355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » Крест без любви » Текст книги (страница 4)
Крест без любви
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:55

Текст книги "Крест без любви"


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

У Ганса было такое чувство, будто его жестоко бьют кулаками по лицу, пытаясь загнать в промерзшее помещение с голыми стенами без дверей и окон, из которого нет никакой возможности убежать, кроме как попытаться вскарабкаться по гладким стенам, хоть и знаешь, что это бессмысленно и ты все равно рухнешь обратно на пол… Он впал в полный ступор: роль охранника настолько не входила в его служебные обязанности, что он даже подумал, уж не подвох ли все это…

И сделал слабую попытку возразить:

– Разрешите узнать, нельзя ли патрульным самим выполнить это задание?

– Нельзя, – отрезал Гордиан. – Вы вообще не имеете права задавать вопросы. Но я все же вам отвечу. – Он встал и подошел вплотную к Гансу, который тоже вскочил. Уставившись ледяным взглядом на Ганса, Гордиан сказал: – Вы должны окончательно определить вашу позицию. Не ради этих людей, а ради нас, чтобы мы знали, действительно ли вы готовы сделать все для блага Германии, ибо речь идет о ее благе! – Строгое выражение его лица немного смягчилось. – И от этих, кажущихся столь низкими обязанностей охранника и палача на самом деле зависит судьба Германии. Знаете, в офицерских школах от молодого пополнения требуют не только чистить уборные, но и изучать законы стратегии. И из этого молодняка выросли генералы, которые и не думают стыдиться столь унизительных обязанностей… А кроме того, не забывайте, – и он дружески похлопал Ганса по плечу, – на карту действительно поставлена судьба Германии! – Он повернулся к столу и протянул Гансу какую-то бумагу: – Вот подтверждение ваших полномочий.

Ганс больше не решился возражать, ему уже казалось правильным, что для полной отдачи любому делу необходимо полное смирение. Но разве он боялся этого? Ах, Германия! Ему чудилось, что на его плечи ложится приятная тяжесть, а изнутри его держит какая-то высшая сила и не хочет его отпускать…

Он молча стоял и ждал, а Гордиан опять пристально вглядывался в него.

– Хорошо… Идите. Машина стоит перед караульным помещением.

Ганс поднял руку в нацистском приветствии и вышел. Вновь оказавшись в приемной, освещенной лишь приглушенным светом, где его опять встретила улыбкой блондинка, он сразу заметил контраст этой комнаты с красноватыми обоями и покрытым коврами полом с холодным и ярко освещенным кабинетом Гордиана, который он только что покинул. Он поспешно попрощался и помчался по коридорам и лестницам к караулке; там его уже ждал водитель машины, высокий, стройный парень с темно-русыми волосами и жесткими стеклянными глазами, облаченный в черный мундир элитных частей.

– Нам сегодня опять неплохой улов светит, верно? – спросил тот, смеясь и не вынимая сигареты изо рта, когда Ганс сел рядом с ним в машину.

Пока они ехали по предместью в центр города, а потом сквозь лабиринт узких улочек Старого города по мосту в Мертенхайм, Ганс на все реплики водителя отвечал односложно. Спустя некоторое время они остановились на скупо освещенной улочке, похожей на деревенскую, перед небольшой пивной, а едва вышли из машины, сразу почувствовали ароматы лесов и полей. Часовой в черном мундире, стоявший перед дверью, поприветствовал их и отвел в заднюю комнатку, где команда из семи человек играла в карты за пивом и сигаретами, громко распевая какую-то песню; они встретили Ганса так шумливо и радостно, что ему показалось, будто им наскучило бездельничать. Ганс спокойно предъявил им свою бумагу… ему все здесь было противно: и это предвкушение явно неопасного приключения, и чуть ли не кровожадный азарт в глазах; он чувствовал, как безжалостный кулак решительно подталкивал его совершить что-то непоправимое, но тем не менее мрачно согласился с предложением начать операцию немедленно. И когда они шли в кромешной тьме по деревенской улице – Ганс и начальник отряда впереди, – на него опять нахлынули сомнения и отвратительные чувства; банда за его спиной как бы направляла вперед, словно чувствовала его сопротивление и специально втягивала в самые грязные палаческие дела. Чем ближе подходили они к церкви, тем сильнее пронизывали его тревога и страх, что его заставят схватить руками нечто неописуемо отвратительное… Было темно и так необыкновенно тихо, что, хотя никто не произнес ни слова, Ганс чувствовал охотничий азарт своих спутников. Не успев ничего сообразить, он оказался втиснутым в какой-то коридор, и под звуки моцартовской мелодии, внезапно зазвучавшей на верхнем этаже и показавшейся ему такой до боли знакомой, перед его глазами вновь выплыло лицо матери… Дверь рывком распахнулась, яркий свет ослепил его, и он, шатаясь, вошел в небольшую комнатку. Первое, что он увидел, было лицо Йозефа, который стоял под большим черным распятием на фоне стены, выкрашенной в желтый цвет; его глаза были расширены от ужаса, и леденящий страх вздрагивал в них, точно в глазах ребенка, на которого напали дикие звери…

Гансу почудилось, будто над ним опускается завеса и вся кровь, которая только есть на свете, хлынула в его сердце. Он застыл в дверях, растопырив руки и не слыша даже пронзительных криков девушек; всех вывели из комнаты, последним – Йозефа, который грустно взглянул на друга и хотел было дотронуться до него рукой, но охранник так сильно сжал его запястья, что казалось, будто кровь вот-вот брызнет из-под ногтей Йозефа…

4

На тихих берегах Майна по-летнему жаркое солнце предвещало великолепную осень; раскаленный недвижный воздух стоял над прибрежными лугами, в мерцающем мареве среди спелых колосьев ныряли насекомые, словно пловцы в благоуханной жидкости. Невиданная тишина и палящая жара слились в немом бездыханном объятии, точно это бог Пан привел их друг к другу, дабы они дотла сгорели в огне пылающей страсти. Тишина лишь изредка нарушалась всплесками воды в маленькой речушке, напоминавшими смущенное хихиканье случайного прохожего…

Было жарко и тихо, так поразительно тихо, словно воздух был напоен бесконечным, беззвучным торжеством…

Кристоф сидел возле небольшого костерка посреди душистой поляны; на нем были лишь короткие желтые льняные штаны и соломенная шляпа с широкими полями. Он варил крепкий кофе к полуденной трапезе, состоявшей из винограда, орехов, больших груш и белого хлеба. Они выкопали небольшую ямку и из камней сложили маленькую печурку; иссохшие чуть ли не до пороховой сухости, опавшие, сломленные жарой сучья горели, как факел. Пламя было незаметным и почти беззвучным, слышалось лишь тихое шипение небольших язычков огня под котелком; вода – всего две кружки – вскипела мигом; Кристоф медленно, с удовольствием время от времени подсыпал в котелок щепотку ароматного порошка. Кофе выглядел почти как суп. От него исходил приятный крепкий запах. Кристоф забросал огонь кусками дерна и медленно двинулся к палатке.

Бернард лежал с закрытыми глазами, и было не понять – то ли он спит, то ли нет; он не шевелился, даже не отмахивался от насекомых. Полы палатки были подвернуты, но никакого движения воздуха все равно не чувствовалось. Кристоф поднес источавший аромат котелок к носу Бернарда.

В нескольких сотнях метров вниз по течению раскинулась деревушка, вконец растопленная жарой; на отлогих склонах холмов томился спелый виноград.

Кристоф молча, даже не перекрестившись, помолился, возблагодарив Господа за пищу. Потом они так же молча поели фруктов с белым хлебом.

Под конец наступила очередь великолепного кофе и сигарет с необычайно ароматным вирджинским табаком.

– Ах, – вздохнул Бернард, – мне уже опять хочется вот так лежать здесь с закрытыми глазами и ни о чем не думать… И чтобы вокруг был только покой. Знаешь, хотя я вроде бы ни о чем не думаю, но мне много чего приходит в голову… И нынче вечером, когда станет немного прохладнее, нам нужно будет кое-что обсудить.

Он свернул одеяло вместе с курткой, устроил из свертка удобное изголовье и с блаженным стоном откинулся на спину. Чашка с кофе, сигарета в зубах…

Кристоф высунулся из палатки и посмотрел в сторону деревни:

– А мне не сидится… Как-то тревожно. Хочу немного прогуляться. Знаешь, бывает такое беспокойство от счастья… Мне все кажется таинственным – и сады, и луга, и виноградники, и эта жалкая деревушка, такая терпеливая, такая усталая и такая прекрасная, как мать. Я куплю там немного еды на сегодняшний вечер. Молока, яиц и хлеба – ах, этот их белый хлеб… А еще я хочу проверить, как там наше вино.

Они молча докурили сигареты и допили кофе, потом Кристоф поднялся, хлопнув на прощанье друга по ногам.

Он медленно спустился к реке; к колышку – к таким обычно привязывают овец и коз – была прикреплена веревка, спускавшаяся в воду. Кристоф потянул за нее и убедился, что вес привязанного к ней груза не уменьшился. Внизу, над прохладным дном речушки, в окружении любопытных рыбок и зеленых водорослей, висел их винный запас, завернутый в старые кальсоны. Удостоверившись, что все в порядке, Кристоф выпустил из рук веревку и побрел вдоль речушки по направлению к деревне. Без труда перемахивая своими длинными ногами через оградки, он шагал по садам, то тут, то там поднимая с земли яблоко или грушу и засовывая их в рюкзак. Перед самой деревней ему пришлось обойти большую живую изгородь из колючих кустарников, после чего он попал в один из тех узких проулков между двумя заборами, которые кончаются ухабистым булыжником деревенской улицы; несколько кур и гусей в садах и бледный дым из труб свидетельствовали о том, что в деревне жили люди.

Проулок привел прямо к небольшой церквушке, сложенной из толстенных каменных глыб. Она источала приятную прохладу, и чудилось, будто последнюю мессу тут служили лет сто назад. Кристоф вошел в церковь через маленькую дверь, высеченную из цельной скалы. Внутри держался приятный холодок, и Кристоф только тут почувствовал, как сильно печет снаружи. Помещение церкви показалось ему ужасно маленьким; внешне здание выглядело солидно, и, очутившись внутри, он решил, что стены здесь, вероятно, были толщиной в несколько метров; мягкие линии романского стиля и уютный полумрак наполняли душу покоем.

Даже ужасная побелка безумного столетия не смогла скрыть благочестивого смирения и достоинства помещения; оно было так мало, что орган, алтарь и два узеньких боковых придела примыкали к центральному нефу, точно лепестки к сердцевине цветка. Церковь, маленькая, с мощными стенами, напоминала дарохранительницу.

Казалось, приглушенный свет и приятная прохлада укрылись здесь от неуемного пекла и жаркого молчания Пана. Кристофу было приятно ходить внутри церкви, он как будто пришел сюда после опасной прогулки по дну какого-то моря, где изнемогал под тяжестью водяной толщи, а потом вдруг неожиданно очутился под водолазным колоколом, помогавшим человеку существовать. Его мысли, доселе пребывавшие в некоем отрадном тумане, в пьянящей гармонии ощущений и вообще едва не подавленные какой-то животной беззаботностью, теперь скользили, подобно изящным серебристым рыбкам, внезапно вырвавшимся из плена, туда, все вверх и вверх, дабы на поверхности духовной жизни упоенно надышаться чистым воздухом.

Его кровь, доныне переливавшаяся по сосудам, словно крепкое сладкое вино, призывающее к горячим поцелуям, теперь вроде бы разжижалась и даже испарялась, как легкая и прозрачная водяная пыль, создающая туман вокруг водопада. В его душе вновь проснулась та боль, чей кровавый след струей льется из ран Христа…

И еще ему показалось, что только теперь он стал по-настоящему счастлив, теперь, когда боль вернулась: ведь эта боль и есть посвящение в христианские рыцари; ему даже почудилось, будто Пан и грустит-то по этой боли, которой он лишен, вероятно, именно из-за бесцельности его чувств, в своем круговращении опьяняющих лишь самих себя.

Кристоф ощущал себя в сумраке этой маленькой церковки, перед мерцающим огоньком дарохранительницы, приобщенным к бесконечности; непонятный страх охватил его. Ему показалось, будто бесконечность распахнула свой таинственный плащ и разрешила ему нырнуть под него, и, узрев ее непроницаемый лик, он едва не потерял сознание. Странная рассеянность мыслей поразила его; он крепко сжал ладони, чтобы почувствовать самого себя и удостовериться в конечности времени. Смущенный этими страхами, он окинул себя взглядом и едва не обмер от стыда – ведь он вошел в храм Божий чуть ли не обнаженным. Чувствуя себя виноватым, Кристоф схватил в охапку рюкзак и шляпу, перекрестился и выбежал из церкви…

В тени домов на деревенской улице было почти прохладно, лишь голые булыжники обжигали ступни. Он вновь надел шляпу и медленно потащился к крошечной пыльной лавчонке, какие часто встречаются в сельской местности; мухи там кажутся единственными посетителями, а за мутными стеклами окна хиреют старые замызганные коробки, даже спички выглядят неопрятно.

Безлюдная улица и запертые дома, из которых не проникал наружу ни единый звук, казались призрачными под этим живым небом. Кристоф постоял перед лавочкой, словно не надеялся найти внутри живого человека, но тут его вспугнул глухой вибрирующий голос откуда-то сверху, и когда он в страхе поднял глаза, то увидел, что из слухового окна соседнего дома высунулась невероятно большая мужская голова с толстым носом, ртом до ушей и копной спутанных черных волос. Рот этот весело крикнул:

– Эй, как вас там… Привет! Поднимитесь-ка сюда, ко мне, оглобля долговязая… Я вас нарисую, идет? – И поскольку Кристоф медлил, человек умоляюще сложил ладони перед грудью и сказал: – Ну давайте же… Поднимайтесь, в лавке наверняка никого нет, они все на виноградниках поджариваются.

Кристоф улыбнулся, потом решительно вошел в прохладный узкий коридор и увидел вверху, в конце лестницы, небольшое круглое тельце, принадлежавшее огромной голове.

Кристофа, который был выше его на две головы, художник встретил с распростертыми объятиями, все его существо излучало светлую жизнерадостность, глаза у него были большие и голубые, в них светились бесконечная доброта и дружелюбие. Он разглядывал Кристофа взглядом художника, который одновременно похож на взгляд влюбленного, врача и работорговца. В его глазах отражалась прямо-таки космическая радость и в то же время тлело такое глубоко запрятанное одиночество, что Кристоф перепугался. Вокруг было тихо, уличное пекло жарило напропалую сквозь стеклянную крышу. Художник стоял напротив него неподвижно, словно бык, готовящийся к броску. Потом покачал головой и подошел к Кристофу поближе: «Извините, сначала присядьте покуда». Он провел его в угол, где возле маленького столика стояли два плетеных стула, а рядом простая походная койка. Кристоф огляделся: вдоль стен высились грубо сколоченные подрамники, затянутые холстом, лицом к стене. Небольшой шкафчик был распахнут, словно вскрытая капсула. В нем лежали тюбики с красками, рулоны холста, какие-то плоды, коробки сигар, карандаши, бумага. Возле окна, выходившего на улицу, он увидел мольберт и на нем такую прекрасную картину, что тут же позабыл и про неловкость, и про жару: на обочине дороги, дышавшей всем волшебством и всей печалью далекой дали, настолько она была погружена в лоно бесконечности, словно поджидавшей за горизонтом, – на обочине этой дороги, под иссохшим деревом, на котором пробивались редкие темно-зеленые листочки, сидела женщина, закутанная в серые нищенские лохмотья, с красноватым платком на голове; вся картина была выдержана в сером сумеречном свете, и лицо женщины светилось на этом фоне, как солнце: Безмерная доброта и чистота ее лица освещали и дорогу, и луг перед ней, и лес на заднем плане тем целомудренным чистым пламенем, из которого выгорели все красные тона; это пламя было таким ослепительно белым, каким должны быть одежды ангелов. И лишь едва заметный оттенок розового цвета говорил о том, что эта женщина – земного происхождения. Нездешняя чистота изменила форму ее лица, поэтому было невозможно определить, молода она или стара. Нет сомнений, что художник написал образ Богоматери…

Он смущенно и пристально наблюдал за Кристофом, покраснев так, что даже его ясные большие глаза от прилива крови к голове потемнели. Внезапно художник поднялся, подошел к мольберту и повернул картину лицом к стене.

– Извините меня, – пробормотал он, вынул из нагрудного кармана светло-голубой рубашки две толстые черные сигары и протянул одну Кристофу: – Закурите-ка эту ядовитую штуку, и мы с вами разопьем бутылочку мадеры – самое правильное занятие в такую жару.

Покуривая крепкий табак, который, сгорая, удивительным образом улетучивался, и потягивая вино, созревшее под еще более жарким солнцем, они смотрели в открытое окно на изнемогавшую под этим пеклом природу. Над вершинами поникших от жары плодовых деревьев виднелась узенькая полоска лениво текущей речушки, словно задавленной невыносимой тяжестью пекла, и пожухшие луга, обрамленные кустарниками с обожженными листьями; за ними громоздились холмы, покрытые виноградниками, похожие на шахматные доски, утыканные гвоздями. Сильное мерцание перегретого воздуха приглушало все краски, придавая матовость и желтому, и зеленому, и розовому, и голубому и заставляя серебриться серое. Художник обвел рукой, державшей сигару, весь этот пейзаж и заметил:

– Лето – это печь, в которой Господь обжигает великолепные краски осени. Осенью краски такие яркие, как вино и как терпкий дым от костров, которые разводят на полях… – Не договорив, он вновь взглянул на Кристофа проникновенным, внимательным и любопытным взглядом художника. – Боже… Боже мой! Я обязан написать ваш портрет! – Он даже заерзал на стуле от нетерпения. – У меня просто руки чешутся. Такие лица, как ваше, можно встретить только в Германии… Да-да, и даже если мы тысячу раз приходим в отчаяние от этой страны, где столько глупости и ограниченности, все равно то и дело хочется упасть на колени перед таким лицом девушки или юноши… В нем слышится музыка, какая возможна только в Германии. Искренние и умные, одушевленные той пламенной любовью к Господу, которая и раньше столь часто бросала горящий факел под закосневшие своды церкви и которая мгновенно взмывает ввысь, точно языки пламени у костра. – Он вскочил и вскинул руки, словно защищаясь. – Только не заноситесь уж слишком-то! По выражению лица нельзя судить о судьбе. В вашем лице есть еще кое-что редко встречающееся в Германии: набожность, истинная набожность. Боже мой, ваша матушка наверняка необычайная женщина…

Художник придвинул мольберт поближе, поставил на него новый подрамник с холстом. Все его существо дрожало от нетерпения, когда он принялся смешивать краски на палитре.

От смущения Кристоф окутал себя густыми клубами сигарного дыма (прекрасный способ спрятаться).

– Германия, Германия превыше всего, – бормотал художник. – Поверьте, когда я вижу такое лицо, то могу от всей души спеть эту песню. Бог ты мой, я думаю, что вы даже в прусском мундире выглядели бы человеком; к тому же в вас есть еще и необычайное очарование незавершенности, вообще свойственное человеку. Знаете, вы слишком скованны, я чуть не сказал – слишком небрежны в одежде, в личном плане слишком скромны, а в мыслях всегда не от мира сего… Да, всегда не от мира сего. – Он крепко сжал зубами сигару и писал теперь азартно и молча. Кристоф обрадовался наступившему молчанию, он отложил в сторону сигару, потому что она вгоняла его в сон, и смотрел на шкаф, где царил беспорядок, с тем рассеянным спокойствием, которое свойственно людям, не знающим, что такое скука. Ему казалось, будто он впервые по-настоящему прочувствовал лето за эти несколько дней полного уединения, впервые в жизни узнал, как приятно пахнет сено, какой у него пьянящий аромат и что яблоки в мертвой полуденной тишине падают на землю с глухим стуком. Все было для него наполнено новыми открытиями, он воспринимал их с детским изумлением, и ему казалось, что он внутренне меняется в этой мирной тишине природы, которая капля за каплей проникала в его душу и которую он впитывал, как бездонный родник, изливавшийся на землю; он и в самом деле только теперь понял, как прекрасно быть молодым и беззаботным, и иногда, стоя вечером в серых мирных сумерках в коровнике какого-нибудь крестьянина с кувшином в руках и усмехаясь над самим собой, чувствовал легкий соблазн просто взять и поцеловать смазливую темноволосую девушку – прямо здесь, в тумане теплого вечера. Однако отказ от поцелуев казался ему чуть ли не прекраснее, чем сами поцелуи, ибо в этих сумерках, таивших в себе безбрежные обещания, он ощущал всю долгожданную глубину предстоящей жизни. И закон, гласящий, что отрекающемуся от радостей жизни будут уготованы куда более сладкие плоды, чем те, которыми он пренебрег, казался ему само собой разумеющимся; так, в эти короткие мирные дни он почти отвык от табака, к которому до того был предан с убийственной страстью. А поскольку он был от природы человеком неиспорченным и не отягощенным прогнившими условностями, то ему, закоренелому горожанину, сразу же открылся и закон этой пастушеской жизни. С Бернардом они говорили лишь о самом обычном, а вышло, что разобщенность, порожденная политической чертовщиной, которая отдалила их друг от друга, сама собой исчезла и Бернарду, раньше лишь смущенно повторявшему за Кристофом простые слова молитвы, теперь сами собой открылись глаза на всю эту сумбурную дьявольщину бреда…

И все-таки получалось так, словно Господь хочет предостеречь его не слишком полагаться на это кажущееся спокойствие, потому что ночами ему слышался голос, призывавший его не верить в мир на этой земле; часто вечерами, когда они разжигали костерок и молча прихлебывали вино в сгущавшейся темноте, в Кристофе опять начинал шевелиться страх, зародившийся под покровом ночи, – странный, непонятный страх, и ему хотелось обернуться, как человеку, который боится, что его дом сгорит. Тогда он вглядывался в непроницаемое лицо ночи и прислушивался к странным звукам, доносившимся из тишины и казавшимся ему одновременно и угрожающими, и манящими. И все, что днем мнилось ему ясным и четким, разом рушилось, словно дряхлая постройка, под пронзительным и размывающим потоком страха, наполнявшим его сердце. Кристофа терзала мучительная тревога, и часто ему мерещилось, будто вокруг него собрались какие-то молчаливые ползучие твари, которые вот-вот взлетят с язвительным хохотом и разорвут его на части.

Нет и нет, на земле мира не существует; жизнь просто обманывает его и с холодным терпением убийцы ждет часа, когда на него будет удобно напасть. В эти часы он не мог найти покоя, сколько ни подливал себе дрожащими руками терпкого шипучего вина. Некоторое умиротворение нисходило на него только тогда, когда он лежал в палатке, завернувшись в одеяло, и, как ребенок, повторял безыскусные слова молитвы на сон грядущий. Да, он уже столько раз сталкивался с этой магической истиной: после самых простых молитв самые страшные и диковинные призраки улетучивались подобно стае трусливых животных. Но иногда, испугавшись черных ужасов ночи, он не мог набраться мужества, чтобы произнести эти несколько слов… Вот так же зло может до такой степени сковать человека, что он будет не в силах осенить себя крестным знамением, а ведь им можно прогнать и самого могущественного черта… Потом он засыпал с этим давящим чувством в груди, и даже во сне его все еще преследовал мрак безысходности…

Кристоф отхлебнул глоток вина и бросил быстрый взгляд на художника, лихорадочно работавшего кистью, потом вновь посмотрел на шкаф. Застывшее полдневное пекло снаружи как-то сразу кончилось… Да и необычайный покров тишины, казалось, вот-вот лопнет. Какая-то телега прогрохотала по булыжникам, скот в хлевах забеспокоился, послышались ржание, храп и тихий лай, как будто Пан отвернулся от здешних мест и последовал за солнцем в ту страну, где теперь пылал полдень.

Кристоф облегченно вздохнул и несколько раз зевнул: он не мог больше скрывать усталость. Однако густой и сочный бас художника развеял подступавшую сонливость:

– Стоп, дорогой мой, когда вы спите, вы так же прекрасны, но мне-то вы нужны бодрствующим! – Хохотнув, он опять закурил сигару и с наслаждением выдохнул огромные клубы дыма. – Навострите-ка уши, я хочу рассказать вам небольшую историю, чтобы не дать вам заснуть, эх вы, молодо-зелено… Итак, слушайте внимательно, чтобы не пропустить самую соль этой истории.

Кай Децим Могонтиакский, согласно клейму на его изделиях владелец мастерской по изготовлению гипсовых бюстов живых и покойных цезарей и идолов всех народов, полукровка с берегов Рейна и римский гражданин, как-то утром в июльские Иды сто тридцать четвертого года после Рождества Христова вошел в свою лавку в славном городе Кельне неподалеку от центра; лицо его выражало недовольство. Собственная повозка доставила его от дверей принадлежавшей ему прелестной новомодной виллы в одном из предместий ко входу в лавку. Прислужницы, посыльные, рисовальщики, работники задрожали, боясь взрыва неукротимого гнева своего начальника, который, как и все начальники, в частной жизни, по слухам, был весьма дружелюбным человеком… Но лицо пятидесятилетнего лысого и брюхатого Кая просветлело, как только он увидел своего компаньона Помпея, возлежавшего в приемной зале; Помпей руководил мастерской Кая в Риме и занимался продажей скульптур в Италии.

– Как дела, как жизнь, благородный Помпей? – оживленно приветствовал он своего компаньона. – А почему ты не остановился у меня, неужто у тебя завелась прелестница-подружка в веселом Кельне?

Он расплылся в масляной ухмылке и повел Помпея в свой личный кабинет. Помпей растянулся на красном ложе в позе завзятого лежебоки и отхлебнул глоток неразбавленного вина, прежде чем ответить своим высоким голосом евнуха:

– Ах, эта подагра и нервы совсем меня доконали, но хуже всего, что наше будущее выглядит весьма мрачно… – И он состроил недовольную гримасу.

Кай громко расхохотался, да так, что заколыхался его толстый живот, и от радости даже потер свои обвислые щеки.

– А ты пессимист, славный мой Помпей, ты пессимист; ведь мы хорошо распродались в прошлом году, на складах пусто, даже несколько бюстов отвратного Нерона и то всучили двум подслеповатым старым девам. В том числе и залежавшиеся, покрытые пылью рельефы Траяна, ха-ха-ха! А ты все равно брюзжишь!

Немного задетый, Помпей вытер дряблый рот:

– Я говорил не о прошлом, а о будущем. Ты знаешь, что эта проклятая секта христиан становится весьма популярной, особенно среди бедняков, которых легче легкого охмурить любым бредом с социальной окраской. В политически информированных кругах Рима поговаривают чуть ли не о новом движении Спартака. А ты ведь не хуже меня знаешь, что бедняки всегда были главными покупателями дерьмовых безделиц, которые выпускает твоя мастерская. Уже в прошлом году, – он запнулся, и стал слышен смех прислужниц за дверью, – я с трудом сбыл в Риме наполовину меньше бюстов и рельефов, чем было продано два года назад. Вторую половину я отдал купцам, направлявшимся в Александрию и Смирну, – за бесценок, дорогой мой, за бесценок!

Он скрестил руки на груди и посмотрел на Кая с таким удовлетворенным видом, какой бывает у свиньи, наевшейся до отвала. А Кай глубоко задумался, по его бледному жирному лицу ручейками тек пот. Несколько минут прошло в молчании; потом толстяк Кай стукнул себя по лбу с такой силой, что затряслось все его толстое тело.

– Придумал! – завопил он. – Придумал! Как просто… До чего же все просто… Придумал! – Некоторое время он беззвучно смеялся, а потом объяснил Помпею, изнемогавшему от любопытства: – Все ужасно просто. Мы станем лепить из гипса штуковины, которые так нравятся этим христианам: изображения Христа, принесшего им спасение… Ха-ха-ха!

Помпей от изумления позабыл о достойных манерах, приличествующих римскому гражданину. Он хлопнул себя по коленям и воскликнул:

– Ты гений! Ты настоящий гений, Кай!

Но тут настроение у Кая вновь испортилось, и он недовольно пробормотал:

– Есть только одна маленькая загвоздка: весь наш товар делается либо по рисункам с натуры, либо по бюстам, выполненным с натуры, оригиналы же хранятся в архиве. А разве у нас есть изображение этого Христа?

– Нет. Мы знаем только, что он был еврей и что его распяли в возрасте примерно тридцати лет.

Кай опять немного подумал, потом с улыбкой сказал:

– Мы будем выпускать миниатюрные кресты с распятым евреем – эти евреи все на одно лицо. Кресты будем делать из дерева, а тридцатилетний еврей у меня найдется: мой раб Кантус, родом из Сирии; мы его распнем на кресте, а наши рисовальщики нарисуют с него совершенно достоверную картину. – Не дожидаясь ответа Помпея, Кай дернул за шнур звонка и, когда, почтительно склонив голову, вошла молодая девушка, коротко бросил: – Передай, чтобы раб Кантус тотчас явился сюда.

Полчаса спустя трое светловолосых рабов огромного роста, обычно формовавших гипс в его мастерской, уже ладили во дворе крест из грубо обтесанных балок. Рядом стояли Кай, Помпей, несколько рисовальщиков и раб Кантус. Кантус, несколько месяцев назад привезенный из Африки, был христианином; простой человек, он содержал в порядке сад Кая, и за душой не имел ничего, кроме веры, надежды и любви. Он хотел было робко возразить против того издевательства, которое здесь творилось, но Кай с такой силой ударил его жирным кулаком по лицу, что тот залился кровью. Когда крест был готов и Кантуса подтолкнули к нему, он опять подошел к хозяину и тихо сказал: «Не делайте этого, ведь я христианин». Все громко рассмеялись: «Ого! Он, видите ли, христианин!» Но Кай дал знак рабам не трогать его и, незаметно для Кантуса подмигнув стоявшим рядом людям, мягко произнес:

– Хорошо, может, я и дарую тебе жизнь, только расскажи мне, как именно вы распяли своего Христа.

Кантус молча стоял, понурив голову, и его молчание тронуло даже этих грубых людей; но Помпей схватил свой пояс и хлестнул еврея по спине так, что на одежде у того выступили пятна крови, а Кай, дабы заглушить укоры совести, завопил: «Говори же, еврейский пес!» Рабы перестали бояться и разразились громким смехом – уж очень жалок был вид у этого несчастного, окровавленного еврея. Тихо, не поднимая головы, Кантус произнес:

– Они прибили его гвоздями к кресту… А тем двоим, распятым вместе с ним, размозжили кости, но, когда подошли к Иисусу и увидели, что он уже мертв, они проткнули острием пики его бок, и вытекли кровь и вода…

Кай слегка приподнял руку, давая знак рабам, как умеют приказывать только господа, и те схватили еврея и распяли его на кресте. Кантус не издал ни звука. Люди, толпившиеся вокруг, тоже молчали, слышался только слабый шорох палочек, бегавших по папирусу. Вдруг Помпей схватил какой-то молоток и со всей силы ударил распятого в бок, воскликнув: «Пусть все будет по-настоящему!» Еврей Кантус издал жуткий вопль и испустил дух…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю