Текст книги "Крест без любви"
Автор книги: Генрих Бёлль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
– Да, – сказал он в трубку громко и твердо, – говорит Бахем. Должен сообщить вам, что сегодня я не смогу прибыть: срочное дело на работе… Нет, не получится, я же вам сказал! Вот как?.. Да? Он хочет лично поговорить со мной? Хорошо, жду у телефона.
На том конце провода положили трубку и послышались звуки переключения. Потом раздался низкий и грубый мужской голос:
– Говорит Гордиан!
Ганс коротко представился, значительность этого имени вызвала в нем робость. Однако голос заговорил весьма благосклонно:
– Ах, это вы, мой юный друг. Хорошо, хорошо… Сегодня я вас жду, непременно, слышите? Непременно, дело не терпит отлагательства. А вы – самый подходящий человек для этого дела, судя по тому, что мне о вас известно. Я буду здесь до десяти часов, секретарша в курсе, вам не придется ждать.
Когда Ганс еще раз попытался ввернуть, что ему необходимо быть на работе, голос слегка потускнел:
– Что там у вас? Надо быть на работе? Значит, так: освободитесь под любым предлогом. Думаю, моего имени будет достаточно, не правда ли? – Он хрипло рассмеялся, и в этом смехе слышалось брюзгливое тщеславие. Потом в нем внезапно зазвучали громы и молнии: – Стало быть, я жду вас не позже десяти! – И трубку резко бросили на рычаг.
Ганс в задумчивости держал трубку, докуривая сигарету. Да, выбора у него не было, придется идти. Нельзя же заставлять ждать такого человека, как Гордиан. Но пока что было всего семь часов, можно успеть еще съездить домой и, вероятно, удастся застать маму одну, раз Кристоф в отъезде.
Он вскочил на велосипед и с юношеской быстротой и ловкостью пробрался мимо машин и трамваев, вечно скапливающихся на старом мосту.
По дороге к нему вернулось хорошее настроение, но он не верил, что оно надолго. И все же мрачная и злобная душевная смута, охватившая его на берегу Рейна, да и сама встреча с Йозефом казались ему теперь каким-то зловещим сном. У него было почти совсем хорошо на сердце, так хорошо, как бывает человеку, который верит только самому себе.
По дороге он купил у уличного торговца чудесные персики и, насвистывая, держал пакетик в одной руке, а другой ловко и уверенно управлял велосипедом.
Однако его хорошее настроение мигом улетучилось, как только он вошел в прихожую своей квартиры и услышал голоса на кухне. Под тонким слоем мимолетной умиротворенности продолжала бродить горечь. Он почувствовал ее жгучую остроту в горле. Бог ты мой, неужели он и впрямь совсем потерял самообладание? Уж не стал ли он брюзгой? Сначала Ганс направился в спальню, положил папку и умылся холодной водой в тазике. А вытираясь, обнаружил на своей кровати клочок бумаги, на котором рукой Кристофа было написано: «Если я срочно понадоблюсь, мой адрес…» – далее следовало название небольшого городка на Майне, а под ним красивыми четкими буквами подпись: «Твой брат». Эти слова – «твой брат» – тронули его так сильно… С тех пор как он себя помнил, а может, даже и раньше, брат всегда был рядом. Во всех квартирах – как же часто им приходилось переезжать! – у них всегда была общая комната; сколько ночей в детстве и юности они провели, болтая и играя во что-нибудь… Сколько раз оказывались оба перед такими проблемами, что голова раскалывалась от мыслей, и говорили, говорили… Но теперь, вот уже несколько лет, в их общей спальне царило гнетущее молчание; нет, конечно, они все же общались друг с другом: то просили включить свет или открыть окно, то бросали друг другу сигареты и спички, если у кого-то из них кончалось курево… Сохранилось и стародавнее правило: каждый может читать сколько захочет; однако в последние годы получалось так, что Ганс поздно возвращался домой, заставал Кристофа за книгой и, кратко поздоровавшись, сразу ложился спать. Их беседы сократились до минимума, в них не было ни огня, ни голоса крови. Зато присутствовал тайный страх с обеих сторон… И еще стыд, проклятый стыд! Они стали чужими друг другу, правда, иногда Кристоф робко пытался затронуть главную тему, на которую был наложен негласный запрет, но Ганс всякий раз упрямо молчал или же переводил разговор на другое, менее важное… Нет, теперь брат ему так же далек, как мать. И вдруг эти слова: «Твой брат». Ему показалось, что он даже на расстоянии ощущает обеспокоенность Кристофа; брат стал таким боязливым, чуть ли не мелочным. Да, это было на него похоже – оставить свой адрес, будто за эти восемь дней могло случиться что-то невероятное… Ганс улыбнулся: он очень любил своего брата, несмотря ни на что. Кристоф по-прежнему оставался «умным мальчиком, не от мира сего». И Ганс знал, что никогда в жизни не встретит такого человека, как его брат… Сквозь густую зеленую завесу листвы за окнами в комнату проникали золотые лучики солнца и забавно плясали на корешках книг; полки были доверху забиты книгами, купленными Кристофом. Он буквально проглатывал старинные издания; книги лежали вкривь и вкось поверх тех, что стояли рядами, письменный стол был тоже завален ими. В комнате еще чувствовался пряный и такой знакомый запах трубочного табака Кристофа; все это раздражало Ганса своей оторванностью от мира сего. Огромный стол орехового дерева, тяжелый и старомодный, был покрыт грудами бумаг и книг, сваленных в таком беспорядке, словно их побросали в панике. Ганс опять почувствовал непонятную горечь, которая уже становилась привычной. Перепугавшись, он перестал вытираться и пристально вгляделся в свое отражение в зеркале. Мешки под глазами, отвратительно большой и тонкий нос, а вокруг презрительно поджатых губ наметились складочки – следы вынужденного молчания. Лицо казалось бледным и желтоватым, словно душевная горечь разливалась по его телу с кровью, как желчь. Ему почудилось, будто в нем вспыхивает какой-то неяркий огонь, незнакомый и негасимый, а светлая, немного вялая легкость перемежается ненавистью, наполняющей его рот этим горьким вкусом… Он стиснул зубы и состроил своему отражению злобную рожу; нет, нет и нет, он не хотел опускаться ниже самого себя и отчужденно и злобно взирать снизу вверх на какое-то не существующее в действительности «я»! Ганс швырнул полотенце на кровать и торопливо оделся; он перестал себя узнавать, вот в чем было дело; он поддался посторонним силам, превратившим его в игрушку в своих руках.
Часы пробили четверть восьмого. Он смотрел на уличную суматоху, не видя ее, и обдумывал первую предстоящую личную встречу с Гордианом. Внезапно его пронзил страх: ему померещилось, что кто-то внутри него ухмыляется! Да-да, кто-то незнакомый ухмылялся внутри него! От ужаса Ганс задрожал, его прошиб ледяной пот, и он почувствовал, что бледнеет. Множество мыслей промелькнули в его мозгу, словно быстро сменяющие друг друга блуждающие огоньки. Мысли о работе на стройке, о служении партии, о брате, матери, сестре и отце… И лицо Йозефа тоже возникло перед ним, молчаливое, полное глубокой печали, точно ожидавшее ответа от него. Резким взмахом руки он отогнал эту картину, подошел к тазику, еще раз ополоснул лицо и, не мешкая, быстро направился на кухню, словно боясь, что его опять что-то задержит.
Распахнув дверь, Ганс сразу же почуял запах жареных оладий и услышал уверенный, слегка елейный голос будущего зятя. Изобразив на лице подобие улыбки, он пожал всем руки. Сперва сестре в кокетливой зеленой шляпке на отливающих золотом волосах – она сидела, закинув ногу на ногу, и приветливо улыбалась ему. Отец поздоровался с ним серьезно и дружески, на его лице было что-то вроде гордости. А жених сестры даже приподнялся со стула и пожал Гансу руку, при этом его большие, несколько водянистые глаза выражали такое душевное расположение, словно он хотел сказать: просто не нахожу слов! Жених был толстый блондин высокого роста с округлым, на редкость блеклым лицом: розовость щек выглядела почти серой, губы были выцветшего красного цвета, а близко посаженные глаза какой-то неяркой, почти детской голубизны казались чуть ли не приклеенными рядом с носом безукоризненной формы. Будучи по профессии торговцем предметами искусства, он всегда отличался элегантностью. В этот раз на нем был светло-серый костюм тонкого сукна и нежно-желтая сорочка с коричневатым галстуком, заколотым булавкой с великолепной жемчужиной. Позади него у плиты стояла мать в красном фартуке поверх простого серого платья; на ее спокойном, похудевшем лице играла какая-то неопределенная, то ли радостная, то ли печальная, улыбка. Откинув нежными пальцами прядь со лба, она крепко и тепло пожала сыну руку и сказала: «Добрый вечер, мой мальчик». Когда Ганс сел, возникла небольшая пауза, потом отец произнес: «Теперь мы тебя почти не видим». За этими словами чувствовался невысказанный шутливый вопрос. Ганс на миг смутился и позавидовал матери, которая стояла у плиты спиной ко всем.
– Да, у нас там много работы. Ты же знаешь, я ведь люблю работать.
Сестра налила ему чаю и поставила перед ним тарелку с ароматными поджаристыми оладьями; он бросил на нее короткий взгляд и поразился: она очень похорошела – карие глаза в сочетании с золотистыми волосами и маленький, свежий, яркий рот. Странно, он никогда не замечал, что его сестра такая хорошенькая, и голос у нее стал каким-то томным.
– Ах, – жалобно вздохнула она, – мы так давно не собирались все вместе. Даже не могу вспомнить, когда это было. Мне кажется, нам надо бы еще разок придумать небольшой праздник, в котором мы все примем участие. Как только Кристоф вернется, хорошо? – Она оглядела всех по очереди, но отец возился со своей записной книжкой, мать склонилась над сковородой… Жених с ее планом согласился.
– Фрау Бахем, – сказал он, повернувшись к матери, – надеюсь, это не прозвучит чересчур нескромно, если я попрошу вас принять и меня в круг участников, я ведь так мало знаком с вашими сыновьями… Кое-что я слышал о них у вас в доме, но их имена известны и за его стенами.
Фрау Бахем взглянула на него без улыбки, как бы безразлично; казалось, ее большие карие глаза потонули в глазах будущего зятя, похожих на чистые небольшие лужицы. Она машинально перевернула очередной оладушек и тихо произнесла:
– Да, вы правы, вам надо как-нибудь повидать нас всех вместе, это можно устроить, но иногда я боюсь, – и она налила на сковороду новую порцию теста, которая тут же с шипением расползлась, – иногда я боюсь, что нам не слишком долго осталось быть вместе.
Ее муж, покачав головой, захлопнул записную книжку, снял очки, медленно протер стекла носовым платком и посмотрел на жену:
– Боже мой, Ханна, тебя послушать, всегда кажется, будто весь мир вот-вот погибнет. Земля наша круглая, как шар, и вертится. Мне думается, что не следует искать в мире больше тайн, чем их есть на самом деле. Это ужасная мания – придавать событиям больше значения, нежели они заслуживают. И ты лишь напрасно ломаешь себе голову.
Фрау Бахем залилась краской. У отца была неприятная манера говорить о сугубо личных вещах в присутствии посторонних, он просто не замечал, что совершает неловкость. Ганс улыбнулся матери:
– Спрашивается, однако, сколько этих тайн существует и кому они известны. Я, во всяком случае, считаю, что стоит только начать об этом думать, как они, эти тайны, навалятся на тебя в таком количестве, что уже предпочтешь просто разрубить их, дабы не запутаться в них окончательно. И все же в мире есть силы и власти, мимо которых мы проходим, не замечая их, но наличие которых тем не менее не вызывает сомнений.
Отец семейства улыбнулся, покачав головой, и взглянул на будущего зятя, видимо, надеясь увидеть на его лице одобрение, но тот лишь внимательно смотрел на присутствующих, явно ничего не понимая и бормоча: «Интересно, интересно, весьма интересно».
Фрау Бахем покончила с оладьями, села за стол рядом с мужем, сложила ладони перед грудью и начала тихонько молиться. Жених бросил короткий вопросительный взгляд на невесту и последовал общему примеру. Фрау Бахем обратилась к нему:
– Простите, что я разрешила сыну начать есть раньше времени, но ему вечером обычно приходится опять уходить по делу… Или ты нынче остаешься с нами?
Ганс встретился с ее грустным взглядом, однако тут же опустил глаза, потому что был не в силах его вынести.
– Нет, мне надо идти, очень важное совещание…
Все молча ели; за ужином чувствовалось какое-то напряжение, Ганс сидел за столом, словно в клетке, и чувствовал, как крутятся его мысли, точно птицы в воздухе, терпеливо и долго высматривающие добычу, прежде чем упасть камнем вниз… Он все больше и больше испытывал неловкость из-за мыслей матери с ее вечной тревогой, из-за гордости ни во что не вникающего отца, любопытства сестры и ее жениха… Его чуть ли не в пот бросило от всего этого, и ему даже захотелось схватить и отодвинуть в сторону или даже перевернуть стол, чтобы только избавиться от этой ужасной неловкости. Гнетущее молчание нарушил отец, который внезапно спросил:
– Нельзя ли поинтересоваться, что это за совещание? Или это тоже тайна? – И громко рассмеялся.
– Я должен явиться к Гордиану.
Отец удивился, точно ребенок; он был так потрясен, что не заметил, как вздрогнула его жена. Жених присвистнул сквозь зубы и почтительно склонил голову; положив нож и вилку рядом с тарелкой, он сказал своим надтреснутым голосом:
– Тут уместнее, пожалуй, сказать, «мне разрешено» явиться к Гордиану, а не «я должен».
Ганс быстро подавил в себе обдавшую его жаром вспышку тщеславия. Только он один заметил, как мучительно сжалась мать, словно кто-то дотронулся до ее раны. Удержавшись от едкого ироничного ответа, он поднялся; у него вдруг стало так муторно на душе, что он не мог больше находиться в кухне. Мокрый от пота, он выдавил: «Извините меня, пожалуйста», на ходу пожал мягкую, влажную руку зятя и легким кивком попрощался с остальными.
Выйдя в прихожую, он секунду-другую приходил в себя. Однако на душе полегчало лишь ненадолго; его вновь охватило это отвратительное чувство, когда он казался чужим самому себе, игрушкой в руках неведомых сил, скрывавшихся под покровом непознаваемой тайны. Пошатываясь, он побрел в свою комнату, но, когда взял себя в руки и схватил папку, открылась дверь, на пороге появилась мать. И тут, при виде ее, его как будто осенило.
Пять лет подряд он день за днем строил в своей душе стену, незаметно кладя камень на камень: легкий дурман, мелкие самообманы, уход от сомнений и серьезных размышлений, погруженность в работу, зацикленность на политических лозунгах… Такой была эта стена, рыхлая, ничем не скрепленная, высоченная и стоявшая на его пути, хотя он еще даже не осознал ее появления. А тут эта стена вмиг развалилась, он увидел, что решение за него уже принято, и понял, что она рухнула именно потому, что ее существование стало ненужным; то, что происходило за ней, теперь должно было открыться всем – как если бы он годами тайком строил какое-то здание и наконец-то закончил его; он оказался запертым изнутри, а ключ потерял; в полном отчаянии он ощупывал и осматривал замок. Но теперь Господь одним ударом разрушил его…
Ганс громко застонал и упал в объятия матери; она тут же разомкнула руки и с любовью посмотрела в его искаженное лицо:
– У меня и вправду появилось такое чувство, будто тебя годами не было рядом со мной.
– Я действительно далек от тебя, мама, и не знаю, вернусь ли… Ах, если б я хотя бы мог заплакать… Послушай, – заговорил он вдруг страстно, торопливо подыскивая слова, – мне кажется, что во мне бродит какая-то гадкая жидкость, которая хочет вырваться наружу, но не может. Я не в силах заплакать!
Ганс опять отбросил папку в сторону; у матери просто сердце разрывалось при виде его несчастных глаз. Зная, как он не любит всяких нежностей, она осторожно взяла его руки в свои и, не почувствовав сопротивления, ласково погладила их.
– Мальчик мой дорогой! – Голос фрау Бахем дрожал от переполнявшей ее нежности. – Ты должен всегда помнить, что я тебя люблю, люблю, несмотря ни на что. Даже если ты полагаешь, что должен сомневаться в Господе – и эта участь тебя не минует, – никогда не сомневайся в моей любви. Нет ничего в мире, что могло бы оторвать меня от тебя, я тебя освобожу даже из когтей дьявола. Всегда помни об этом.
Ганс удивленно смотрел на мать, ее красивое лицо светилось необыкновенным счастьем.
– Так странно, но многие сыновья предают своих матерей, следуя зову Бога. Сдается, твоя участь легче, ты мог бы остаться верным и Богу, и мне…
Ганса до такой степени терзали душевные муки, что он лишь с большим усилием смог ответить – у него перехватило горло:
– Значит, мама, ты думаешь, что раз я отвернулся от Бога, то мне следует остаться верным хотя бы тебе, чтобы вернуться на праведный путь… – Он высвободил свои руки, и лицо его исказилось болью, а веки плотно сомкнулись. – Нет и нет. – Казалось, он упрямо повторяет затверженную мысль. – Я не стою на неверном пути… Я… – Где-то вдалеке часы пробили восемь, и он сразу заторопился к выходу, но во внезапном порыве чувств еще раз прижался к матери и попросил едва слышно, до неузнаваемости изменившимся голосом: – Ты можешь считать, что я заблуждаюсь, но никогда не верь, что я могу совершить дурной поступок.
Торопливость, с которой он прощался с ней, так глубоко задела мать, что она с большим трудом удержалась от слез; даже в этих его последних словах, сказанных тихо и искренне, она отчетливо услышала желание поскорее закончить разговор. Он и в самом деле так отдалился от нее, что не мог уделить ей даже эти полчаса, впервые за много лет… Ей уже мерещилось, будто его тянуло прочь не по своей, а по чьей-то чужой воле; да, его отвращало от нее чуждое, дьявольское начало. Он стремился к этому слепому и злобно ухмыляющемуся фантому – к власти. Сердце ее бешено колотилось от ужаса. Но она собралась с силами и перекрестила сына, медленно, с глубоким чувством и непривычной для нее торжественностью. Это было то немногое, что она могла дать ему с собой. Потом она посторонилась, освобождая дорогу к двери, так как поняла: больше он ничего ей не скажет. Ганс пожал матери руку, еще раз взглянул на нее, попытался улыбнуться. И она услышала, как сын торопливо сбегает по лестнице; точно так же, перемахивая через ступеньки, он спускался маленьким мальчиком, когда опаздывал в школу, но теперь ей казалось, что после каждого его шага у нее должно разорваться сердце; ей оставалось только молиться.
Фрау Бахем насилу дождалась, когда все разойдутся и оставят ее одну; она частенько обвиняла себя в том, что не могла больше выносить присутствия некоторых людей; ужасающее равнодушие супруга иногда до такой степени выводило ее из себя, что она просто уходила из комнаты. А вечная и бездумная веселость ее дочери – та лишенная подлинного чувства веселость порхающих созданий, кружащихся, подобно бабочкам, вокруг всяких пустяков и не способных сосредоточиться ни на счастье, ни на горе, – эта веселость казалась ей едва ли не еще более невыносимой. Часто она чувствовала, как пронзительный страх захватывал ее, словно водоворот, и тащил вниз – страх, что однажды между ними может возникнуть откровенная ненависть, и тогда ей приходилось преодолевать себя и превеликим усилием воли поминать обоих в своих молитвах, исполненных любви. Тут уж она так безжалостно боролась с собой и так немилосердно укрощала свое сердце, пока поток ее любви не захватывал и этих двоих. Часто ей казалось необъяснимым и даже загадочным, как этот человек, недалекий и великодушный, в течение двадцати пяти лет мог быть ее супругом… Ей открывалась и утрата всех родственных привязанностей, как только она думала о том, что эта прелестная светловолосая юная девушка родилась из ее собственного лона…
Иногда фрау Бахем ловила себя на мысли, что про себя называла обоих гостями, причисляя дочь и мужа к тем людям, кто наносил визиты их дому, дабы убить время за пустой болтовней, наводя на нее скуку, которой она вообще-то не знала.
«Вот когда уйдут гости», – часто думала она, желая остаться наконец в одиночестве, в темноте спальни. Там она будет молиться в преддверии долгой ночи, когда сможет отдаться своим горьким мыслям, не заботясь о повседневных обязанностях хозяйки дома. В ночной тишине у нее в душе звучала любимая музыка – сладкая мечта наяву о небесных силах, – а мелодии и оркестровые аккорды, лишь раз услышанные, не покидали ее никогда и пробуждали в душе новые силы…
Дочь ее вместе с женихом отправились «развлекаться»; мать знала, что это за развлечения, и ее ужасала сама мысль, что люди могут находить в этом радость. Сидеть в ярко освещенном зале под непрерывное треньканье отвратительной музыки, каждый вечер погружаясь в атмосферу пустой слащавой сентиментальности и слушая скабрезные шуточки очередной стоящей на сцене бездарности, сделавшей своим ремеслом разжевывать похабные анекдоты, чтобы их смысл легче доходил до публики…
Ее муж пошел спать, и она быстренько прибралась на кухне, предвкушая темноту и одиночество в спальне. Но, войдя в комнату, сразу почувствовала, что муж вопреки своим привычкам еще не спит. А когда она попыталась в темноте на ощупь пробраться к своей кровати, он сказал: «Можешь зажечь свет, я еще не сплю». Он лежал на спине и смотрел в потолок, и, застав его в такой необычной для него задумчивости, она отчаянно застыдилась своих недавних высокомерных оценок; трогательно наивный человек, он, очевидно, был поглощен какими-то своими проблемами… Муж не шевелился, но, когда она вновь погасила свет и улеглась, спросил:
– Скажи-ка мне, я и в самом деле часто задаюсь этим вопросом, может, я не прав, называя тебя пессимисткой и мечтательницей? Сам я не могу в этом разобраться. Ведь я тоже верю в Бога, правда верю… И знаю, как устроена жизнь, плохо она устроена. Но все не так уж мрачно, как ты говоришь…
Фрау Бахем почувствовала, что муж обернулся к ней, и внезапно ощутила нежность и желание пожать ему руку, сказать те загадочные слова, которыми женщины обычно отвечают на вопросы мужчин: «Я тебя люблю… Все еще люблю». Но она удержалась и только прошептала:
– Ах, Герман, недостаточно верить в Бога… Нужно верить еще и в дьявола и знать, что он почти так же вездесущ, как и Бог…
Муж в сердцах отвернулся, и она, помолчав немного, продолжила:
– Скоро это станет ясно, поверь мне, ясно для всех, имеющих глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Мы ведь действительно живем в царстве сатаны. А сатане только на руку, когда в него не верят. Попытайся года три не мучить меня вопросами и постарайся сам найти ответы. Когда подтверждения этому посыплются на нас одно за другим. Хорошо?
Он засмеялся – то была какая-то странная смесь веселья и злости, а потом быстро пробормотал:
– Хорошо. Обещаю тебе. Ты – женщина особенная, и, мне кажется, я буду любить тебя всегда…
Она услышала, что он укладывается поудобнее, и улыбнулась. В этой позе он спал всегда, все годы, что она знала его: лицом наполовину зарывшись в подушку, колени поджав к животу и раскинув руки, сжатые в кулаки… И каждое утро, насколько она помнит, она видела его просыпающимся в этой самой позе.
Через несколько минут она поняла по его ровному дыханию, что он уснул…
Сумерки спустились на город подобно драгоценному серому шелковому покрову и так же ласково прикасались к щекам и лбу, как настоящий тонкий шелк. В полумраке отвратительные фасады домов в кварталах, где жила беднота, казались почти красивыми; вся жестокая отчетливость ужаса в ласковом сумеречном свете окрашивалась в мягкий серый цвет; и город, это скопище камня и нищеты, словно бы облегченно вздыхал, как вздыхает тяжело раненный при осторожных касаниях ласковых рук медсестры. В этот короткий серый час людей посещала радость, и в них появлялась жгучая жажда любви. Жители лежали на подоконниках открытых окон или медленно прохаживались по улицам и аллеям, где наконец-то утих невыносимый шум. В этот короткий час на их лицах оживали и радость, и жажда любви, и надежда, чтобы вскоре вновь застыть под похотливыми пальцами ночи.
Алчность и суетность ненадолго канули в пропасть забвения, покуда люди мирно млели на нежном ковре сумерек. Даже в сердцах самых отъявленных охотников за выгодой цвели мечты и фантазии, словно душа их на короткий миг освободилась и вынырнула из страшных глубин порочнейших страстей на поверхность их сущности.
Так, между подхлестывающей гонкой дня и трусливым уединением ночи, сумерки покрывают неустойчивый мир в людских душах своими тонкими серыми сетями, покуда ночь, трусливая городская ночь, прячущаяся в душных спаленках, не разорвет это призрачное состояние своими черными пальцами.
Хотя все мысли Ганса Бахема и вертелись вокруг предстоящей встречи с Гордианом, он все же не устоял перед магией сумерек, и, пока ехал на велосипеде по запутанным улицам к огромному зданию, в котором помещался штаб Гордиана, ему вновь вспомнилось лицо матери… Прекрасное лицо, согретое любовью и омраченное глубокой печалью, без которой его просто невозможно себе представить. Казалось, мать решила его сопровождать, как бы далеко он ни уехал, она словно следовала за ним по пятам со своей любовью и верностью, не диктующими никаких условий. Он забыл и о предстоящей встрече, и о своей душевной смуте, которую испытал во второй половине дня. Было так приятно двигаться сквозь этот волшебный полумрак в молчаливом сопровождении матери, чье ласковое прикосновение он все еще ощущал.
Предместье, которое днем выглядело ужасно уродливым из-за зияющих провалов между домами, грязных, облезлых фасадов и бараков, а ночью – опасным и злобным, как притаившийся мрак, теперь прямо-таки преобразилось в дымчатой вуали сумерек. Расположенное между каменными глыбами города и манящими просторами полей и лесов за его пределами, оно казалось исполненным страстным ожиданием чего-то и отчаянием безнадежной бедности. Так нищие после скитаний по унылым полевым дорогам стараются приспособиться к шумному городу: дойдя до его границ, они немного медлят, покуда глаза их еще хранят сияние дальних далей… Так же и предместье: ногами оно как будто еще стоит на свободной и плодоносящей земле, а лицо и руки уже погружены в кровавые внутренности города.
Было уже почти темно, когда Ганс подъехал к ярко освещенному дворцу; огромные прожектора отбрасывали в воздух снопы света, немилосердно режущего глаза. Прохладный ветер со стороны Рейна трепал огромные полотнища флагов, и ритмичное хрипловатое хлопанье этих кроваво-красных тяжелых тряпок – символов власти – напоминало нетерпеливое всхрапывание перекормленных лошадей. Ганс поставил в стороне от дороги велосипед и вошел в светлое караульное помещение, где толпились мужчины в коричневых мундирах; его цивильный вид поначалу вызвал насмешливые взгляды, но, когда он назвал свое имя, ему вежливо предложили проводить до приемной Гордиана, однако он отказался, поскольку знал этот дом, как свои пять пальцев… Люди то входили, то выходили, поэтому неудивительно, что кто-то не знал о том, что у него в этом доме был свой собственный кабинет…
Здание представляло собой убийственную, поражающую своей грандиозностью казенщину; оно было сложено из огромных каменных глыб и плит, без уголков и закоулков, тяжелое и давящее, невероятно дорогостоящее и угнетающее своей монотонностью. Уж не в этих ли слишком просторных коридорах и лестничных пролетах притаились мрачная безысходность и кровавая растерянность власти?
В приемной Ганса встретила пышнотелая блондинка в мундире – светло-коричневый бархатный жакет и синяя юбка. Улыбнувшись, она жестом предложила ему сесть. «Вам придется минуточку подождать, господин Бахем», – сказала она, откровенно строя ему глазки и продолжая улыбаться, лицо у нее было смазливое, но уже слегка оплывшее. Он молча кивнул и уселся в кресло, поставленное так, чтобы блондинка не теряла его из поля зрения. Воцарилась глубокая и тягостная тишина. Ганс почти физически ощущал, как пылкие желания этой девицы буквально опутывают его. Тут он и вспомнил, где именно его преследовали эти улыбчивые глазки и что всегда, когда он в этом доме имел дело с женщинами, непременно сталкивался либо с безудержными сексуальными притязаниями, либо со столь же обидно-прохладным, якобы товарищеским отношением… В глубокой тишине комнаты слышалось только тихое шуршание бумаги, на которой девица что-то усердно строчила карандашом; ее роскошные золотистые волосы ниспадали широкой волной на плечи и даже касались столешницы. Когда она время от времени отрывалась от работы и с неизменной улыбкой поднимала на него глаза, то явная порочность ее взгляда мгновенно разрушала эту почти идиллическую картину.
Резкий звонок заставил их обоих вздрогнуть; девица сделала Гансу знак и, коротко постучав, открыла дверь в кабинет Гордиана. Очутившись в огромном, квадратном, ярко освещенном помещении, Ганс с легким испугом огляделся вокруг, словно почувствовал себя запертым в камере, ибо тяжелая дверь за ним сама собой бесшумно закрылась.
Кабинет Гордиана был поразительно прост, единственным украшением пустых побеленных стен служил темный портрет главы государства в натуральную величину – черная челка, поднятый воротник плаща, серьезный и тяжелый взгляд устремлен вдаль. Скромной величины письменный стол почти терялся рядом с этим портретом. На заурядной физиономии Гордиана – карие круглые глаза, маленький рот с пухлыми губами и чувственный нос отъявленного развратника – производили впечатление только необычайно густые и широкие черные брови, которые придавали лицу некую грозность и даже слегка демонический вид. Гордиан был в коричневом мундире с красным кантом знака различия на петлицах и вышитыми золотом дубовыми листьями, на груди множество орденов и медалей. Он поднял руку в ответ на приветствие, однако не встал и, бросив короткий неодобрительный взгляд на штатский костюм Ганса, жестом предложил ему сесть. В атмосфере комнаты чувствовалась странная смесь банальности и величия, густые клубы сигаретного дыма словно туманом окутывали все вокруг.
За окном открывался вид на Рейн, над которым поверх могучих крон высоких деревьев сгущалась вечерняя темнота…
Грубым, слегка осипшим голосом Гордиан начал произносить короткие рубленые фразы, каждая из которых звучала как приказ. И Ганс уже с первых слов понял, как глупо было надеяться, что его вызвали для какого-то обсуждения; тут существовали только приказы, их можно было выполнять или отказываться от выполнения… А что означает такой отказ, он знал.
– Вам известно, что для внешнеполитических целей нашего фюрера нет ничего важнее, чем абсолютное и ничем не ограниченное обладание властью внутри страны. Мы для того и существуем, чтобы создавать и обеспечивать эту власть. Если вспомнить о том, в каком состоянии находился народ, когда фюрер пришел к власти, то мы можем быть довольны. Тем не менее еще есть подрывные элементы… И вы сами знаете, что один-единственныйинтеллигент, который выступает на тайных сходках с поучениями или даже читает тексты из Библии, давая им сомнительные толкования, что один такой интеллигент опаснее, чем тысяча тупиц, которые вопят во все горло, но моментально становятся тише воды, стоит им только получить от полицейского пару затрещин. Полгодика в концентрационном лагере превращает некоторых из них в самых ярых сторонников и почитателей нашей идеи. Так или иначе, но мы должны сейчас заняться одной группой таких интеллектуалов; мы обязаны ее уничтожить. Послушайте, – он пригвоздил Ганса к месту фанатичным взглядом своих круглых глаз, – сегодня в половине десятого, а сейчас половина девятого, вы встретитесь в Мертенхайме на Шпаррштрассе с отрядом нашей патрульной службы перед домом, который, как нам известно, служит местом собраний некоего молодежного кружка бывших активных сторонников Христа. Там они беседуют по так называемым «текущим вопросам». Один из наших осведомителей сегодня участвует в этой встрече, дом будет полностью окружен, и всю эту банду схватят, так сказать, на месте преступления – то есть застигнут за антигосударственными происками, и именно вы лично туда ворветесь первым, передадите всю шайку патрульным и обеспечите, чтобы сегодня же вечером все участники сборища прибыли сюда для допроса. Машина в вашем распоряжении.