412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » Крест без любви » Текст книги (страница 7)
Крест без любви
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:55

Текст книги "Крест без любви"


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Эти слезы и слова Евангелия вырвали его из тупой замкнутости в своих собственных страданиях, ему открылась благая уверенность в том, что Христос не одинок.

Иногда он не мог удержаться от улыбки, вспоминая глупость Швахулы, который помог ему прийти к таким выводам.

Вечерами, когда умолкали хриплые команды, доносившиеся в его камеру с плаца через маленькое окошко, на него нисходил такой блаженный покой, какой мог быть только улыбкой Бога. Словно Он, несомый небесными силами, легко и уверенно парит над пропастью, где из земли, клубясь и шипя, вырываются гнилостные пары, точно ядовитые облака смерти; и эта пропасть была юдолью ужаса, темного панического ужаса, порождаемого злом и убивающего как тело, так и душу. Да, ему показалось, будто благодаря милости Господа он спасен из этого котла, где панический ужас стряпают из отчаяния, и этот ужас исчез из его души. А на его месте родился священный страх, страх перед собственной слабостью, которая чуть не столкнула его в пропасть. Да, он чувствует в себе этот страх, но это бдительный страх живого человека, который не желает поддаваться усыпляющему, опасному и соблазнительному паническому ужасу, таящему в себе упоительный дух отчаяния. Быть всегда настороже, все анализировать, ведь ужас так же похож на страх, как дым сигареты на кухонный чад, и едва обманчивое дыхание этого ужаса коснется тебя, надо гнать его из жизни, как охотник гонит в лесу дичь…

Да, теперь он видел насквозь эту систему унижения и решил держаться мужественно и уверенно; даже если произойдет самое страшное и они лишат его жизни, это будет всего лишь вступлением в Божьи пределы.

Когда печка в камере в восемь часов угасала, согласно уставу, Кристоф заворачивался в одеяло и читал, читал, покуда еще горел свет. И не во сне, а наяву полагал, что находится в монашеской келье и что тут он наедине с Господом; ведь он действительнонаходился в камере, похожей на келью, которая была одновременно и символом, и реальной жизнью христиан в этом государстве.

Потом Кристоф утратил чувство голода, возникавшее поначалу каждый раз, когда он съедал кусок хлеба; не мучила его уже и тоска по сигарете; и досадно было вызывать караульного каждый раз, когда требовалось сходить по нужде, потому что следовать по темному коридору за караульным казалось утратой свободы, которую ему предоставляла камера. На первых порах Кристофу приходилось нелегко, когда дежурный унтер-офицер во время таких походов нарочно пускал клубы ароматного дыма прямо ему в нос, однако уже на третий день он почувствовал при этом издевательстве счастливое чувство свободы, его воодушевляло понимание собственного превосходства, перед которым блекла когда-либо испытанная им гордость; ему уже мерещилось, что он почти постиг, в чем состоит подлинное человеческое благородство…

Через три дня, исполненный мужества, он вернулся в свою казарму. Равнодушно воспринял нескрываемое ликование Швахулы и презрительную враждебность Прускоппа, которому доложил о возвращении из камеры. Молча выслушав все упреки и предупреждения, он уже хотел было выйти из канцелярии, когда Прускопп холодным «стой!» заставил его вернуться. С чувством превосходства тот критически-насмешливо оглядел Кристофа и, уставясь на него злобным взглядом, сказал:

– Из-за вашего упорства я вынужден продлить взыскание: лишаю вас городского отпуска еще на три недели. Можете идти!

Тяжесть этого наказания дошла до Кристофа, только когда он в казарме узнал, что была суббота и рекруты в этот день впервые после шести недель собирались идти в город. Все отделение занималось чисткой оружия – отвратительный запах ружейного масла… винтовки, разобранные на части и разложенные на столе и на скамьях… ежедневно целый час посвящался тщательнейшему уходу за оружием, после лошадей оно было, пожалуй, самым ценным в армии. Под пение пошлых песенок над этим идолом трудились каждый день; это почитание оружия, почти равное идолопоклонству, было одной из фанатических нитей, пронизывающих однообразную ткань системы; унтер-офицеры относились к его чистке с необыкновенным рвением и подлинной истовостью…

Кристоф решил обойтись без обычного приветствия, которое был обязан отдавать унтер-офицеру; это замирание перед божеством было противно его душе. Но Винд его сразу заметил и отошел от рекрутов, которым объяснял какие-то технические детали; мрачными тусклыми глазами он оглядел Кристофа с головы до ног и заставил повторять всю процедуру приветствия, пока у того не закружилась голова от чередования энергичного вскидывания руки, быстрого щелканья каблуками и стойки «смирно». «Цок-цок-цок!» – хриплым голосом снова и снова повторял Винд. Кристоф почувствовал, что у него все плывет перед глазами, а ноги и руки нестерпимо болят. От скудной пищи и отсутствия движения в течение трех дней он совсем ослаб. Наконец Винд отвернулся, безнадежно махнув рукой.

Кристоф присел на койку и вдруг ощутил себя совершенно по-иному… Это чувство было настолько незнакомым и абсолютно неожиданным, что у него голова пошла кругом; кровь закипела от душевного подъема, замешанного на едкой, но приятной горечи; жилки на висках приятно вибрировали, а кончики пальцев подрагивали от сладкой и в то же время освежающе терпкой радости; никогда в жизни он не испытывал ничего подобного и еще несколько секунд сидел в некоторой растерянности. Однако сердце его тут же заледенело, он исполнился необычайной силы и уже готов был по собственной воле вскочить, вытянуться по стойке «смирно» подле двери и часами, днями и месяцами повторять процедуру приветствия.

То была ненависть, холодная, осознанная ненависть. Когда Кристоф еще поднимался по лестнице, он боялся, что небрежное безразличие покинет его и у него не хватит силы сохранять чувство собственного превосходства. А теперь ненависть была ему дарована… или разрешена – вероятно, для того, чтобы достало силы. Он не знал, так это или нет, но подчинился этой холодной и ясной силе…

Подошел Пауль, пожал сочувственно руку и протянул почту: письмо от матери и посылочку от сестры. Кристоф дрожащими руками молча взял то и другое, исполненный этого нового великолепного возбуждения…

Боже мой, разве ненависть может быть столь прекрасной? Ему казалось, что его пронизывает яркий восхитительный свет, а спокойное безразличие озарил волшебный огонь, который завораживал все сильнее и сильнее…

Сентиментальные песни… звяканье металла… серые рабочие робы… специфический запах – смесь машинного масла, кожи, пота и порошка против моли… койки… тумбочки… генеральские рожи на стенах – эта унылая картина в любое другое время ввергла бы его в тоску… Но теперь он улыбался; улыбался, чувствуя себя человеком…

После того как сигнальный свисток объявил свободное время, Кристоф еще долго сидел на своей койке и смотрел, как другие готовятся к выходу в город; парадная форма, смешная и в то же время уродливая, с воротником, похожим на орудие пытки, усеянная всякой серебряной чепухой, тщательно чистилась щеткой и осматривалась ефрейтором; сапоги, ремни, пилотки и шинели тоже приводились в порядок. И все лица излучали собачью благодарность за то, что после шести недель их наконец-то выпускают на улицу. Кристоф, испытывавший приятное волнение, отложил чтение письма до той минуты, когда останется один; он сидел на краешке койки и делал вид, что наблюдает за суетой в казарме…

В этот вечер он впервые со дня приезда сюда действительно был свободен от каких-либо нарядов. Может, эта свора еще не заметила, что он вернулся, а может, из-за наказания он получил некоторое послабление.

На улице был мягкий, туманный ноябрьский день, накрытый серым небом. Близился один из тех вечеров, когда можно, глубоко засунув руки в карманы, часами бродить по улицам города и мечтать, мечтать… Палые листья шуршат под ногами в аллеях… Глаз теряется в тысячах оттенков коричневого, серого и черного, а в ушах звучат нежные мелодии осени, колеблющиеся между тоской, жаждой любви и тихой болью… В предместьях кислый запах тлеющих костров напоминает о прекрасных, обойденных печалью днях детства. Потом можно будет добраться до конца города и сквозь лабиринт предместий выйти на простор, где взгляд вдруг устремляется на окаймленную высокими деревьями полевую дорогу, в даль, реющую над дорожной пылью и имеющую собственный запах, собственное лицо и с загадочной улыбкой протягивающую к тебе руки…

Казарма опустела, и Кристоф прочел коротенькое письмо матери, похожее на жаркое бормотание и невнятное от волнения: «Я всегда молюсь за тебя, мальчик мой… Один Господь может нам помочь… Бедное мое дитя… Бедный мой солдат, я скоро к тебе приеду… Боже, спаси и сохрани тебя…» В посылочке от сестры был чудесный маленький пирожок, золотистый, пышный и так аппетитно пахнувший, что Кристоф сразу впился в него зубами. И тут же дал о себе знать голод последних трех дней; он отыскал большой жестяной кофейник, налил себе полную чашку холодной бурды и медленно, с наслаждением съел пирожок.

Потом, радостно улыбаясь, направился в умывальную и быстро побрился…

Кристоф поблагодарил Бога за то, что первое ноября миновало и по уставу уже полагалось надевать шинель, так что ему не пришлось натягивать уродливую парадную форму. Зеленовато-серая шинель с темным воротником выглядела почти прилично, только вот брюки были ужасно узкими. Продолжая улыбаться, он быстро выскользнул по сумрачным коридорам наружу. Из всех зданий во двор еще выходили группы рекрутов, направлявшиеся в город вместе со своими унтер-офицерами. Он спокойно присоединился к одной из них и вышел на свободу…

Ему казалось, что он ни разу не задумывался, что означают эти слова – «выйти на свободу». И только теперь, когда за ним закрылись ворота, он понял, что они значат. Улицу, которую он много раз проходил в маршевой колонне, направляясь на учения, было не узнать: ведь сейчас он смотрел на нее совсем другими глазами. Боже мой, да ведь на ней стояли дома, настоящие дома, человеческое жилье, деревья и магазины, и нигде не было видно высоких решеток с острыми пиками наверху. Он мог гулять, сколько захочет; от счастья он чуть не совершил глупость: бросился было догонять ту группу, с которой вышел. Но быстро опомнился и на первом же углу шмыгнул в сторону…

Город, где Кристофу пришлось служить, был ему совершенно незнаком; он знал лишь его название и кое-что слышал о его размерах и истории. Почти сразу он очутился на окраине этого большого города, словно прилетел сюда прямиком по воздуху, и его охватило такое сильное волнение, что он на несколько секунд прислонился к какому-то забору. Потом внимательно огляделся.

Оказалось, что он находился посреди почти нового поселка, состоявшего из небольших, скромных домиков, среди которых выделялись старые усадьбы – казалось, будто они внезапно попали в толчею и отчаянно пытались сохранить свое достоинство; шпиль на церковной башне, петушиное кукареканье и грохот крестьянской повозки. Ничего похожего на городское предместье, здесь еще была деревня. На заборах – киноафиши и яркие рекламы сигарет. Мимо Кристофа прошла какая-то женщина: спокойное задумчивое лицо под коричневым меховым капюшоном, светлые брови и карие глаза; от нее исходил приятный запах хорошего мыла и тонких духов. Он глубоко вздохнул, словно глотнул вкусное питье. На ее шейке вздрагивали рыжеватые завитки, похожие на язычки пламени. Он долго глядел ей вслед: походка ее была спокойной и слегка покачивающейся – свидетельство милого и сильного характера. Женщина исчезла в сумерках, словно в море нежности…

Кристоф двинулся дальше, в глубине души перепуганный и изумленный той волной совершенно новых ощущений, которые предоставила ему жизнь, распахнув перед ним большие ворота в цветущий сад, где росли рядышком самые экзотические роскошные растения и нежнейшие скромные цветы.

Навстречу ему попались дети с псалтырями под мышкой, увидел он и рабочих, они весело спрыгивали с велосипедов перед своими домиками, радуясь предстоящему вечернему отдыху; женщины торопливо пересекали улицу, с довольным видом поглядывая на свои хозяйственные сумки с покупками. Несмотря на крикливые рекламы, на этих улицах еще совсем не чувствовалось мрачной тоски предместий, лишь где-то далеко на востоке изредка слышался шум трамвая, и Кристоф инстинктивно повернул на запад. Где ходил трамвай, там наверняка было много шуму, киношек и пивных, а значит, там сейчас наверняка кишмя кишели люди в мундирах. И тут же ему привиделось лицо Швахулы, словно издевательское напоминание о неотвратимом существовании казармы где-то за его спиной. Он зашагал быстрее: было уже пять часов. Но впереди у него оставалось еще столько же. И тут он понял, почему солдаты так громко и лихорадочно веселились в городе: ведь они лишь на несколько часов ускользали из убогой и однообразной казарменной жизни и этим отчаянным гомоном пытались оттянуть неизбежный час возвращения. У него впереди еще пять часов. Вот только брюки были тесны, он бы отдал два года жизни за то, чтобы раздобыть нормальные штаны; те, что на нем, уродливые и неудобные, натирали в паху, а внизу походили на трубы… Эти проклятые штаны внезапно омрачили всю прелесть прогулки на вольной воле.

Но тут ему в голову пришла новая мысль, которую он решил немедленно осуществить; оглядевшись, он понял, что уже вышел из поселка и, очевидно, оказался в более старой части деревни. Дорога мало-помалу исчезла, растворилась в полях; слева он заметил крестьянскую усадьбу, откуда не доносилось ни звука, а справа странный старый дом, напоминавший заброшенный замок.

Грязно-желтый запущенный фасад со следами былой изысканности, перед ним – высокие облетевшие деревья. Кристоф решительно подошел ко входу и прочел три таблички с фамилиями: Бильгенрот – Глук – Шустер. На память пришла старая считалочка, которую он помнил еще с детства: «На столе стояло пиво, пиво пенилось красиво, мы не будем пиво пить, все равно тебе водить». Палец остановился на фамилии «Глук», и Кристоф решительно нажал на кнопку звонка. Внутри дома звякнул колокольчик; целую минуту он напряженно ждал и думал: «Господи, что за физиономия явится сейчас ко мне?» Волнение его росло, сердце колотилось так, что, казалось, готово было выскочить из груди, он весь горел и задыхался, словно выдал судьбе карт-бланш на любое приключение. Окна облупившегося фасада безгласно и недвижно смотрели в темноту, и он понял, как таинствен любой запертый дом: за каждым окном может происходить все то доброе и злое, что существует между небом и землей, а ведь сколько тысяч чужих окон глядят из стен любого города! Деревья перед домом тихонько качнули кронами, и на Кристофа посыпался редкий дождик последних листьев… Потом послышались спокойные, легкие шаги, спускающиеся по лестнице. «Это женщина, – подумал он, – молодая женщина, может быть, девушка». И он попробовал по звуку шагов представить себе ее лицо; но тут тяжелая дубовая дверь отворилась, и яркий свет на миг ослепил его, поэтому он увидел лишь силуэт высокой и стройной женщины… Этот свет был для Кристофа такой неожиданностью, что он почувствовал себя как бы голым.

Нежный и в то же время звучный голос дружелюбно и мягко спросил: «В чем дело? – и добавил: Да входите же». А когда дверь за ним закрылась, он смог разглядеть незнакомку. Кристофа даже испугала красота ее лица: строгие и четкие его черты оживлялись сдержанным огнем живых и огромных карих глаз. Оно было исполнено редкой, неуловимой и все же вполне сложившейся прелести. Да еще и в копне густых темно-русых волос. Женщина молча стояла в ожидании, слегка опустив плечи, и поза эта выражала и нетерпение, и странную растерянность. Кристоф с трудом произнес, задыхаясь от волнения:

– Разрешите мне… одну минуту… поговорить с вами…

На ее лице появилась неуверенность, но первый налет недоверия, казалось, уже исчез. Она сделала приглашающий жест и вежливо промолвила: «Прошу вас». «Боже мой, – думал он, поднимаясь впереди нее по лестнице, – чем это может кончиться…»

Через тесную прихожую, обитую тканью цвета корицы, она провела его в небольшую комнату. Маленький секретер в стиле бидермейер между до отказа забитыми книжными полками стоял, словно фисгармония, посреди комнаты. На оклеенной желтыми обоями стене висело несколько гравюр Ренуара без рамок, просто на кнопках, тут же стояли широкая низкая тахта, круглый стол и несколько венских стульев, рядом с левым окном – черное пианино без всяких украшений. Необычная обстановка комнаты помогла ему кое-как справиться с охватившим его смущением. Он сел на низкую тахту, и получилось, что он почти припал к ногам этой незнакомой женщины. Кристоф нервно вертел в руках свою пилотку. Высокий торшер стоял так, что Кристоф был целиком на свету, а женщина оставалась в полутени, поэтому выражение ее лица было не разглядеть. Но ему чудилось, что она насмешливо улыбается, спрятавшись в тени и удобно устроившись в кресле. Кристофа обдало жаром, и он стал нервно теребить воротник шинели; только сейчас он заметил небольшую печурку, от которой шло мягкое тепло. Женщина вдруг встала с кресла, включила люстру, которая, покачиваясь, висела в центре потолка, и выключила торшер. Равномерный свет показался ему очень приятным, словно он после безжалостного луча прожектора попал в полумрак гостиной. Теперь, когда он видел ее открытое улыбающееся лицо, к нему отчасти вернулась уверенность в себе.

– Позвольте мне сначала представиться, – хрипло произнес он, – моя фамилия Бахем. – Он слегка приподнялся и неуклюже поклонился, причем его штык-нож смешно качнулся.

Женщина слегка наклонилась вперед, и улыбка на ее лице погасла, как будто его хриплый голос ранил ее.

– Я… Простите меня, – заторопился Кристоф, – я просто хотел спросить, не найдется ли у вас для меня штатского костюма.

Она удивилась так непосредственно, как удивляются только дети, это было очень естественно, и вся неловкость сразу исчезла; в эту минуту Кристоф понял, что встретил хорошего человека. При этом она невоспитанно ткнула пальцем себя в грудь, как делают маленькие девочки, когда ссорятся.

– Я не могу больше выносить все это! – И, распахнув ворот шинели, он принялся теребить свой мундир. – Мне кажется, что я обречен всегда таскать с собой мою тюрьму. Поэтому я подошел к первому попавшемуся дому, считалочкой выбрал одну из трех фамилий на табличке, и этой жертвой оказались вы!

Она рассмеялась так непринужденно и звонко, что у него сразу отлегло от сердца и вся неуверенность и скованность окончательно пропали, как пропадает судорога от прикосновения любящей руки.

– Дорогой мой, вам очень повезло. Дело в том, что подо мной живет кадровый офицер, вероятно, из вашей казармы, а надо мной – отставной майор; и оба они, скорее всего, проявили бы недостаточно понимания, если б услышали вашу просьбу. Но однако же, – она наморщила лоб, и его вновь восхитила эта детская непосредственность, – как я могу вам помочь, у меня ведь нет мужской одежды.

Кристоф пристально глядел на ее лицо и спрашивал себя, чем она занимается и на что живет. Несомненно, она была человеком искусства; но вот писала ли она картины или книги или же моделировала одежду, он не мог определить и не видел ничего, что могло подсказать ему ответ.

– Если хотите, я нарисую вам такие усы, что ни один из ваших фельдфебелей вас не узнает, да и костюм для вас, может, тоже найдется.

При слове «костюм» Кристофу сразу пришло в голову: ну конечно же она – актриса. И он посмотрел на нее с откровенным изумлением. Серьезность исчезла с лица женщины, и ее сияющая красота была теперь озарена буйным весельем, – казалось, будто светлый луч обвивается вокруг губ, глаз и нежных крыльев носа. Он принял эту идею всерьез.

– О, это дало бы мне чудесную возможность бродить по городу неузнанным, но не сегодня… нет. Я еще не совсем освободился от этого страшного гнета… Вы… Вы просто не можете себе представить…

Кристоф почувствовал, что в нем что-то оборвалось и что из него попыталась выбраться большая серая тень, чтобы задушить его; ему стоило огромного напряжения впрячь всю свою волю в выдыхающуюся колесницу своего духа; ему почудилось, будто он катится вниз по крутому склону и из последних сил цепляется пальцами за острую кромку, чтобы подтянуться вверх… Потом ему удалось перевалить через край все тело… С усталой улыбкой он поднял глаза. Женщина, вытянув вперед руки, точно защищаясь, с ужасом наблюдала, как его молодое, оживленное лицо опало, словно опустевший мешок, а потом вновь наполнилось жизнью, будто подпитавшись кровью из некоего тайного источника. Кристоф встал, и голос его опять звучал хрипло и даже дрожал от волнения:

– Я вам мешаю… Простите меня…

Но женщина перебила его:

– Нет-нет, ради Бога, нет! – Она вскочила и поправила волосы, чтобы он не заметил, как она покраснела. – Нет, – еще раз сказала она, но уже не так категорично. – Раз уж у меня нет для вас одежды, разрешите хотя бы предложить вам поесть, хорошо?

Кристоф с такой готовностью принял ее предложение, будто только его и ждал.

– Но может быть, я компрометирую вас? – добавил он испуганно.

– Вот уж нет, – смеясь возразила она. – Таким, как я, нечего бояться за свою репутацию: ведь я актриса. Вам придется извинить меня – я оставлю вас на несколько минут. А вы покуда можете посмотреть мои книги, если хотите.

И названия книг, и то, как они стояли, напомнили ему о доме; при виде этого изобилия он с тоской вспомнил свою любимую маленькую библиотеку. Весь высокий стеллаж был забит драматургией. На других полках он сразу же углядел роскошные тома по искусству. Хозяйка дома, видимо, действительно обладала интеллектуальным вкусом и отыскивала в переполненных книжных лавках самое лучшее. Читая некоторые названия, он почувствовал такое странное и сильное возбуждение, какое, вероятно, охватывает художника, месяцами не имевшего возможности притронуться к кисти и вдруг вновь очутившегося перед своей палитрой. Боже мой, как низко он опустился, если утратил ощущение ценности человеческого слова. И кипящая ненависть к бездуховным мерзавцам в казарме вновь охватила его со страшной силой. Нет и нет, он не даст себя утопить в этой серой жиже глупости, которую там называли служением родине. С открытыми глазами и всеми силами своего разума он будет сопротивляться…

Хозяйка дома со спокойной грацией накрыла на стол – постелила белую скатерть, поставила чайную посуду из прекрасного кремового фарфора, хлеб, масло и сыр, потом принесла чайник и с улыбкой пригласила его к столу. От запаха хлеба и сыра его желудок вдруг заурчал, как голодный пес, и он вспомнил, что за три последних дня проглотил лишь немного черствого хлеба и воды. Кристоф овладел собой, перекрестился и тихонько пробормотал слова молитвы. Удивительно, но ему показалось само собой разумеющимся, что хозяйка дома тоже произнесла те же слова. Наливая ему в чашку ароматного чая, она сказала:

– Не слишком ли смело вы поступили, вот так, взяв и помолившись вслух?

Он залился краской и уставился в свою тарелку, потом поднял голову, спокойно посмотрел на нее и твердо сказал:

– В тот момент, когда я сел к столу, я действительно почувствовал себя, как дома. Но у вас я, в сущности, ничем и не рисковал. Ведь я посмотрел ваши книги и полагаю, что могу судить, любите ли вы серьезное чтение или нет.

Она рассмеялась:

– Вот уж не ожидала услышать от вас комплименты. А в казарме вы тоже молитесь?

Кристоф опять так сильно покраснел, что она в тот же миг раскаялась в своих словах.

– Нет, – ответил он запнувшись, – и честно признаюсь вам, что для этого я слишком труслив, действительно слишком труслив. Видите ли, я постоянно нахожусь в ожидании, что они всей сворой набросятся на меня со своими дурацкими издевательствами. И я этого боюсь – боюсь, что кровожадные звери разорвут меня на куски. Ах, вы даже не можете себе представить, как ужасна казарма. Это самое бесчеловечное устройство, что я видел за свою жизнь. Настолько бесчеловечное, что я часто думал – прости меня, Господи, – будто война могла бы избавить нас от этого ужасного безумия. Видите ли, я – рекрут, а рекрут не человек в прусском понимании; и каждый, буквально каждый, будь то преступник, свинья или святой, каждый, у кого на одну серебряную нашивку больше, чем у меня, имеет надо мной абсолютную власть. И на всей иерархической лестнице, от ефрейтора до генерала, каждый, стоящий на более высокой ступени, имеет абсолютную власть над нижестоящим. Причем маленькие божки на этой лестнице почитания по стойке «смирно» – самые отвратительные…

Он говорил напористо, как все робкие люди, воодушевляющиеся раз в кои веки, и описал ей казарму, всю систему подчинения, и человеческую испорченность, и подлость ее подручных с такой страстью, что забыл про вкусные бутерброды. И когда наконец стал рассказывать о своем пребывании в одиночной камере, она опомнилась, придвинула к нему тарелки с едой и сказала:

– Боже мой, вы наверняка голодны, поешьте же наконец.

Какое-то время он молча, с необычайным аппетитом поглощал бутерброды, потом ответил на ее вопросы о подробностях казарменного бытия и даже порадовался ее возмущению.

– Да, – горячо заявил он, – именно так оно и есть. Для женщины, наверное, все это непонятно, поскольку абсолютно противоречит ее сущности. Пожалуйста, постарайтесь представить себе, каково целыми днями делать все из-под палки. – Он вновь отложил нож и вилку и заговорил с жаром ненависти, который не менее жгуч, чем жар любви: – Вы только подумайте: абсолютная власть в стране принадлежит такому шарлатану, как Гитлер. Огромная армия, неорганизованная и безвольная, под командой офицеров, чье тупое честолюбие ограничивается лишь желанием как можно скорее украсить свой мундир очередным орденом, отдана на откуп бездарному преступнику Гитлеру с классическим лицом идиота. Я просто не могу забыть физиономию этого человека. По утрам, когда нас будит свисток, я вижу его перед собой и помню весь день, от подъема до отбоя: ты – солдат человека, политика которого вроде как стала законом, поскольку вывела Германию из униженного состояния. Перед тем как я попал в камеру, однажды утром произошло следующее. Представьте себе: молчаливо и неподвижно, вытянувшись по стойке «смирно» от безмерного почтения, двести человек стоят перед обер-лейтенантом Прускоппом, который слушает рапорт с видом снисходительного презрения. В эту секунду один из стоящих в строю роняет винтовку: скрежет и грохот нарушают божественную тишину. Ну что такого, подумаете вы, винтовка упала, только и всего, с кем не случается. Тишина… Воздух буквально накаляется страхом и возмущением двухсот человек. И в этой мертвой тишине, на глазах людей, впавших в полное оцепенение, какое бывает у дикарей, решивших, что оказались во власти злого божества, зреет насилие. Потом уронивший винтовку наклоняется и поднимает ее с земли – наглость едва ли не почище первой. И в ту же секунду разражается гроза. Захлебывающаяся брань, мерзкая и пронзительная, грубейшие ругательства из уст самого обер-лейтенанта, его поддерживают фельдфебели, наконец, в хор вступают унтер-офицеры, и лишь после этого следует кара. Жертве – низкорослому очкарику, выпускнику гимназии, собиравшемуся даже стать офицером, – приказывают выйти из строя и начинают «снимать с него стружку», как они это называют: особо свирепому живодеру из унтер-офицеров вручают этот комок плоти, у которого тоже есть душа – даже несмотря на то, что он хочет стать офицером, – и начинается: ползи, ложись, на колени, «смирно»; ложись, на колени, ползи, беги, – пока его руки не покроются кровью от ссадин и побоев, а одежда не промокнет от пота; и при этом вся рота в двести человек молча стоит и смотрит. Этот очкарик – человек конченый: он – тот самый субъект, который уронил свою винтовку на построении, а это хуже, чем убить жену… И даже хуже, чем пролить стакан красного вина; он запятнал честь роты позорнее, чем если бы часами выкрикивал богохульства. Ах, сколько я мог бы вам рассказать, да только вы этого не поймете: женщина просто не можетпредставить себе такие вещи.

Кристоф допил залпом чай, беспокойно поерзал на стуле и умоляюще взглянул на нее:

– Простите, Бога ради, но за последние шесть недель вы – первый человек, с которым я могу свободно разговаривать. Ах, поймите лишь, что нет такой ситуации, при которой я не нарушил бы иерархию ценностей и не подвергся бы за это сниманию стружки. Знаете, мне иногда даже доставляет удовольствие, совершенно отупев от боли и физических мук, ползать на брюхе по казарменному двору, точно окровавленный и безвольный механизм, управляемый голосом унтер-офицера. Но я не хочу превращаться в мягкую глину, из которой они лепят бравых солдат, нет, не хочу! И я боюсь, что в один прекрасный день сойду с ума и тоже стану бравым; надо вам сказать, что бравыми они считают людей, которые вкладывают всю свою бессмертную душу в надраенную до блеска портупею, умеют поднимать и опускать ноги, прямые как палки, и никогда, ни при каких обстоятельствах не сводят глаз с господина унтер-офицера. Нет и нет, я не хочу этого!

Кристоф выкрикнул эти слова, словно забыв, что он не один в комнате, потом смущенно взглянул на испуганное лицо женщины и сам перепугался, решив, что совсем расстроил ее. Но она сказала, невесело улыбнувшись:

– Разрешите мне… Однако съешьте же еще чего-нибудь… Боже мой, вы ведь наверняка голодны. – Она налила ему еще чашку чаю. – Пожалуй, и мне надо вам кое-что сказать. – На ее лице появилось совершенно новое, тоскливое выражение. Казалось, кто-то надел на нее маску, по ее удивительно живому, красивому лицу скользнула тень, трогательная и серьезная, как горе ребенка. – Вы не должны все время думать, что вас могут сломать; Господь не дает человеку ношу более тяжкую, чем тому по силам. Когда человек не выдерживает испытаний, значит, где-то есть его вина. И если вы провинились, страдая, вы гасите божественный ореол вашего страдания. Но вы можете немного облегчить свои муки. Нужно просто помнить, что, когда закончится обучение – рекрутский период, как вы его называете, – вы почувствуете себя по-другому. Вы сможете дышать полной грудью, испытывая радость и блаженство, как человек, спасенный от удушья. Вы не имеете права впадать в апатию, а стало быть, надо слушать музыку, читать, ходить в театр; я знаю, что могу в течение минуты ощутить столько радости от творчества, от искусства, что мне будет по силам вынести самое долгое отчаяние. Сохраните в себе любовь к вещам, которые всегда любили, и возненавидьте все, что направлено против этой любви. Ненависть поддерживает так же сильно, как и любовь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю