно было, как в Таруске играет рыба. И я вдруг ясно понял, что это наш последний вечер. Мы давно пьем, очень давно. Беда гудит в нашей крови. Мы неустрашимо пьем, чтобы забыться и чтоб увидеть, что же прячется за той чертой, за той заветной, где тонко плачет струна. О, Боже! Вдруг я ощутил упругость воздуха, мощное дыхание простора, и можно было вольно взлететь. Я еще не успел осмыслить, а уже услышал:
Ой, улица моя, да ты широкая!
Ой, мурава моя, да ты зеленая!
Там ходил, гулял
Добрый молодец,
Добрый молодец
Холост не женат,
Холост не женат,
Белый кудреват.
У него ль кудри,
Кудри русые
По плечам лежат,
Полюбить велят.
А ему люди дивовалися,
Дивовалися, торговалися.
– Добрый молодец!
Ты продай кудри,
Кудри русые.
– Ах, вы глупые, неразумные!
Самому младцу кудри надобны.
И Лешка сказал, отложив гитару, извиняясь, что ли:
– Это мой дед певал. Правда, не от него, от отца слышал. У нас все пели – и бабка, и дед, и отец, и мать, и сестра…
Оля глядела на Лешку такими влюбленными глазами, что свет от них перепадал и нам… А без любви мы кто? камни – тогда каждый может нас пнуть ногой.
– Не пущу тебя, – прошептала Оля. – Дай мне твою руку, буду держать.
И он, улыбаясь, протянул ей руку.
И что ты уставился на нас, очкастый англичанин? Да, мы пьем тяжело. Понимаешь, душа наша устала. Правда, душу-то мы не собираемся ни на что менять. Хотя давно уже вьются над нами мелкие бесы. Они лезут в стакан, пробуют что-то шептать, даже изловчившись, кричат в уши: куда вы идете? Ноги ваши ослабли, вам не дойти до Вифлеема. А может, вы его уже миновали. И вообще все произошло задолго до вас, живущих…
Шурик попросил:
– Лешка, возьми опять гитару. Уже пора, возьми. – И он пытался напеть: – Мальчик в свитере белом…
Но гитару взяла Оля, она подкрутила волосы, тихо запела, словно кругом никого не было:
Мальчик в свитере белом,
В глазах беспокойный свет,
Мальчик в свитере белом,
Печаль на лице загорелом,
Ну что ты глядишь мне вслед.
Ах нет, не моря и не горы,
Нас разделяют годы…
Не допела, положила гитару и протянула руку к стакану.
– Ребята, – сказал с воодушевлением Годик. – Пусть мы циферблат без стрелки. Но мы тикаем по-своему, тикаем, как умеем. И гордимся, и в нас смирение… Но есть среди нас душа такой высоты…
– Замолчи! – крикнул вдруг Нил. – Не надо все вслух, не все на продажу…
– Понял, Миша, друг, посмотри, еще остался пузырь?
Какая бездонная Мишкина сумка. Мы продолжаем пить: стакан по кругу.
– Значит, так, – сказал Годик, – земля треснула. И когда мы заглянули в пролом, то увидели, что там тоже люди. И мы смотрели друг другу в глаза, – и они верили, что мы счастливее их… – Он отмахнулся рукой от слишком нахального мелкого беса, который пытался отпить из его стакана.
– Ребята, братцы, – он радостно оглядел нас. И мы поняли: сейчас он скажет что-то библейское.
– Веселись, юноша, в юности твоей, говорил Экклезиаст, да только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд. Да, ребята, ведь мы идем к Единому Пастырю. Корабль наш развалился, но это даже лучше, в Вифлеем мы пойдем пешком, так любезно российскому сердцу.
Он поднялся. Мы шли под темно-зеленым небом. Это – поразительно. Может, от той звезды, которая нас вела, не волхвов, а просто ребят, живущих на обочине ХХ века, и нам хотелось все начать сначала.
* * *
Наша собачонка, бежавшая впереди, громко залаяла. Из темноты надвинулись коровьи рога… Нил чиркнул спичкой, и мы различили бабу с хворостиной, а впереди ее корову.
– Убежала, охальница, – сказала баба, – еле нашла.
– У нас тоже есть своя, – закричал гном Жорик. – Только она пока не корова, а телка, – и он показал на Наташку.
– Тоже убегала?
– Нет, она привязана крепко.
– А вы сами-то откуда?
– Издалека. Идем тоже далеко, в Вифлеем. Хотим своими глазами увидеть, что там произошло две тысячи лет назад.
– А, понятно. Молодые, а я далеко не могу, лучше по телевизору глядеть.
Когда корова с бабой исчезла, Шурик наставительно произнес:
– Вот какая теперь народная мудрость, телевизор – глаз и глас народа.
– Огонь! – закричал гномик Жорик. – Там, впереди.
Звезда ли это? – подумал я. – Или кочевье? Иль только память о кочевье. И пастухи собираются туда…
И я еще что-то забормотал невнятное, чувствительное, и мне хотелось спросить: какая завтра будет погода. Даже, может, не завтра, а сегодня. Ведь всегда после убийств в программе «Время» передают сводку погоды. Эй, впереди! Кто-то ведь смотрел телевизор, какая завтра нас ждет погода?!
– Мишка куда-то умотнул с сумкой, – сказал Шурик. И крикнул довольно громко. – Михайло!
– Ага, – подтвердил гном Жорик. – Слинял в деревню.
* * *
Еще издали мы увидели такую картину: костерик, старый толстый цыган о чем-то беседовал с нашим Лешкой. Как Лешка оказался там? На белом его свитере почему-то угольно-черные отсветы огня. Или мне так почудилось? Рядом с костериком стоял древнющий автобус с длинным радиатором. На этом автобусе была растянута драная палатка. Старик взял Лешкину гитару, тихонько перебрал струны толстыми пальцами… Потом отдал обратно.
Как это случилось, уже и не припомню: на звон гитары вырвалось из автобуса, по-моему, бесчисленное множество цыган – и женщин, и мужчин, и голых детишек… А молодая цыганка с огромными луноподобными серьгами танцевала в кругу…
И мощный, во всю ширь живого неба – разбивая его до самой небесной души, до самых небесных печенок, – звучал голос Леши:
Гори, гори, гори, любовь смуглянки,
Одной красавицы смуглянки.
Горит над нами сила властная,
Царит одна любовь, любовь прекрасная…
И широченная юбка молодой цыганки кружила, и мы все отдавались сладкой силе.
Эй, чавела!.. Царит одна любовь,
Любовь прекрасная.
* * *
– Проснись! Просыпайся, – кто-то толкал меня. Я увидел гнома Жорика. Я сел, огляделся:
– Где остальные? Где все?
– Лешка умотнул с цыганами, остальные – там, – и он махнул в сторону реки.
* * *
Я шел, не разбирая дороги. Лиловатый туман скрывал реку и часть леса. Во мне еще не погас голос Лешки… Под ногами ощущал зыбкость. Но я чувствовал одновременно тишину, она обступала, сжимала горло… Хлюпала вода под ногами.
– Простите, люди, вы не встречали мою душу? Нет? Не встречали? Извините…
Не помню, когда и как я подошел к одинокому дощатому домику. Попробовал дверь. Закрыто. Я вежливо постучался:
– Откройте! Прошу вас, я устал. Очень устал за всю свою молодую, слишком долгую жизнь. – Опустился на колени и стукнулся головой в запертую дверь. Время опять сыграло со мной какую-то шутку. Меня кто-то пробовал поднять. Рядом высокий человек.
– Осень, – сказал он. – Видишь…
С другой стороны домика вырвались птицы, кружились черными листьями…
– Дождь, идем, – звал человек.
– А ты кто?
– Я – «Англичанин, сними калоши», – и он доброжелательно улыбнулся.
Что-то с ним не так… И вспомнил, очков нет… и еще это… почему-то говорит на понятном языке.
Мы шли с ним. Он обнимал меня за плечи. А дождь не унимался, не ситечком сеял, ведром поливал, да все сильнее, сильнее вспахивал землю, так что вроде как уже начинался потоп.
Но мне-то все одно – моя душа молчит. Прикрыться нечем… Ты это понимаешь, англичанин мой распрекрасный? И я не знал, говорю ли вслух или иду молча по дну великого потопа в полной тишине. И вдруг мне стало ужасно смешно:
– Англичанин, сними калоши! Англичанин! – кричал я. – Видишь, мировой потоп.
– Зачем снимать калоши, если потоп?
– Эх, ты! На кой ляд мы тебя возили…
И тут я увидел, что он босой и такой же мокрый, как и я…