355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » Крест без любви » Текст книги (страница 14)
Крест без любви
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:55

Текст книги "Крест без любви"


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

– К чему пропала охота?

– К жизни, – ответил он и равнодушно добавил: – Разве мы только для того родились, чтобы валяться в грязи? Тащиться через всю Европу и маршировать с этими идиотами, мерзнуть на грязных вокзалах и зарываться в землю, чтобы спастись от холода и смерти? – Он затоптал окурок.

Возмущение, мало-помалу нараставшее в его голосе, вдруг разом опало. – Знаешь, мама, мне так хочется хоть две недели просто пожить с чисто вымытыми руками, поспать в нормальной постели… Все эти жуткие мелочи, эта вечная неустроенность… – Он слабо кивнул в сторону вагонов. – Я не так уж многого хочу, всего лишь несколько недель побыть со своей женой… Ах… – Он устало махнул рукой и отвернулся, чтобы не смотреть на мать, но она мягко развернула его к себе лицом, и он почувствовал, как под ее грустным взглядом исчезла вся его строптивость. Уверенность в ее глазах сказала ему больше, чем слова.

– Ты ведь лучше меня знаешь, что на это надо ответить, верно? Ты знаешь лучше, потому что больше страдал и еще больше страданий у тебя впереди… Ведь так?

Он сник, как побитый, и прошептал:

– Иногда мне кажется, что Христос меньше страдал, чем мы.

Мать улыбнулась в ответ, но он не заметил, каких усилий ей стоила эта улыбка.

– Знаешь, не грусти так сильно; откуда нам знать, как страдал Бог каждую секунду своей жизни в образе человека. И знаешь, я совершенно уверена, что ты уцелеешь на этой войне и мы с тобой еще увидимся. А вот Ганса я больше не увижу.

Его серое от усталости лицо сразу оживилось.

– Что с Гансом? – взволнованно спросил он и добавил: – Я как-то не сообразил спросить обо всех.

– Ганс вчера уехал, тоже в Россию, я знаю, что больше его не увижу. – И быстро заговорила, словно желая поскорее выложить все печальные вести: – Отец все еще болен, а муж Греты погиб в первый же день. Она только теперь получила известие: ранение в голову, умер на месте.

Кристоф взглянул на нее спокойно и задумчиво:

– Да, мама, так оно и есть: большинство умирает от ранения в голову… Почему бы и нет? – Он вдруг язвительно засмеялся, потом смущенно потупился.

Царившее вокруг них молчание нарушалось лишь пением дурацких песенок вдалеке и нетерпеливо-сдержанным пыхтением паровозов. Неожиданно паровоз с резким свистом выбросил в сторону струю пара, так что узкий просвет между эшелонами заполнился теплым влажным облаком; они оба перепугались, и Кристоф дернул мать в сторону. На них никто не обращал внимания, и он в душевном порыве быстро прижал мать к себе.

– Наверное, это хорошо, что так случилось с Гансом, разве ты не согласна? На фронте он наконец-то перестанет верить в этот обман. – Он говорил совершенно спокойно, и мать возмущенно подняла на него глаза:

– Ты что, в самом деле хочешь, чтобы твой брат погиб?

Его тон мгновенно изменился, и тихий голос задрожал от печали:

– Иногда я думаю, что лишь врагам можно пожелать долгой жизни… – Он вдруг крепко схватил мать за плечо, вытянул шею, прислушался и прошептал взволнованно и в то же время деловито: – Тихо… Тихо… – В тот же миг огни погасли. – Пошли, – сказал он, – нам нужно спрятаться, тут сейчас такое начнется…

Покров молчания над окрестностью был нарушен где-то вдалеке глухим и все нараставшим рокотом; это опасное клокотанье приближалось, словно громадная волна ужаса; серые фигурки выпрыгивали из вагонов и проползали под соседним составом; Кристоф осторожно и в то же время быстро помог матери спуститься с крутой насыпи и медленно повел ее, поддерживая правой рукой и неся сумку в левой. Так они добрались до ровного места: это была лужайка, поросшая кое-где деревьями; он потянул мать дальше, в поле. Смертоносный шум в небе усилился, казалось, его можно потрогать руками: то было рычание бесчисленных тяжелых самолетов, стремительно приближавшихся на большой высоте. Множество черных фигурок все еще суетливо скатывались с насыпи; сердитый, пронзительный голос закричал: «Проклятье… Сигареты кончились!» Яркими и злобными звездами взорвались над ними первые зенитные снаряды, но смертоносный вал спокойно покатился дальше. Дрожа всем телом, фрау Бахем обняла сына, прислонившегося к дереву.

Кристоф почувствовал, что мать, несмотря на весь этот ужас, молча молилась; было холодно, с лугов тянуло сыростью. Тесно прижавшись друг к другу, мать и сын уже лежали на мокрой траве, когда грозный рокот вдруг перекрылся ужасающим грохотом… Земля вздрогнула, и гигантский кулак замолотил по измученному телу города; сверху доносился адский вой, с сухим треском взрывались зенитные снаряды. И новые волны ужаса, не торопясь, подлетали ближе и сбрасывали бомбы на горящий город. Горизонт застлало багровое пламя… Несколько окровавленных птичек с горящими крыльями, крутясь, упали на землю. Кристоф, крепко держа мать за плечи и прижимая ее дрожащее лицо к груди, молчал и сердито глядел на небо.

И вновь на ночь опустилась грозная тишина, а в городе языки пламени от пожаров взмыли в небо. Когда чудища улетели, тишина показалась обманом слуха. Может, весь этот безумный разгром, продолжавшийся считанные минуты у них на глазах, и красно-черное облако, реявшее над городом, им просто приснились?

Тишину разорвал звонкий сигнал трубы, прозвучавший радостно, как неуместное дурацкое восклицание. Послышались команды, торопливо выкрикивались фамилии и номера, черные и серые фигурки опять стали карабкаться на насыпь. Мать, и не спрашивая, поняла, что это значит. Эта захлебывающаяся спешка, это мгновенное исполнение команд и всеобщее предотъездное настроение немного приглушили ту боль, которая жгла ее душу. Все произошло так быстро, что они не успели прийти в себя, толпа просто втащила их в проход между эшелонами. Кристоф провел мать в просвет между вагонами и сказал: «Вот здесь я и живу, у нас есть еще немного времени». Ах, сколько всего она хотела ему сказать! Но кругом был такой крик, суета и волнение… Резкий голос крикнул из вагона, у которого они стояли: «Бахем, Бахем!» Кристоф спокойно откликнулся: «Здесь я, здесь» – и молча продолжил курить. Они оба молчали, на слова не было сил. Она словно онемела, сухие глаза болели, руки не слушались, а внутри все как будто выжгло; ей казалось, что она умерла, потому что не могла даже заплакать. Наконец Кристоф хрипло пробормотал: «Я так и не смог повидать Корнелию… Передай ей привет. Ах, какой это все бред, бред…» Он обхватил мать за плечи и прижал к себе; рядом чей-то голос, дурачась, воскликнул: «Господа, прошу занимать места! Едем прямиком в Россию, причем совершенно бесплатно!» Потом раздался свисток паровоза. Кристоф разжал руки. Она видела, как он взобрался в вагон… Состав тронулся медленно-медленно, вагон за вагоном проезжали мимо. Больше она сына не видела, и, когда от поезда остался лишь удалявшийся в предрассветной мгле красный хвостовой фонарь, ее уверенность в том, что они еще свидятся, окончательно исчезла…

Фрау Бахем не понимала, откуда у нее взялись силы, чтобы добраться до дома по провонявшим дымом пожарищ улицам, заваленным руинами; как она, карабкаясь через кучи сорванных проводов, перелезая через рухнувшие деревья и обходя стороной зияющие воронки с кусками асфальта и булыжника по краям, пройдя район предместий и Новый город, в конце концов все же оказалась подле своего дома. Она тряслась от холода и усталости, безумное отчаяние перехватывало ей горло, когда она наконец, ступая по осколкам стекла, вошла в свой дом. Все спали глубоким сном после мучительной бессонной ночи. Мужа она нашла в душном подвале, он полулежал в кресле, дочь спала, завернувшись в одеяла. Круглые глаза мужа, всегда такие по-детски доверчивые, сегодня смотрели на нее серьезно, даже печально… Она испугалась. Ни разу за всю жизнь не видела она на его лице такого выражения. Он схватил дрожащими ледяными пальцами ее за плечи и привлек поближе к себе.

– Как дела у мальчика? – прошептал он с трудом.

– Хорошо, – ответила фрау Бахем машинально; она была все еще удивлена и испугана этой незнакомой печалью на его лице.

– Пусть поспит, – прошептал он с улыбкой и кивнул в сторону дочери. – А меня оставь здесь… Дело идет к концу… Ждать осталось недолго.

Продолжая улыбаться, он отмахнулся от ее возражений, а она не могла смотреть ему в глаза. Бог мой, какое же предчувствие таилось в его так изменившейся душе? Ежась от холода, она примостилась на краешке стула рядом с ним. Он опять притянул ее к себе и едва слышно прохрипел:

– Помнишь, ровно три года назад ты попросила меня в течение трех лет избавить тебя от вопросов и ответов… – В ответ на ее удивленный взгляд он слабо улыбнулся. – Ты, конечно, не верила, что я выдержу, правда? Но сегодня все вопросы и ответы стали излишними. Я знаю, что ты была права, всегда… всегда… И только сегодня… – Усталым жестом он попытался удержать ее от рыданий и протестующих слов, готовых сорваться у нее с языка. – Ты всегда была для меня замечательной женой… А я никогда не ценил тебя по-настоящему и не знал так, как теперь…

Совершенно обессилев, он замолчал, закрыл глаза и только продолжал дышать хрипло и глубоко, словно спал; она не понимала и никогда не поймет, откуда у нее взялись эти потоки слез, таких горячих и живых слез…

15

Зажатая между черным небом и черной землей, пехотная рота ползет по грязи, спиной к линии фронта. Трудно сказать, что было темнее – земля, эта развороченная войной земля, покрытая толстым слоем вязкой грязи, или же небо, черное, беспросветно мрачное небо, нависавшее над головами солдат. Ночь давила на них сверху, а снизу засасывала земля, которая никак не хотела выпускать их ноги. Каждый шаг давался с боем, и борьба была тяжкой и жестокой. Бесконечность этой борьбы приводила в отчаяние.

Темные фигуры, усталые и молчаливые, в заскорузлых от подсохшей грязи шинелях, из последних сил ползут в тыл. Никаких проблесков света, все поглотила тьма; ни петлиц, ни нарядных погон офицера не различить, винтовки солдат в грязи и ржавчине, на их шинелях тоже ничего блестящего не осталось. Грязью покрыто все – и снаряжение, и исхудавшие, бледные, давно не бритые лица. Когда где-то далеко позади взлетает осветительная ракета и ее слабый отблеск долетает до этой группы солдат, то кажется, будто земля выдавила из себя какие-то бесформенные грибы, движущиеся то ли вперед, то ли назад; все они измождены до такой степени, что у них не хватает сил даже на ругань, а провалившись в воронку, они мрачно выбираются оттуда, медленно и с огромным трудом. И все же они находят в себе силы выдирать ноги из липкой грязи и продвигаться вперед; Боже мой, откуда только берутся силы у этих вконец выдохшихся людей?

Слабые звуки – позвякивание снаряжения, жадное хлюпанье липкой грязи, не желающей отпускать свою жертву, – все это быстро растворяется во тьме; где-то слева и справа вдали через равные промежутки времени рокочет орудие, и звук этот почти дружелюбен, даже утешителен, словно хочет всего лишь разорвать гнетущую тишину. Никто из ползущих не оглядывается назад, на «линию фронта», там продолжается ночная ленивая перестрелка и с идиотической методичностью вспыхивают осветительные ракеты; нигде в целом мире нет ни домика, ни сухого местечка, чтобы можно было бы прилечь, нигде в мире не ждет утешение, покой и сон… сон… сон; нигде в мире нет воды, чтобы умыться… Только ужасная тяжесть ночи на их затылках и ужасная, засасывающая илистая земля под онемевшими ногами; ночь сзади и спереди, никогда-никогда больше не проглянет день, все так выдохлись и так грязны… А голода уже нет. Только мрак, нет даже крови, ее красного, будоражащего цвета! Кажется, что это дьявол завернулся в беспросветную ночь и, укрывшись за ее черным покровом, коварно ухмыляется и бормочет что-то себе под нос, брызжа слюной от злости. Но он лишь выжидает, выжидает, а потом рывком скинет завесу, вытащит свою палитру из пропасти ужаса и с наступлением дня вновь разбросает краски по полям сражений, словно обезумевший живописец, а его любимый цвет – красный… И все, кто считал ночь страшной, поймут, что день еще страшнее; и всякий раз, когда ночь опустится на них и окутает жутким мраком, они станут ждать дня, так что кольцо страха будет круглые сутки держать их в напряжении!

Внезапно колонна останавливается, будто некто невидимый дернул солдат за ниточку; в следующий миг все плюхаются лицом в грязь, угрожающий свист приближается, нарастая, потом реактивный снаряд зарывается в землю, и чудовищный взрыв раздирает ночь, словно судорожный истерический хохот. Кажется, что после этого безумного рева ночь должна посветлеть – ведь шум и мрак несовместимы. Буквально ощущаешь, как все органы чувств этой затерянной в темноте кучки людей напрягаются, словно сверхчувствительные щупальца. Никто не двигается; следующий реактивный снаряд пролетает высоко над их головами и взрывается где-то впереди, выбрасывая фонтан огня из земли, следующий за ним вроде бы его гасит; но вот раздается свист еще одного – ужасный, как звук крыльев летящего демона, – и где-то впереди рождается огромное, все увеличивающееся пламя, иногда желтое, чаще красное и похожее на факел, который разрывает на части непроницаемый покров ночи и роняет искру надежды в их потухшие души.

Человек, двигавшийся во главе колонны, медленно поднимается, и его усталый, осипший и все же решительный голос тихо произносит:

– Вперед, ребята, там впереди, где горит, кажется, и есть та Богом забытая дыра, в которой стоит наш обоз. Уже немного осталось.

Уже немного осталось! Сколько тысяч километров они прошагали по всем странам Европы, вновь и вновь поддаваясь соблазну этих слов! И они ползут вперед – не потому, что верят обещанному, а потому, что впереди горит этот огонь. Этот чудесный, красный, почти домашний огонь; ведь если там есть чему гореть, значит, там есть что-то еще, кроме этой сырой земли и мрака; почем знать, откуда в их ногах берется сила, чтобы сражаться с этой цепкой грязью за каждую треть метра; откуда у них берется сила тащить вперед не только свои исхудавшие тела, но и тяжелое, мокрое и грязное обмундирование, оружие и снаряжение, необходимое для игры в войну…

Человек во главе колонны чувствует, что желание идти вперед у солдат увеличивается, и ему уже не надо останавливаться, поджидая остальных и рискуя еще глубже провалиться усталыми ногами в цепкую жижу, ему и самому приходится идти быстрее; теперь уже не нужно заставлять колонну подтягиваться, она сама подпирает его, и ему становится труднее принуждать самого себя идти быстрее, чем подгонять солдат…

Он так бесконечно устал, и чувства его до такой степени перенапряжены, что голова напоминает клубок невыносимых болей. Он почти вслепую тащится навстречу разгорающемуся пламени и чуть ли не счастлив, что ночь скрывает его неуверенность от тех, кто следует за ним, ибо он – лейтенант и, следовательно, командир своей разгромленной роты; он чувствует огромную ответственность перед оставшимися в живых тридцатью двумя солдатами и глубокую ненависть ко всем, кто называет себя начальником, начиная от холеного долговязого хлыща – командира батальона, каждые три месяца нацепляющего новый орден на свою аристократическую грудь, как будто где-то там, наверху, с убийственной регулярностью отрывают очередной листок календаря и вручают ему никчемную награду в очередной коробочке!

Он чувствует такую близость с этими тридцатью двумя, ползущими сзади, что часто ему кажется, будто он заплачет, если они начнут сомневаться в нем, но в мясорубке войны он привык к тому, что любой и каждый подвержен сомнениям. И иногда его утешала надежда, что все погибшие, которых он вычеркнул из списка своей роты, в лучшем мире уже простили ему все, что внушало им сомнения…

Неминуемого служебного нагоняя за оставление позиции на передовой он ожидает с бурной радостью. По мере приближения к спасительному огню мысли его все больше приобретают власть над мучительной сумятицей чувств и обессиленным телом. Он уже давно понял, что война – это убийственное безумие, и последние три месяца на передовой использовал для того, чтобы скрывать от солдат бессмысленные приказы и предотвращать ненужное зло, насколько это было в его власти; лейтенанта удерживала на передовой лишь мысль о том, что другой, обычный, командир сделал бы их жизнь куда невыносимее…

Да, он с радостью ожидает первого рапорта господину майору; на этот раз он будет говорить смело и свободно, как человек, имеющий свою волю и свой взгляд на жизнь, который никогда больше не станет почтительно склоняться перед максимой «приказ есть приказ», даже если услышит ее из уст дьявола или его родных детей: глупости, трусости, тщеславия, порока или растерянности. Нет, нет и нет, его жизнь в круговерти войны тысячу раз висела на волоске и не оборвалась, почему бы теперь не поставить ее на карту ради человеческих чувств и разума? Да, он жаждет теперь, когда его роту отправили на отдых и ему уже не придется бросать ее на произвол судьбы во фронтовой неразберихе, – ах, он так жаждет наконец-то открыто выступить против приказов этого маньяка…

Солдат, тянувшихся за ним, тоже одолевают мысли; некоторые, шатаясь от слабости и пьянея от напрасных ожиданий, стремятся к огню, словно мошки… Ах, там, наверно, есть настоящие дома, где для тебя найдутся два квадратных метра сухого пола, чтобы лечь и вытянуться во всю длину, ах, может быть, там есть и вода, чтобы помыться, а может, и почта – но это уж слишком. Хоть бы одно письмо! Но сначала спать… спать… спать; ни тебе постов, ни меча смерти, висящего над тобой, как постоянная угроза… Их человеческие желания, крутящиеся сейчас вокруг того огня, такие же разные, как разные они сами; у одного, может быть, самое страстное желание наконец-то помыться как следует и побриться с теплой водой и мылом; другой мечтает о горячем супе, по-настоящему горячем, или о нормальном стуле, на котором действительно можно сидеть, вытянув ноги. Все их желания, по сути, такие трогательные, что Господь заплакал бы, если б читал в их душах. Но все, все они, как один, мечтают поспать! Закрыть глаза, лечь, вытянувшись во весь рост, и отдаться объятиям сна, как объятиям любящей женщины небесной красоты… О сон, сон, ты, милый брат смерти, ты, нежный, ласковый, божественный брат, сжалься над ними!

Внезапно впереди вспыхивает столб огня, и снопы искр выскакивают в просторный черный плащ ночи; потом огонь съеживается, и на земле остается лишь небольшая кучка тлеющих угольков, из которых иногда вырываются язычки пламени. Безумной судорогой сводит и без того измученные сердца, и солдаты напирают и напирают на него сзади, как будто их жизнь зависит от того, горит еще огонь или погас.

Человек во главе колонны находит в себе силы идти еще быстрее. Он слышит, как за его спиной швыряют в грязь тяжелые ящики с боеприпасами, но это его уже ничуть не заботит; он шагает быстро и так легко, словно и сам тоже сбросил ненужный груз. Зловещий заговор демонов украл у него половину детства и всю юность. Он пожертвовал этим мрачным посланцам преисподней свою веру, свою надежду, свою любовь, а они от жаркого дыхания войны только еще больше напыжились. Да, он обвинял самого себя в том, что ради своей ложной веры еще и принес людей в жертву злобному божеству, которое называют государством; его глаза открылись на этой войне, которая окружает рушащееся здание словно черным огнем; да, он раскаивался и страдал, но жгучее желание отважиться на большее толкает его выше… выше, как пламя, что играючи посылает свои языки вверх, и на душе у него становится так легко…

Огонь впереди почти погас, осталась лишь кучка искр, поодиночке вылетающих и меркнущих в ночи; и человек во главе колонны чувствует, как люди за его спиной вновь сникают, задавленные танталовыми муками. Неистовым усилием воли он должен тащить их вперед, как тяжеленную цепь, к которой прикован; он – связующее звено надежды, обещающей осуществиться где-то впереди. Он шагает и шагает, быстро и без особых усилий, словно может своей волей взбодрить усталую колонну. Но вдруг останавливается как вкопанный, почувствовав, что цепь за ним порвалась. Он ждет, когда поближе подойдет следующий прямо за ним тихий и замкнутый фельдфебель Шнайдер; потом слышит за спиной невнятный говор. «Пошли кого-нибудь узнать, что случилось», – говорит он приглушенно. Ему отвечает равнодушный, потухший голос: «Боргмайер упал и не шевелится». Лейтенант ощупью пробирается к тому месту, где темнеет группа людей, и догадывается: там лежит Боргмайер. Он знает, как важно не останавливаться, иначе все они сразу повалятся в грязь и безвольно отдадут себя земле и ночи; он быстро расталкивает стоящих вокруг темного холмика, сливающегося с землей и похожего на изгиб кривоватой борозды, потом хватает за рукава троих, что поближе, и говорит оживленно: «Оружие и снаряжение бросить и помочь мне нести!» Почувствовав в темноте, как они недоуменно мнутся, подгоняет: «Взялись! Всю ответственность беру на себя!» Быстро расстегнув на лежащем все пряжки, он стягивает с него шинель, заскорузлую от налипшей густой грязи, потом вчетвером они поднимают тело за плечи и за ноги, и, пока несут в голову стоящей в ожидании колонны, лейтенант кричит бодрым голосом: «Вперед, ребята, теперь недалеко! Я уже чую запах горелого».

Его голос действительно взбадривает солдат, и теперь они двигаются вперед без задержек, правда, медленно, в тяжкой борьбе с грязью и с тяжелой ношей прожитой ночи на плечах, но все же вперед, вперед бредет измотанная, вконец измочаленная колонна пехоты…

Им кажется чудом, что вскоре они на самом деле ощущают под ногами твердую почву и видят совсем близко слабый свет сквозь щели в окнах и дверях настоящих домов; и запах горелого, и все еще дымящиеся развалины, мимо которых они плетутся, убеждают их, что они действительно находятся в какой-то деревне; чудо, что в этом мире еще существуют дома и свет, свет во мраке…

В низкой и душной комнате крестьянского дома, закопченной и мрачной, горит маленький огонек, плавающий в растопленном воске на изогнутом лодочкой куске картона, который лежит на шатком столе рядом с пишущей машинкой и телефоном; кругом стоят ящики с формулярами и документами и ломаные стулья, на стене висит на гвоздях, словно в казарменном шкафчике, опрятное обмундирование, приготовленное к смотру; петлицы и погоны на месте, как положено по уставу, и новенькие ордена тоже прикреплены, как положено. В темном углу, куда не добирается колеблющийся свет коптилки, стоит деревянная кровать, а посередине комнаты – громадная черная печь со скамьей вокруг. Глубоко засунув руки в карманы шинели, сидя на скамье, спит лейтенант.

Его высокое худощавое тело скорчилось, пилотка слетела с головы, густые темные тусклые волосы взъерошены, рот беспомощно полуоткрыт, острый нос желтоват, и только губы цветут на его лице удивительно юным и ярко-красным цветом в гуще клочковатой бороды. Шинель его вся в грязи, кое-где видны темные пятна засохшей крови; высокий тесный воротник расстегнут, видимо, так поспешно и нервно, что видны нитки от вырванных с мясом пуговиц, а в отвороте зеленой рубашки светится белизной по-детски трогательная нежная шея…

Сон буквально свалил его и поверг в чудесную пучину беспамятства… Но в приятную глубину сна вдруг врывается жуткий звук: он вгрызается противным буравчиком в небесный отрешенный покой; спящему кажется, что это звонит где-то невидимый огромный будильник; он слышит неумолкающее противное дребезжание, но чувствует, что не может открыть глаза: они придавлены тяжестью нечеловеческой усталости; а будильник вгрызается и вгрызается своим отвратительным звоном в его мозг все глубже и глубже, пока не добирается до сознания… Потом его за плечо хватают клешни огромного жука, от боли он вскрикивает, открывает глаза и видит душную комнату, а перед собой – солдата-обозника, стоявшего на внешнем посту, когда они пришли, и бредовый звонок телефона в тот же миг доходит до его сознания. «Господин лейтенант, – говорит робкий голос, – телефон звонит уже почти пять минут». Лейтенант, шатаясь, добирается до стола и говорит в трубку: «Да, третья рота». Болезненно жмурясь, он какое-то время, еще в полусне, слушает, что ему кряхтит трубка, потом вдруг разражается грубым ругательством. «Сраная жопа! – рычит он в аппарат с такой силой, что кажется, трубка вот-вот лопнет. – Звонить мне посреди ночи и будить в то время, когда я впервые за три месяца заснул, из-за какого-то говенного распорядка дня на завтра. Передайте господину майору, что у меня распорядок дня на завтра таков: вся моя рота будет орать хором в строю – дерьмо, дерьмо, дерьмо, вся германская армия дерьмо!» И он швыряет трубку на рычаг с таким бешенством, что один зубец у рычага отламывается и падает на пол.

Наступившая тишина больно сжимает ему сердце… Он стыдится своей отвратительной ругани, своего злобного крика и, пока ходит вокруг печи с сигаретой в зубах, начинает понимать, что стоит перед грандиозным решением: теперь он имеет возможность либо дальше влачить бездумное существование немного скандального, но все же полезного на войне ландскнехта, либо бросить свою саблю под ноги всей этой изолгавшейся тщеславной сволочи, которая продолжает вести безнадежную войну, прикрываясь смешными отговорками; он колеблется не дольше секунды. Ему достаточно представить себе этого майора, это воплощение преступной глупости, чтобы приготовиться к последнему свиданию с ним. Да, этот прусский аристократ, в мозгу которого зажигательные дьявольские фразы обезумевшего ефрейтора таинственным образом перемешались с прогнившими идиотизмами Старого Фрица [4]4
  Старый Фриц – прозвище короля Пруссии Фридриха Второго Великого (1712–1786); у Бёлля – символ прусского милитаризма.


[Закрыть]
, это и есть тот тип, в котором чудесным образом сконцентрировалась вся эта бредятина; он – один из тех подручных мельника, которые крутят, крутят и крутят мельничные колеса войны и из-за своей тщеславной слепоты никогда не увидят кровавую слизь, вытекающую из-под жерновов глупости…

Где-то в глубине души ждет своего часа надежда на то, что Бог направит его, но час этот еще не пришел, еще нет; мучимый чертовыми вшами, он несколько минут беспокойно ворочается на кровати, но вскоре понимает, что никогда в жизни не был так далек от сна, как теперь; он поднимается, подходит к столу и, пока медленно садится, вспоминает, что гаупт-фельдфебель, прежде чем удалиться на ночлег, обратил его внимание на рапорт, по которому ему, как коменданту местного гарнизона, надлежит вынести свое решение. Он отшвыривает в дальний угол окурок, зажигает от мигающего огонька новую сигарету и достает из ящика стола лист бумаги, густо исписанный на машинке; листок шелестит в его пальцах, он начинает читать – читать с таким вниманием, что забывает о сигарете, и она догорает на краешке стола.

«В 2 часа ночи с 16 на 17 октября я арестовал на запасных путях станции Шталиконово германского солдата в форме сухопутных войск и трех русских женщин, которых я застал в следующей ситуации: из вагона с продовольствием, пломба на котором была сломана, солдат передавал женщинам пакеты с галетами, колбасой, маслом и большие картонные коробки с сигаретами; одна из женщин складывала переданные ей продукты и сигареты в расстеленное на земле одеяло. Все это могло продолжаться не дольше нескольких минут и происходило с такой поразительной скоростью, которая заставляет сделать вывод о том, что подобное совершается не в первый раз; солдат быстро передавал продовольствие двум женщинам, они принимали, а третья складывала на одеяле. Стоя за вагоном, я понаблюдал за происходящим и поручил своему напарнику, обер-ефрейтору Шмидтману, занять пост в двадцати шагах от вагона, в открытом поле, а сам, сняв пистолет с предохранителя, направился к этой группе. При первом же окрике две женщины быстро шмыгнули под вагоны, а третья, наскоро увязав узел, попыталась убежать в поле. Я выстрелил в убегавшую и попал, как выяснилось позже, в левую ногу. Она закричала и упала вместе с узлом на землю. Солдат выскочил из вагона и крикнул: «Не стреляйте, я никуда не убегу!» Очевидно, он хотел поспешить на помощь лежавшей на земле женщине. Обер-ефрейтор Шмидтман тем временем задержал двух женщин. Часовой, охранявший станцию и встревоженный моими выстрелами, помог нам доставить всех четверых в караульное помещение, где при первом допросе выяснилось следующее: немецкий солдат брал всю вину на себя и показал, что его оставила в деревне уходившая на линию фронта часть, поскольку от усталости он потерял сознание; он остановился на квартире у этих женщин – матери и двух дочерей, – которые его и кормили. Однако вскоре выяснилось, что у всей семьи – двое пожилых мужчин и несколько детей – в доме больше не было ничего съестного. Тогда он пошел в местную комендатуру, получил там маршевое довольствие и при этом узнал от одного солдата из поездной бригады, что на станции стоит эшелон с оружием и продовольствием. После этого он вернулся на свою квартиру и уговорил трех женщин пойти ночью с ним на станцию, где он добудет им продукты из этого эшелона.

Своей фамилии солдат не назвал, не было у него при себе и никаких документов, а также знаков различия и отличия. На вопросы о номере его части он отвечать отказался. На мое заявление, не стыдно ли ему красть продовольствие, предназначенное для его товарищей на фронте, он возразил, что не считает зазорным дать действительно голодающим и невинно страдающим людям какую-то толику от того большого количества, которое все равно будет растащено и распродано; он уже в третий раз отправляется на фронт и разбирается «в этих играх». На угрозы и настойчивые уговоры больше никаких сведений не сообщил; с ним не было ни оружия, ни снаряжения, а также шинели и пилотки, в его карманах найдены лишь серебряная зажигалка и пачка с семью сигаретами.

Допрос женщин происходил труднее, так как не было переводчика. По их жестикуляции и некоторым обрывкам немецкой речи я уяснил, что они согласны с изложенными солдатом фактами, насколько смогли его понять.

Поскольку охрана станции в Шт. не имеет в своем распоряжении подходящего помещения, я передал четверых арестованных заместителю коменданта в Милишки, гаупт-фельдфебелю Борганеку из третьей роты 846-го пехотного полка.

Рапорт отправлен коменданту военной полиции и отделу 1с 29-й пехотной дивизии. Начальником караула станции Шталиконово был унтер-офицер Брек из 4-й роты 708-го батальона нестроевых частей.

Подписано 17 октября 194…

Шнимеллер, обер-фельдфебель ГБ

Шмидтман, обер-ефрейтор ГБ».

Наступила та призрачная тишина между днем и ночью, когда умолкают даже постоянное урчание и грохот на линии фронта, если один из противников не готовится к наступлению. Это были те часы между тремя и пятью ночи, когда постовым иногда кажется, будто время остановилось и они навек обречены стоять столбом на одном и том же месте с замерзшими ногами, уставшей головой, держа винтовку на плече. Кажется, будто время отдыхает; оно ведет себя, как бегун перед следующим забегом: движется медленно и лениво, словно мельничное колесо, когда вода в реке иссякла и лишь иногда небольшая волна дает ему легкий толчок, чтобы оно нехотя повернулось. Да, кажется, что даже время в эти часы спит и движется, как во сне, а часовые, стоящие на посту во всех странах, думают, что они одни бодрствуют. Одиночество и холод доводят их до отчаяния: никогда, никогда уже не придут их сменить; душа так пуста и измотана, что молитвы бессильны помочь, и холод снизу, от ног, поднимается и завладевает всем телом; трубка уже не доставляет удовольствия, только вызывает тошноту в пустом желудке, и негде достать хоть глоток шнапса. Минуты длятся целую вечность, а безжалостная ночь простирается над всем миром. Счастлив тот часовой, которому есть где поспать; чудом кажется, что серая безвольная масса этих двух часов в конце концов утекает в небытие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю