Текст книги "Крест без любви"
Автор книги: Генрих Бёлль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Генрих Бёлль
Крест без любви
Роман
Часть I
1
В тумане казалось, что крест башни на церкви Святой Марии качается, словно фигура на носу парусника; он то поднимался, то опускался, будто прорываясь сквозь потоки воды, а туман меж тем обтекал его плотными клубами, похожими на дым, и исчезал в вышине…
Возле тележки с книгами у подножия уходящей в небо башни стояли двое юношей, причем тот, что пониже, зачарованно смотрел на эту игру тумана; закинув голову так, что она у него слегка кружилась, он все смотрел и смотрел на великолепное зрелище; а тот, что повыше ростом, непрерывно рылся в куче книг…
– Ты только взгляни туда, Кристоф! – внезапно воскликнул тот, что пониже, толкнув приятеля локтем в бок и указав вверх. Они оба долго стояли и смотрели на это редкое зрелище, пока солнце, разгоравшееся на востоке, не разогнало туман и церковная башня, увенчанная крестом, перестала качаться и замерла…
– Все-таки странно, Йозеф, – сказал Кристоф, – я был бы готов спорить на тысячу против одного, что церковь качается вместе с крестом, хотя ясно, что и то и другое все время стоит на своем месте, вот как сейчас.
– Конечно, – коротко бросил Йозеф, и юноши опять склонились над книгами; они почти любовно перебирали стопки и связки книг, осторожно открывая и подолгу рассматривая каждую и время от времени обмениваясь короткими репликами.
Хозяин тележки с безразличным видом стоял рядом, покуривая трубку и глядя на небо. А там происходило что-то странное. Сначала солнце прогнало туман и в течение нескольких минут источало яркий свет, а теперь казалось, будто с запада наплывает слой серых туч; они быстро затянули все небо, так что оно серым, мрачным и плотным мешком нависло над городом; где-то на востоке, ближе к югу, солнце еще виделось желтоватым пятном с широкой каймой. Погода вообще была какая-то неопределенная; временами казалось, что уже пришли холода, но часто выдавались и теплые дни; на дворе стоял ноябрь…
Между юношами мало-помалу росла стопка книг, которые они, по всей видимости, намеревались купить; молодые люди показывали их друг другу со счастливым смехом, потом бросали взгляд на цену, написанную большими цифрами карандашом на задней стороне обложки, и клали каждую книгу посередине между собой.
Кристоф был темноволос и худощав, высокого роста, жест, которым он придерживал под мышкой потрепанную школьную папку, выдавал явное пренебрежение к учебе. У Йозефа – того, что поменьше ростом, – волосы были бесцветные, внешность невзрачная; на его сильно выступавшем вперед носу сидели очки, свою школьную сумку он поставил на землю.
Юноши заплатили за книги, вместе с потоком прохожих обогнули слева небольшую площадь и направились к широкой улице. Низенький нес сумку за ручку, а тот, что повыше, все еще держал папку под мышкой; карман его куртки был сильно потрепан – видимо, от энергичного движения, которым он засовывал туда руку…
– Ты – настоящий соблазнитель и шантажист, – засмеявшись, сказал низенький, пока они медленно плыли в толпе, – ведь я не мог сказать ничего другого, кроме «да», когда ты перед большой переменой подошел к Бевердингу и сообщил, что твои родители отмечают сегодня серебряную свадьбу и что я тоже приглашен, а также спросил, не сможет ли он нас отпустить пораньше. При этом ты прекрасно знаешь, что я не люблю прогуливать уроки, мне это совсем не нравится.
– Да знаю я! Мне просто не хотелось сегодня выслушивать патриотические речи Грюнера, я их просто не выношу. Именно потому, что я высоко его ценю и знаю, что он великодушен и добр, что он хороший преподаватель, – именно потому я не могу терпеть, когда он несет чушь, ибо знаю, что это все чушь! – Кристоф вопросительно взглянул на Йозефа, но, поскольку тот ничего не ответил и лишь бросил на него взгляд, не то улыбчивый, не то слегка раздраженный, продолжил: – Я считаю преступлением приписывать войне хоть какую-то романтику. Уцелевшие в Лангемарке [1]1
Лангемарк – бельгийская деревня, место особенно кровопролитных боев в начале Первой мировой войны. (Здесь и далее примеч. переводника.)
[Закрыть]должны были бы предотвратить те бесчисленные Лангемарки, какие нам, вероятно, еще предстоит пережить, вместо того, чтобы, проливая реки слез и сооружая пышные декорации, превращать теперь эту битву в легенду. Фактом остается лишь то, что Вильгельм Второй был всего-навсего безмозглой свиньей, и мне представляется ужасным погибнуть в прусском мундире во славу Пруссии. Однако онипогибли не за это, было бы ужасно и бесчеловечно, если б они погибли за это…
Но тут Йозеф внезапно подтолкнул его вправо, в какую-то спокойную, темную улочку.
– Слушай, – сказал он, – а не выпить ли нам по чашечке кофе?
– Ну что ж, может, прямо здесь, у Гротхаса? А деньги-то у тебя есть?
Йозеф кивнул и последовал за другом. Они вошли в большой продолговатый зал кафе, в глубине которого и днем горели лампы, поскольку света, падавшего из окон, не хватало. Народу в зале было не густо. Кристоф пробрался в самый дальний и самый темный угол, где за множеством столов не было вообще ни одного человека. Видимо, он был знаком с тоненькой светловолосой девушкой в белой кружевной наколке, которая тут же подошла, чтобы обслужить их; они с улыбкой кивнули друг другу.
– Сколько у тебя денег? – шепотом спросил Кристоф и, поскольку Йозеф ответил: «Две марки», заказал: – Две чашки кофе и пачку сигарет.
– И два пирожных, – смущенно добавил Йозеф.
Юноши бросили папку и сумку на один из стульев и уселись за столик. Молча подождали, пока девушка не принесла кофе, пирожные и сигареты.
Кристоф сразу же взял пачку сигарет, закурил и положил сахар в кофе, потом налил туда молока. Йозеф, задумчиво помешав ложечкой в чашке, придвинул к себе тарелку с пирожным.
– Что ты имел в виду, когда сказал: «Однако онипогибли не за это»?
– Они погибли, умерли, ибо Бог хотел, чтобы они пострадали, а еще и потому, что Он хотел призвать их к себе, понимаешь? Не может быть, что жизнь была дарована им Богом только для того, чтобы они погибли во славу Пруссии в прусском мундире! – Он хлопнул ладонью по столу. – Этого просто не может быть, не в этом заключалось их предназначение!
Йозеф растерянно поднял глаза от тарелки:
– Интересная мысль. Однако факт остается фактом: они верили в прусскую Германию и за нее пошли на смерть. Дело в том, что эти молодые люди были искренни…
– Конечно, но я хочу сказать, что это их великое заблуждение развеялось, как дым, и рассыпалось в прах в тот миг, когда они умерли. Ведь невозможно же поверить, что они и впрямь погибли за эту чушь. Тогда они должны в Судный день воскреснуть из мертвых в мундирах прусских лейтенантов, если б это было правдой, понимаешь? Все эти сентиментальные словеса – чистый бред, а сентиментальны они потому, что безмерно сильные чувства отдаются чему-то несущественному… Эти сантименты просто отвратительны. «Наши мальчики, наши смелые мальчики» – так говорят во всех странах о всех павших на всех войнах. «Наши мальчики» – в этих словах есть что-то страшное. Ах, – тут он торопливо закурил новую сигарету, а Йозеф в это время подобрал последние крошки с тарелки с пирожным, – ах, наши мальчики должны иметь шинели, котелки, вино, сигареты, да Бог знает, сколько еще всего… Так всегда говорят во время войны; и наши мальчики несколько месяцев стойко терпели сыпавшуюся на них ругань, позволяли мучить себя, скармливать себе жуткую бурду, обрушивать на себя потоки оскорблений и фотографироваться в стальных касках, прежде чем эти наконец, наконец-то дозволили им пасть смертью храбрых. Поэтому я их ненавижу! – Он опять с силой ударил по столешнице. – Я ненавижу их, этих старых тупиц, которые нынче, через пятнадцать лет после войны, в памятные для отечества дни вновь маршируют парадным маршем с тросточками вместо винтовок мимо какого-нибудь дряхлого генерала, развесив на груди свои военные регалии и с трудом сдерживая слезы умиления. Я ненавижу их, наших ветеранов. Наши ветераны – это простаки, и, когда они умирают, я утешаю себя тем, что умерли они вовсе не за отечество и что Бог заставит их забыть свои патриотические песни и запеть там, на небесах, совсем другие и куда лучшие гимны.
Йозеф отодвинул пустую тарелку из-под пирожного. Кристоф подтолкнул к нему вторую, лицо его раскраснелось, он смущенно усмехнулся:
– Давай съешь и второе, я в самом деле не голоден.
Помедлив с минуту, Йозеф улыбнулся и принялся за второе пирожное.
– Все, что ты говоришь, кажется мне даже чересчур убедительным. И таким простым и понятным, каким может быть только… только громадное заблуждение.
– Пожалуйста, объясни мне, как это…
Йозеф беспомощно развел руками:
– Я не могу тебе ничего объяснить, я вообще не могу с тобой спорить. Я считаю, что в твоих словах есть что-то зловещее, они похожи на ругательства, обидные, оскорбительные ругательства.
– Христос тоже обозвал торговцев и фарисеев обидными словами в храме, – тихо произнес Кристоф.
Йозеф испуганно вскинулся и какое-то время пристально смотрел на друга, зрачки его за стеклами очков расширились.
– О, я конечно же верю, что мы должны следовать Христу, но не тогда, когда он выступает в роли судьи… нет-нет… – Он грустно, как бы защищаясь, выставил вперед ладони. – Наверняка не должны.
– Что «нет-нет»? – взорвался Кристоф. – Так и будем позволять обводить себя вокруг пальца и спокойно смотреть, как они бьют и бьют в барабаны, эти идиоты, которых я называю старыми тупицами, пока в один прекрасный день и до нас с тобой не дойдет очередь играть роль «наших смелых мальчиков», так, что ли? Вот именно, – ответил он на вопрошающий взгляд друга, – вот именно, в один прекрасный день нам придется взять на себя решение этой замечательной исторической задачи – с котелком и фляжкой валяться где-нибудь в грязи после бессмысленных занятий на плацу казармы. Вот так закончатся для нас эти смехотворные патриотические зрелища. О Боже, да немцы просто замирают от счастья, если им разрешают облачиться в мундир.
– Я не пойму, куда ты клонишь. Ты что, думаешь, человечество может обойтись без войн?
– Нет, но если мне в один прекрасный день придется идти воевать, то мне хотелось бы ясно понимать, что страдаю я не за честь мундира, который мне придется носить, и не за власть, которая заставит меня напялить его… Я не вынесу, если мне действительно придется страдать только за это. Страдания миллионов должны иметь какой-то смысл, но отнюдь не политический, понимаешь? Если без воли Господа нашего ни один волос не упадет с наших голов – а я в это верю, – то я не верю, будто Богу угодно, чтобы мы в каком-либо будущем Лангемарке пали смертью храбрых на поле боя во славу Пруссии или же ради Германии, мы, храбрые мальчики… Нет, нет и нет!
Йозеф встрепенулся:
– Ты с такой жуткой уверенностью говоришь, что опять будет война…
– Естественно, ибо мы не можем изменить законы мира; война будет всегда, точно так же, как всегда будут богатые и бедные, всегда, пока существует мир, и чем дольше он существует, тем несправедливее будут войны, а бедные будут становиться еще беднее, поскольку им даже не оставят христианского утешения – мол, нищета по высшему счету делает их выше богачей…
– А ты не хочешь оставить солдатам даже того утешения, что они умирают и страдают ради родины… и…
– Вот именно, – вновь резко перебил его Кристоф, – потому что никакое это не утешение. Боже мой, Йозеф, я перестаю тебя понимать. – Он посмотрел на друга с испугом и изумлением.
– Ах! – вздохнул Йозеф, устало отмахнулся и помассировал пальцами лоб, словно стараясь унять сильную боль. – Да знаю я, что ты прав, но это-то меня и страшит.
Они опять немного помолчали, потом Йозеф едва слышно сказал:
– Это и впрямь страшно, я прекрасно понимаю… Война действительно не что иное, как крест миллионов, а бедность – это постоянный и вечный крест, но я боюсь, что ты в пылу спора вообще забываешь, что это такое на самом деле – крест.
Кристоф пристыженно сник.
– Мы вспомним об этом тогда, когда придет наш черед, – почти прошептал он, – а пока это все пустой разговор, пустой разговор…
Юноши молча допили кофе и расплатились.
Выйдя на улицу, они увидели, что пасмурное небо совсем потемнело, казалось, будто его закрыла черно-серая завеса; ближе к полудню движение на улицах стало еще оживленнее. На главных магистралях толпы людей были похожи на серую унылую кашу, которую перемешивали невидимой огромной ложкой.
Друзья некоторое время двигались вместе с толпой, потом оторвались от нее и свернули на более тихую улицу; это было похоже на прыжок с лениво и непрерывно движущейся ленты конвейера. Не сговариваясь, они направились к порталу той церкви, возле башни которой стояли час назад. Потом вошли в просторный и тихий безлюдный неф, исполненный романской кротости и задушевности. Стоя наверху, под самой башней, они дышали глубоко, всей грудью; у обоих было такое чувство, будто их наполняет острое ощущение блаженства от тишины и покоя в этой необычайно душевной церкви. Молчание нефа казалось некой чудодейственной вестью, доносившейся до них, словно слабое, далекое и тем не менее вполне ощутимое дуновение, которое как бы распахнуло их души. И Кристоф устыдился того, что говорил другу… Молчание нефа было похоже на музыку сфер, которая вновь пробудила в нем память о сказанных им словах; они прозвучали точно удары по пустым глиняным горшкам. И оба разом почувствовали, будто погружаются в вечность, скользят в нее по узенькому мостику времени, а угрызения совести непрерывно вызывают в памяти их слова…
Внезапно прямо над их головами громко и резко ударил колокол, возвещая полдень, и юноши вздрогнули. Им показалось, что своды тишины рухнули, похоронив под собою их безопасность, покой и счастье. Они испуганно переглянулись, потом осенили себя крестным знамением и торопливо вышли из церкви…
2
– Необходимо изменить текст Символа веры! – взорвался вдруг Кристоф. – Туда надо добавить: «И верю в дьявола». Именно так, ибо кто не верит в дьявола, не верит и в Бога и отрицает действительность. Эта проклятая мешанина из хороших и плохих идей, которую вы называете своей программой, представляет собой опаснейший вид заблуждения: прекрасная гуманная правда – с довеском от дьявола. Вы состряпали великолепную смесь, вырвав из каждого раздела материализма по одной привлекательной фразе, и эту кашу вы скармливаете народу, пока у него не закружится голова от вашей дьявольской болтовни.
– Нужно же считаться с общественным мнением, – сухо произнес Ганс. – Хоть вы и полагаете себя реалистами, но на самом деле все вы – просто фантазеры.
– Ага, а вы улещиваете народ, чтобы в один прекрасный день погнать его на вражеские пулеметы. Ради блага Германии! Эта старая песня всегда нравилась массам. На самом же деле она лишь повод напялить на них мундиры! А действительно причиненную нам несправедливость вы используете, чтобы вылить нам же на головы ваши нечистоты! Общественное мнение! – Он швырнул окурок в пепельницу и злобно посмотрел на улыбающееся, слегка презрительное лицо брата. – Вы просто фанатики буржуазных и религиозных предрассудков.
– Это ложь, – спокойно заявил Йозеф, но в его словах чувствовалась необычайная сила. – Мы просто хотим оживить «незахороненные трупы», то есть наших соотечественников, раньше, чем их по-настоящему предадут земле. Вы же собираетесь обречь их на гибель. Вместо того чтобы их холить и лелеять, осторожно спаивая им малыми дозами ту правду, которую они утратили столетия назад, вы пичкаете их мыльными пузырями под лай слепцов и тупиц. Но уверяю тебя, эти живые трупы, которые вы поите своими помоями, станут причиной вашей гибели! И не доверяй общественному мнению, мой дорогой! – Йозеф резко повернулся на вращающемся табурете, стоявшем подле пианино, вскочил и начал шагать из угла в угол. – Общественное мнение – это такое чудище, у которого столько голов, сколько существует вариантов между абсолютной истиной и вашей абсолютной ее противоположностью. Его можно было бы изобразить в виде многоголового дракона, черного на голубом фоне, вопящего одновременно «Осанна!» и «Распни его!».
– Значит, вы презираете народ, который и есть носитель так называемого общественного мнения? – почти торжествуя, спросил Ганс.
– Нет, мы любим народ. Но единственная возможность в гуманной форме подчинить народные массы общей идее – это божественная литургия; вы же взываете к самым низким инстинктам, удовлетворяете их лишь наполовину, позволяете им все больше и больше вспучиваться, подобно надвигающемуся паводку, а потом направляете их в русло своей власти. Вы обманываете народ, пользуясь его жаждой плотских радостей, вы просто-напросто шарлатаны. – Тут Йозеф повернулся к Кристофу: – И нет никакой необходимости изменять Символ веры: тот, кто сошел в ад, тот там и остался, и у кого есть уши, чтобы слышать, да слышит: дьявол пребывает в аду!
Ганс смотрел на них обоих странным взглядом, в его глазах было сожаление и в то же время насмешка, чувство превосходства взрослых по отношению к детям и даже некоторая жесткость.
– Итак, можно сделать вывод, что мы окончательно стали политическими противниками, – сказал он спокойно.
– Нет! Нет! – завопил Йозеф. – Мы – религиозные противники!
Но тут Ганс так вскипел, что они оба даже перепугались: в нем не осталось и следа от недавнего рассудительного спокойствия, даже лицо его нервно подергивалось.
– Это ложь! Религия не имеет ничего общего с политикой. Во всяком случае, публично! – И, вдруг застеснявшись своей вспышки, он покраснел и упрямо уставился в пол.
– Тоже весьма распространенное заблуждение, мой дорогой; я не могу отделить мою веру, мою надежду и мою любовь от моих поступков. Господи, не можем же мы строить свою жизнь из отдельных деталей, каких-то замысловатых приемов, каждый из которых имеет свои собственные правила. Наша жизнь подобна палитре с множеством красок, и нам надлежит написать этими красками картину своей жизни; все должно проявляться во всем. Если уж вы задались целью воплотить свое заблуждение и, стало быть, вообще исключить религию, то ничего у вас не получится, ибо законы религии распространяются и на вас и вы не сможете этому воспрепятствовать. Вы неспроста суете свой нос и в религию, поскольку вы и есть не что иное, как воплощение новой религии, и просто не хотите отпугнуть простых обывателей, которые для вас – самые любимые овечки. Раньше ересь называлась ересью, черт меня побери, а нынче лжеучения имеют какие-то привлекательные и сентиментальные политические названия, но их проповедники, по сути, – волки, которые чуть ли не лопаются от религиозного фанатизма, жестокие и хищные, и ваши трупы…
В этот момент фрау Бахем слегка приоткрыла дверь и сказала, просунув голову в щель:
– Прошу прощения… Гансу пора одеваться, отец уже ждет, мы уходим. – Войдя в комнату, она спросила: – Я слышала, вы говорили о трупах?
– Да, – спокойно ответил Йозеф, – о незахороненных трупах.
– Это надо понимать иносказательно? – Она подтолкнула Ганса к двери и стала надевать перчатки. – Как это надо понимать? – повторила она.
– Нет, не иносказательно, – ответил Кристоф, – так Йозеф назвал наших соотечественников, огромное количество духовно растерявшихся, беспомощных и сбитых с толку людей…
– По-моему, это слишком.
Йозеф залился краской:
– Вероятно, вы правы, но мне сдается, что нет смысла пытаться обмануть больного относительно его состояния, разве что…
– Разве что надеешься на милость Божью, которая способна на большее, чем могут люди, ведь ты именно это хотел сказать. Не так ли?
– Почти, – усмехнулся Йозеф. – Но для милости Божьей неплохо бы и почву подготовить, ведь милость эта подобна зерну, посеянному, дабы взойти; отчего бы не попытаться взрыхлить и прополоть землю? То есть надо не только надеяться на Бога, но и помогать Ему, и то и другое.
– У вас был какой-то особый повод столь бурно спорить? Что-нибудь случилось?
– Гансу, по всей видимости, нравится одно из этих новых течений, столь популярное в последнее время, – то, что со свастикой.
– Бог мой! – воскликнула фрау Бахем. – Я видела этот изломанный крест, под таким знаком ничего хорошего быть не может. – И она испуганно взглянула на Кристофа и Йозефа.
– По-видимому, это новое светило должно разогнать политический мрак. Тут и спасение, и освобождение, и все, что хотите. Не хватает только благословения Пруссии, без которого в Германии, к сожалению, невозможно никакое политическое новшество, даже при республике. Боюсь, что это благословение для Германии будет последним…
Увидев, как внезапно побелело лицо фрау Бахем, Йозеф перепугался, а Кристоф в страхе бросился к матери; ему показалось даже, что она покачнулась. Но она отвела его руки.
– Оставь, все в порядке, – сказала она, улыбнувшись, – лучше приляг. С гриппом шутки плохи, и тебе разрешили подниматься с постели лишь на полчаса. Ну приляг же, будь умницей.
Она откинула одеяло на кровати. Из коридора донесся голос отца: «Иоганна, ты идешь?» Кристоф начал со вздохом снимать пиджак, а Йозеф повернулся к фрау Бахем:
– Если вы идете пешком, разрешите мне немного проводить вас.
Он пожал Кристофу руку и вышел из комнаты вместе с фрау Бахем.
Спускаясь по лестнице, фрау Бахем думала, как бы ей пропустить это посещение театра; радостное лицо дочери ей было так же неприятно, как безразличие Ганса и простодушное довольство мужа. Она шла по улице рядом с Йозефом, оба они молчали, но чувствовали, что им есть что сказать друг другу. Недавний разговор, на первый взгляд шутливый и поверхностный, как и все политические разговоры за эти годы, им представлялся чрезвычайно весомым, и его тяжесть лежала на их душах; фрау Бахем казалось, что ей открылась высшая правда в словах Йозефа о незахороненных трупах и правда эта ясно читалась на бесчисленных лицах людей, попадавшихся ей навстречу, которые беспокойно, суетливо, но явно бесцельно бродили по тротуару. Ей казалось даже, что она впервые обратила внимание на ужасный шум на улице – музыка, доносившаяся из ресторанов, крики зазывал и разносчиков были разительным контрастом с молчанием застывших лиц этих бесцельно слоняющихся беспокойных фигур, которые несло то туда, то сюда, вперед-назад, словно трупы, плывущие по течению и меняющие направление вместе с ним. Беспомощными и странными движениями они немного напоминали также выброшенных на сушу рыб. Да, эти люди были вырваны из привычной среды, огонь в них погас, даже их пороки перестали быть страстями, даже их грехи утратили силу; в них не осталось ничего, кроме пережевывания пресных удовольствий, лишенных всякой остроты и привлекательности.
«Незахороненные трупы!» – думала она в отчаянии и вздрогнула от испуга, когда Йозеф дотронулся до ее плеча, чтобы попрощаться. «До свиданья», – пробормотал он, и его юркая фигурка нырнула в толпу.
Фрау Бахем охватили холод и пронзительное одиночество; она взяла мужа под руку и понуро подчинилась его воле, чувствуя себя слишком усталой, чтобы отыскивать оправдания своему нежеланию идти в театр. Ей казалось, что в ее жизни появилось нечто мрачное и жуткое, до поры до времени скрывающее свое лицо, это нечто несомненно существовало в действительности, она ощущала его физически и даже вроде слышала слабое колыхание крыльев апокалиптической птицы. Внутренним зрением она видела некую картину, покуда еще затуманенную и угрожающую, и, как ни напрягала свои чувства, не могла ничего ни объяснить, ни разгадать. Она видела все, что ее окружало, слышала и обоняла всю эту сумбурную сутолоку субботнего вечера в большом городе. Все это было рядом, а она тем не менее находилась далеко отсюда, в некоей высшей реальности, которая была ужасной. «Трупы в клетке, – подумала она, – бьющие слабыми кулаками и тупыми лбами по решеткам своего застенка, почти уже не надеясь, что кто-то их освободит…»
Слова этого невысокого, невзрачного паренька, растаявшего в толпе, продолжали звучать в ее ушах, отзываясь эхом и тут же вновь то пропадая, то возникая с необыкновенной силой; что-то жуткое чувствовалось в воздухе, какая-то трагедия нависала над людьми, грозя обрушиться на них; тысячи разных мелких бед, реющих над сегодняшним днем, казалось, стягивались в одну-единственную грозную тучу, состоящую из ужаса и горя…
Она вошла в театр об руку с мужем, в гардеробе безучастно дала снять с себя пальто и, только когда взвился занавес, почувствовала себя счастливой: наконец-то одна, совсем одна в темном зале…
Фрау Бахем была женщиной необычной. Счастья и беды, случившиеся в ее жизни, уберегли ее от тех распространенных предрассудков и предубеждений, которые обычно присущи «образованной женщине». Ей, дочери чиновника, пришлось вынести все, что почиталось необходимым для воспитания молодой девушки в конце XIX века, однако, несмотря на это, она сохранила непосредственность чувств и открытость ума, а также некоторую неуемную любознательность, свойственную юности, и почти сверхъестественное ощущение реальности. Когда нищий получал еду за ее кухонным столом, а потом считал своим долгом рассказывать всякие байки, достоверность которых была сомнительной, она ясно понимала, что, даже если этот нищий и лгал, он все равно был действительно голоден. И она никогда не считала себя лучше самого ничтожного побирушки, постучавшего в ее дверь. Поскольку в душе она оставалась молодой, жизнь пролетела для нее необычайно быстро. Детство и юность в атмосфере чиновничьего дома в небольшом провинциальном городке, омраченные несколько преувеличенной набожностью матери, которая читала работы голландского теолога Янсениса… Война и голод, инфляция и опять голод – все это прошло как бы мимо нее – все, что казалось невозможным пережить. Частенько, когда ей случалось внезапно проснуться после глубокого сна, собственные дети казались ей чужими. Бог мой! У меня взрослая дочь и двое юношей-сыновей!
Глядя на сцену, фрау Бахем угадывала будущее, иногда вздрагивая от испуга, когда аплодисменты, словно удар волны о скалу, разрывали напряженную тишину зала. Она пыталась углубиться в воспоминания, старалась вникнуть в происходящее на сцене, но темная волна снова и снова наваливалась на нее – мрачный паводок страха. Он рос и рос в ней, превращался в чудовищные волны, а когда она, дрожа от ужаса, ожидала, что эти высоченные валы рухнут на нее, они вдруг рассыпались легкой темноватой пеной и в тот же миг вновь начинали расти снизу, словно уродливое волокнистое растение с тощими веточками, увешанное клочками темно-серого тумана; казалось, предназначением этого уродца было полностью исчезнуть, а потом вновь возродиться из неистощимых запасов семян. Странные видения роились в ее мозгу, и ей даже чудилось, что она физически ощущает прикосновения этих жутких фантомов, словно касания легких, бесплотных пальцев, похожих на паучьи лапки. Ей чудилось, что черное будущее ткет и ткет свою ткань, но его нигде не видно, оно лишь создает целую череду мрачных черных призраков, которые проходят прямо сквозь нее и где-то прячутся, чтобы однажды вырваться на свет Божий.
Да, дело принимало серьезный оборот, она это чувствовала. Все, все разговоры о политике и религии, патетические речи ее мальчиков, которые они произносили всерьез, пока еще очень походили на игру, чудесную игру словами; эти непринужденные дебаты, никогда не имевшие даже оттенка враждебности, которые они называли «ковать железо, пока горячо», вскоре могли исполниться безжалостной нетерпимостью. Смех мальчиков все еще звучал в ее ушах. Да, все трое смеялись, даже хохотали. Эта картинка показалась ей страшно знакомой, потому-то она и побледнела как мел в спальне мальчиков; она внезапно вспомнила: именно так хохотали два ее брата и кузен, когда она неожиданно вошла в их комнату и объявила, что выходит замуж. «Иоганна обручилась, ура!» – закричал ее брат Ганс, и все трое залились смехом… Полгода спустя всех троих уже не было на свете, их перемололо войной, и они бесследно исчезли, все трое были в одной и той же роте, сровнялись с землей, вернулись в нее прахом, разорванные на атомы миной… Ах, если бы она могла объяснить этим мальчишкам, отчего она побледнела! Ведь все это было так бессмысленно. Нет ли некоей ужасной связи между этим смехом, «незахороненными трупами» и свастикой? Душа ее содрогнулась. Фрау Бахем настолько погрузилась в себя, в свои мысли, что весь мир вокруг нее исчез. Тьма и холод слились воедино.
Слова Йозефа высвободили какую-то пружину в ее сердце, и на дне его теперь лежал тяжкий ком – он то размягчался, то затвердевал, то утончался до паутины, то сгущался в шар из мрака…
Фрау Бахем решила: пусть все идет своим чередом. На нее нашла ужасная апатия, против которой она чувствовала себя бессильной, покуда угроза не приняла конкретных очертаний. И знала, что нетерпение не сможет опередить время. Нужно было ждать и ждать…
Когда они выходили из театра и возвращались домой холодным и мерзким январским вечером, мысли ее витали где-то далеко.
Мрачный и грозный облик будущего еще ни разу не являлся ей так отчетливо и навязчиво; она никак не могла от него избавиться, никакая молитва не помогала. Раньше мир всегда воцарялся в ее душе, стоило ей вечером опуститься в темноте возле кровати на колени и помолиться; но теперь этот образ накрепко засел в ее душе, и стереть его никак не удавалось. Скрытый тайник, прежде питавший ее печаль, теперь вдруг словно сорвался с опор и навалился на нее, придавив своим весом. Она едва находила в себе силы, чтобы выполнять свои каждодневные обязанности, ибо это и было самым невыносимым – жизнь-то продолжалась. Ей всегда это казалось одновременно и ужасным и утешительным: где-то в мире миллионы людей голодали или погибали на какой-то войне, а ей все равно приходилось по утрам растапливать печь и готовить завтрак…
Долгие часы лежала она вечерами без сна, терзаемая жадным дыханием пустоты, распростертая перед этим клокочущим потоком, который полнился, просачивался сквозь нее и скапливался в каких-то глухих уголках ее души, словно трофеи, добытые страхом, дабы многие годы удерживать ее в своей власти. Да, страх накапливался в ней; страх и скорбь наполняли ее до краев холодом и испугом, то и дело вливая в нее какую-то непонятную жидкость, нечто среднее между водой и воздухом – летучую и в то же время отвратительно влажную, напоминавшую густой туман; к тому же эта жидкость была черной, как черны те ужасающие сточные воды, которые сбрасывают фабрики…
Ах, ведь она же знала, что отчаяние внушает и кротость, и тревогу, иногда оно бывает даже чуть ли не сладостным – этакая преданность тому утраченному, чего на самом деле и не было. Но она не знала, что отчаяние может быть столь бесконечным. Все выпало у нее из памяти – и причины, и начало этого темного потока, она знала только и каждую секунду чувствовала, что он, этот поток, существует. И она отдалась его воле, она была просто-напросто парализована, поскольку зло парализует нас, пока мы его не распознаем…