Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Генри Лоусон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Есть здесь и игорный притон, возглавляемый поваром стригальщиков. После чая они принимаются играть в орлянку – из рук в руки переходят чеки, которые швыряют об землю, пока они не станут черными. Затем, когда стемнеет настолько, что на земле уже ничего не увидишь, хоть уткнись в нее носом, игроки переходят в помещение и там начинают играть в карты. Иногда они в субботу до темноты дуются в орлянку на улице, потом всю ночь играют в карты, после обеда в воскресенье опять играют в орлянку, всю ночь с воскресенья на понедельник играют в карты, а в понедельник либо спят весь день, пока не придут в себя, либо идут на работу бледные как привидения, похожие на мертвецов.
На крик «драка!» мы все выбегаем наружу. Но драки бывают не часто. Мы боимся убить друг друга. Я начинаю думать, что большинство преступлений в зарослях случается из-за раздражительности, вызванной пылью, жарой и мухами.
Когда солнце садится, раскаленный воздух дрожит. Мы называем это вечерним ветерком.
Вечером в субботу или воскресенье нас приглашают в барак стригальщиков. Там поют песни, непохожие на псалмы и священные гимны, и произносят речи, непохожие на молитвы.
Вечер в прошлое воскресенье. На столе, далеко друг от друга, несколько коптилок. Рабочие играют в карты, латают свое барахло, почти все курят, некоторые пишут, остальные читают книги из серии «Дедвуд Дик».
На одном конце стола проповедник из Общества христианского спасения делает усилия обратить грешников, на другом – лондонский еврей с торгового корабля старается продать какое-то тряпье. В ответ на жалобы, высказанные без обиняков в выражениях, не совсем подобающих воскресному дню, староста стригальщиков велит обоим апостолам либо заткнуться, либо убираться вон.
Не мог же он выставить христианина и не тронуть еврея, как не мог он выставить еврея и не тронуть христианина. Мы все равны в нашем аду.
В одном конце барака подсобников раздаются звуки скрипки. С верхней нары раздраженно-виноватым голосом кричит какой-то новичок: «Эй, хватит там пиликать, от этого черт знает какие мысли лезут в голову!»
Чья-то пропащая душа (моя) смеется, и нас поглощает жуткая ночь.
Новогодняя ночь{26}
В Овраге Мертвеца стояла глубокая мгла – мягкая, теплая, душистая темень, в которой удаляющиеся звуки, вместо того чтобы становиться все слабей и замереть вдали, вдруг обрывались на расстоянии какой-нибудь сотни ярдов, а затем через минуту, прежде чем окончательно умолкнуть, с изумительной отчетливостью еще раз поражали слух, – как это бывает в ясные морозные ночи. Цокот конских копыт, спотыкающихся на неровной горной тропе, проложенной через седловину, шум летящих из-под них камней, поскрипывание гравия на невидимой боковой тропке сливались с приглушенными человеческими голосами; односложные слова произносились время от времени так подавленно и трепетно, словно люди везли труп. Опытный глаз – и то лишь на самом близком расстоянии – различил бы неясные очертания двух всадников верхом на местных лошадях и шедшую за ними на поводу третью лошадь с пустым седлом – дамским, что можно было бы легко установить, если разглядеть высокие седельные луки. Возможно, всадники попали на мягкую тропу или скрылись за уступом, – во всяком случае, прежде чем они могли достигнуть подножия холма, их расплывчатые очертания, цокот подков, звон колечек на поводьях и лязг стремян – все исчезло полностью и так внезапно, словно за ними захлопнулась звуконепроницаемая дверь.
Внизу, в уединенной ложбине – «мешке» – между двумя холмами, на краю глубокого глухого оврага позади горы Буккару, где даже в самые солнечные дни было совсем темно, находился пыльный участок земли, который и в полдень можно было заметить только по почти призрачным переплетениям изгороди, окружавшей его с трех сторон, и по возведенной спереди тонкой «двойной перекладине» (гордо именуемой «тесаной перекладиной», хотя и перекладины и подпорки были попросту молодыми деревцами, расколотыми надвое).
Посредине, под большим навесом из эвкалиптовой коры, стояла дощатая хибарка, которую называли фермой Джонни Мирса.
– Черно, как… как древесный уголь, – сказал Джонни Мирс.
Он никогда не видел каменного угля и был осторожным человеком, немного тугодумом. Он стоял у самой изгороди, наклонившись и упираясь руками в колени, и смотрел вверх, чтобы увидеть силуэт своего большого навеса на фоне неба и определить, где он находится. Он выходил посмотреть телят в загоне и проверить, заложены ли и закреплены ли перекладины, ибо на слова Джона Мирса-младшего, тем более произнесенные визгливой обиженной скороговоркой, в таких случаях нельзя было особенно полагаться.
– Так жарко, что, того и гляди, рассохнется дека моей скрипки, – сказал Джонни Мирс своей жене, которая сидела на колченогой табуретке у грубо сколоченного стола в побеленной комнатушке, накладывая заплату на заплатанные молескиновые штаны. Он зажег трубку и придвинул табуретку к большому пустому очагу, – это место выглядело более прохладным, оно действительно могло быть более прохладным, если бы в трубе была тяга, и поэтому Джонни стало немножко прохладнее. Он снял с полки скрипку и не спеша, старательно ее настроил, держа трубку (во рту) подальше от нее, словно скрипка была любопытным и беспокойным младенцем. Торжественно щурясь, он сыграл «Глоточек бренди» три раза подряд, без вариаций, затем осторожно положил скрипку обратно в футляр и снова стал набивать трубку.
– Все-таки тебе следовало бы поехать, Джонни, – сказала изможденная женщина.
– Мучить лошадь в такую ночь! – резко ответил Джонни. – А завтра надо начинать пахать. Не стоит того. Если я им нужен, пусть приезжают за мной сами. Танцевать в такую ночь! Да они будут танцевать и у чертей на сковородке!
– Но ты обещал. Ну что хорошего, Джонни, что ты не поехал?
– А что плохого?
Его жена продолжала шить.
– Чертовски жарко, задохнуться можно, – сказал Джонни и раздраженно выругался. – Не знаю, лечь в комнате или под навесом. Черт, слишком жарко, чтобы спать в доме.
Жена еще ниже склонила голову над заплатой. Он курил, а она шила в глубоком молчании; так прошло минут двадцать, в течение которых Джонни, по-видимому, вяло раздумывал, устроиться ли ему из-за жары на дворе или лечь в доме. Вдруг он нарушил тишину, прихлопнув москита у себя на шее и выругавшись.
– Перестал бы ты ругаться, Джонни, – сказала его жена устало, – хоть на сегодня.
Он озадаченно посмотрел на нее.
– А почему… почему на сегодня? Что с тобой сегодня случилось, Мэри? Почему сегодняшний вечер для тебя важнее, чем любой другой? Что я такого сделал? Неужели нельзя выругаться, если тебя укусил москит?
– Я… я из-за мальчиков, Джонни.
– Из-за мальчиков? А что? Они оба на сене, под навесом. – Он снова взглянул на нее, беспокойно заерзал, плотно положив ногу на ногу, насупился, замигал и потянулся за спичками.
– Ты что-то плохо выглядишь сегодня, Мэри. Это жара, это из-за нее мы все злимся. Лучше убери-ка шитье, выпей овсяной болтушки и ложись.
– Так жарко, что ложиться не хочется. Я все равно не смогу уснуть. Я здорова. Я… я только кончу это. Дай мне глоток воды из меха; кружка там, в очаге, у твоих ног.
Джонни беспомощно почесал голову и подал ей воды. Когда он снова сел, то почувствовал какое-то странное беспокойство. «Как курица, которая не знает, где снести яйцо», – определил он свое состояние. Он никак не мог устроиться удобно, все время ерзал, и даже трубка почему-то не доставляла ему никакого удовольствия. Он снова почесал голову.
– Гроза будет, вот что, – сказал он. – И чем скорее она будет, тем лучше.
Он подошел к задней двери и стал всматриваться в черную мглу на востоке, – и действительно, там уже вспыхивали зарницы.
– Обязательно будет; потерпи еще часок, и ты почувствуешь себя совсем по-другому.
Он снова сел на табурет, скрестил руки, опираясь локтями на колени, глубоко вздохнул и некоторое время не отрываясь глядел на глиняный пол; затем он повернул табурет на одной ножке и оказался перед старомодными часами в деревянном футляре, которые одиноко стояли на полке из горбыля, висевшей над очагом. Медный диск маятника, как призрак, двигался за полуистертым, исцарапанным пейзажем (Маргейт в Англии), нарисованным на стеклянной нижней части футляра. Стрелки показывали половину третьего, но Джонни, который хорошо изучил эти часы и умел достаточно точно определять по ним время, нахмурив брови и щурясь на циферблат целую минуту (по тем же часам), после тщательных вычислений решил наконец, что «теперь, должно быть, уже скоро девять».
По-видимому, виной всему была жара. Джонни встал, взъерошил волосы, подошел к двери, снова повернул назад и потом, нетерпеливо махнув рукой, снял с полки скрипку и поднял ее к плечу. Затем произошло что-то странное. Впоследствии, при обстоятельствах, располагающих к подобным чувствительным излияниям, он рассказывал, будто чья-то холодная рука начала водить его собственной рукой, в которой был смычок. Во всяком случае, еще не осознав, что он делает, он уже сыграл первые такты песенки «Впервые увидел я милую Пегги», которую часто играл двадцать лет назад, в дни, когда ухаживал за своей будущей женой, и с тех пор никогда больше не вспоминал. Он стоя пропиликал ее до конца, хотя холодная рука исчезла после первых же тактов, и, продолжая стоять со скрипкой и смычком в дрожащих руках, он испытывал то же странное чувство, а в его голове проносился целый вихрь воспоминаний, – все это он впоследствии объяснял действием жары. Затем он поспешно убрал скрипку, громко ругая плохо натянутые струны, чтобы отвлечь внимание жены от странности своего поведения. «Должно быть, солнце голову напекло», – пробормотал он про себя, сел, стал вертеть в руках нож, трубку и табак и затем украдкой посмотрел через плечо на жену.
Бледная маленькая женщина все еще шила, но она делала стежки вслепую, потому что по ее исхудалым щекам катились крупные слезы.
Джонни, с лицом, побелевшим от жары, подошел к ней сзади и положил ей руку на плечо, а другой схватился за край стола; но сжимавшая стол рука дрожала так же сильно, как и другая.
– Боже мой! Что с тобой, Мэри? Ты больна? (Они никогда – или почти никогда не болели.) Что случилось, Мэри, скажи мне! Или мальчики что-нибудь натворили?
– Нет, Джонни, не то.
– Ну а что же? Ты заболела? До чего ты себя довела! А вдруг у тебя лихорадка! Погоди минутку. Ты посиди тут спокойненько, пока я подниму мальчиков и пошлю их за доктором и еще за кем-нибудь…
– Нет! Нет! Я не больна, Джон. Это только так, нашло. Сейчас все пройдет.
Он положил руку ей на голову, которую она со вздохом смертельной усталости склонила к нему на грудь.
– Ну, будет! – растерянно закричал Джонни. – Только не хлопнись в обморок, Мэри, и не впадай в истерику! Это напугает мальчиков; подумай о мальчиках! Ведь это только жара, – тебе от жары стало дурно.
– Это не то; ты же меня знаешь. Это… я… Джонни, я только подумала… Сегодня двадцать лет со дня нашей свадьбы, и… сегодня Новый год!
«А я и не подумал об этом, – рассказывал Джонни впоследствии. – Вот что может сделать с человеком такое забытое богом место. А я-то согласился играть на танцах в школе в Пайпелэй всю ночь! Эту самую ночь! И оставил бы ее дома, потому что она не попросилась со мной, а мне и в голову не пришло позвать ее – одну-одинешеньку в этой дыре, и все из-за двадцати пяти шиллингов. А я ведь только потому не поехал, что на меня стих нашел, и я знал, что у них в школе ничего без меня не выйдет».
Они сидели на скамье у стола, тесно прижавшись друг к другу, сначала испытывая смущение и неловкость; она прильнула к нему, когда раздался первый раскат грома, и они виновато отпрянули друг от друга, когда первые крупные капли дождя застучали снаружи, словно шаги по гравию дорожки, – совсем так, как однажды ночью, прежде – двадцать лет назад. Если и раньше было темно, то теперь наступил полный мрак.
Край страшной грозовой тучи стремительно ложился на прежнюю тьму; так лучшая «капельная» чернь, наложенная кистью рядом с дешевой «ламповой» сажей, делает ее по контрасту серой. Потоп продолжался всего четверть часа, но он очистил ночной воздух – и сделал свое дело. Перед ливнем выпал град – величиной с яйцо эму, сказали мальчики, – который лежал толстым слоем в старых шурфах у Пайпелэй еще много дней, – даже недель, как говорили.
Оба – такие же влюбленные этой ночью, как двадцать лет назад, – смотрели, как утихала гроза; и когда гора Баккару очистилась от туч, они подошли к задней двери, которая была у самого края навеса, и увидели на востоке великолепный свод синего, как сталь, усеянного звездами неба и далекие вершины, казавшиеся голубыми и прозрачными под мерцающими звездами.
Они некоторое время стояли обнявшись, прежде чем она позвала мальчиков, – как это было в такую же ночь двадцать лет назад, когда ее позвала бабушка этих мальчиков.
– Ладно, мама! – крикнули в ответ мальчики независимым и очень почтительным тоном австралийских юнцов. – Все в порядке. Мы сейчас придем! Ну и барабанило же, мама!
Джонни и Мэри вернулись в комнату и снова сели. Неловкость начала проходить.
– Мы выберемся отсюда, Мэри, – сказал Джонни. – Мэзон хотел купить скот и все остальное, а я пойду работать к Доусону. Пусть у хозяина – все равно! – Невезенье Джонни объяснялось в основном тем, что раньше он был совершенно неспособен «ладить» ни с одним хозяином хоть сколько-нибудь длительное время. – Я смогу и мальчиков устроить. Они здесь только болтаются без толку, а ведь они подрастают. Это несправедливо по отношению к ним, а главное, Мэри, – такая жизнь убивает тебя. Это решает дело! Я был слеп. Пропади она пропадом, эта ферма! Она превращает меня в вола с бельмом на глазу, в негодного старого вола с бельмом на глазу, вроде старого Строуберри Джимми Хаулетта. А в городе ты будешь жить, как дама, Мэри.
– Кто-то едет! – закричали мальчики. Поспешно сброшенные перекладины загремели под конскими копытами.
– Эй, в дому! Это ты, Джонни?
– Да!
– Я знала, что они приедут за тобой, – сказала миссис Мирс, обращаясь к Джонни.
– Придется тебе поехать, Джонни. Ты не отвертишься! Со мной Джим Мэзон, и у нас приказ оглушить и скрутить тебя, если будешь сопротивляться. Проклятый скрипач из Мадджи не явился. Дэйв Риган поломал свою гармонь, так что положение просто безвыходное.
– Но я не могу оставить хозяйку одну.
– Не беспокойся. Мы привели кобылу учительницы с дамским седлом. Учительница говорит, что тебе будет стыдно, Джонни Мирс, если ты не привезешь свою жену на новогодний праздник. И правильно.
Джонни не выглядел пристыженным, хотя они не знали почему.
– Мальчики не смогли найти лошадей, – вмешалась миссис Мирс. – Джонни только что снова хотел спуститься за ними в овраг.
Джонни бросил на нее благодарный взгляд, и его охватило новое странное чувство восхищения своей женой.
– И там для тебя приготовлена бутылочка самого прекрасного, Джонни, – прибавил Пат Макдэрмер, неправильно истолковав молчание Джонни, – и мы согласны на тридцать шиллингов. (Мысли Джонни снова потекли медленнее после недавнего стремительного порыва.) Или, скажем, два фунта! Вот что!
– Не надо мне ни двух фунтов, ни одного за то, чтобы повезти мою жену на танцы под Новый год! – сказал Джонни Мирс. – Беги, Мэри, принарядись!
И она побежала одеваться так же стремительно и взволнованно и с такой же девичьей улыбкой на лице, как, бывало, в праздничные вечера до той счастливой и светлой новогодней ночи – двадцать лет назад.
Красавица из Армии спасения{27}
Я люблю сидеть у Уотти, когда ночь распустит гриву,
Слушать перезвон бутылок и дышать парами пива.
И мне чудится ночами, что склоняю я колени,
Когда молится за Уотти войско Армии спасенья,—
То молитвы забормочут, то ударят в барабаны,
Чтобы грешникам открылся светлый мир обетованный.
Что ж, ведь грешники у Уотти впрямь не худшие из худших,
И надеюсь я, что небо дверь откроет для заблудших.
В некоторых городках, затерявшихся среди бескрайних австралийских зарослей, Армия спасения пользуется большим успехом. Здешние обитатели отличаются легкомысленной, беззаботной щедростью и не жалеют кармана, стоит лишь подвернуться случаю опустошить его, причем делают это нисколько не задумываясь, – вроде долговязого Боба Бразерса из Берка: тот, будучи «потомственным протестантом», умудрился однажды пожертвовать на постройку католической церкви, а когда его подняли на смех, заявил:
– Подумаешь, какое дело, в конце концов это не играет роли. И вообще я ничего не имею против католической братии.
Здесь вы познакомитесь со стригальщиком, у которого похрустывают в карманах бумажки, только что полученные за стрижку овец; со стригальщиком во всем великолепии опьянения, счастливым, влюбленным в целый мир, готовым пожертвовать на алтарь любой веры и поставить выпивку кому угодно – включая даже самого сатану. Здесь вы увидите стригальщика – подвыпившего, находящегося в воинственном настроении; он злобствует на весь свет и, швыряя шиллинг в кружку Армии спасения, тем самым (как ему кажется) бросает вызов старомодной условности. Потом он озирается по сторонам, – не подмигивает ли кто насмешливо за его спиной. Увидите вы и циничного шутника, человека со странными противоречиями в характере – он щедро жертвует на божье дело и тут же пытается вновь совратить обращенного грешника. Здесь вы увидите и старого работника с фермы, – с деловитым выражением лица, в чистой рубашке, белых молескиновых штанах и с косынкой на шее, приехавшего в город пропить свой годовой или полугодовой заработок; он вносит пожертвования из принципиальных побуждений, а затем самозабвенно предается пьянству, пока не кончатся деньги и не начнутся кошмары. Увидите и гуляку, который не может прийти в себя после попойки и боится лечь спать, – того и гляди, опять станет что-нибудь мерещиться. Спустив десять – двенадцать фунтов в барах и за картежной игрой, он бросает в кружку покаянный шиллинг, лелея глубоко затаенную и довольно расплывчатую надежду, что это принесет ему какую-нибудь пользу. Тут вы увидите и расплывшегося, всем довольного, добродушного трактирщика, который одаривает братьев и сестер из Армии спасения подаяниями, словно бродячих шарманщиков. Увидите вы здесь и других людей, поймете другие причины успеха Армии спасения – ведь в этих краях собираются паршивые овцы и неудачники со всего света – и уловите в хоре молящихся смутные отголоски иных времен.
Когда в девяносто втором году я попал в Берк – столицу Великих Зарослей, расположенную на берегу реки Дарлинг примерно в пятистах милях от Сиднея, – город изнывал от длительной засухи. И жара тоже, по-видимому, послужила на пользу деятельности Армии спасения среди жителей Берка. Жители поглощали огромное количество пива и к тому же смутно догадывались (в знойном мареве, окутавшем городок, почти обо всем можно было догадываться только смутно), что Армия прибыла спасать их души от такого места, где еще пожарче. А у них не было особого желания попадать в подобное местечко. И все же невиданные сборы Армии спасения в Берке объяснялись в тот год совершенно особой причиной.
Она была невысокого роста, лет девятнадцати – двадцати, самая хорошенькая девушка из всех, каких я когда-либо видел в рядах Армии спасения, и одна из самых хорошеньких, каких я вообще когда-либо встречал. Личико у нее было ангельское, но выражение его удивительно человечное, симпатичное и привлекательное. В ее больших серых глазах светилось сострадание к несчастным и грешникам, а из-под капора выбивались пышные золотистые волосы. Ее первое появление среди нас выглядело несколько драматически – наверное, Армия позаботилась об этом заранее.
Каждый вечер Армия спасения закатывала концерт, совершала молебны, распевала гимны и собирала пожертвования у трактира Уотти Толстяка «Герб возчика».
Тут они устраивали свои представления чаще и дольше, чем у любого другого питейного заведения Берка, – вероятно, потому, что Уотти прослыл в городе самым безнадежным грешником из всех трактирщиков, а его клиенты – бандой закоренелых пьяниц. Оркестр обычно принимался играть с наступлением сумерек. Уотти располагался на просторной веранде; он сидел, удобно развалясь в легком плетеном кресле и сложив руки на животе, в позе невозмутимого спокойствия и блаженства. Армия начинала колотить в барабан и набирать пары, а в это время в баре, возможно, разгорался скандал, либо на заднем дворе шла кровопролитная драка. В такие минуты жирная и обычно бесстрастная физиономия Уотти озарялась подобием снисходительно-отеческой улыбки. Постепенно голова его клонилась все ниже, и он погружался в дремоту. Грохот барабана и пение словно убаюкивали Уотти, на молитвы же, хотя в них нередко поминалось его имя, он не обращал ни малейшего внимания.
Итак, это произошло однажды под вечер. Жара в тот день стояла ужасная, сто с чем-то градусов в тени,[20] но после захода солнца подул ветерок. На пол веранды и на землю вокруг трактира вылили не один десяток ведер воды. Уотти восседал на своем излюбленном месте, когда появилась Армия спасения. В баре в этот момент было тихо, так как на заднем дворе шла драка, и она привлекла внимание всех посетителей.
Армия помолилась за Уотти и его клиентов, затем некий бывший пьяница, вступивший на стезю добродетели, принялся извергать хулу в адрес трактирщиков и всех их делишек. Уотти устроился поудобнее, скрестил руки, откинулся на спинку кресла и задремал.
Тем временем драка закончилась, и у бара стал собираться народ. Человек, спасенный от мук ада, завывал, размахивал руками, кружился и приплясывал.
– Да-да! – хрипло выкрикивал он. – Пусть кабатчики и пьяницы, картежники и грешники не воображают, что в Берке жара, – в аду в тысячу раз жарче! Я вам говорю…
– О господи! – пробормотал стригальщик Митчелл и швырнул в кружку пенни.
– Да-да! Я вам говорю, что в аду в миллион раз жарче, чем в Берке! Я вам говорю…
– Эй, послушай-ка! – раздался вдруг чей-то голос. – Ладно врать-то! Разве ты не знаешь, что когда в Берке кто-нибудь отправляется на тот свет, он прихватывает с собой одеяло?
Спасенный обернулся.
– Я слышу голос вольнодумца, друзья мои, – сообщил он. И, злобно озираясь вокруг, подобно затравленному, голодному существу, заорал с внезапным воодушевлением и удвоенной энергией: – Я слышу голос вольнодумца. Покажите мне этого человека! Дайте мне взглянуть на его лицо, и я скажу вам, кто он такой.
Уотти принял более удобную позу, вытянул руки на коленях и снова закрыл глаза.
– Да-да! – вопил бывший грешник. – Имейте в виду, друзья мои, я мигом узнаю вольнодумца, стоит мне взглянуть на него. Пусть он только покажется, этот…
Но тут случилось нечто неожиданное. Одноглазый, он же Кривой Боген – детина с перебитой переносицей и такой физиономией, что даже лучшая ее половина выглядела необыкновенно безобразной и зловещей, – Одноглазый Боген высунул голову из темноты в пространство, озаренное пламенем факелов Армии спасения. Его вид красноречиво свидетельствовал о самых печальных последствиях только что состоявшегося сражения: нос и губы кровоточили, и единственный здоровый глаз был подбит.
– Ну-ка, полюбуйся на меня! – угрожающе прорычал он. – Взгляни на мое лицо. Это и есть лицо вольнодумца, и пусть кто угодно знает об этом – мне плевать! Или оно тебе не нравится, ты, Голопузый?
Обращенный пьяница отпрянул. В дни своего греховного прошлого он был известен на северо-западе страны под кличкой «Голопузый», он же «Пачкун», и теперь буквально ошалел от ужаса, когда его узнали по голосу. Мало того, в свое время они вместе с Богеном занимались стрижкой овец и участвовали в попойках – словом, были хорошо знакомы.
Надо сказать, что большинство толпившихся здесь парней относились к Армии спасения, да и вообще ко всему, что пахло религией, с должным уважением; однако при виде физиономии Богена, столь выразительно олицетворяющей плоды свободомыслия, они не выдержали. С противоположной стороны освещенного факелами круга донеслись нечленораздельные возгласы, подобные тем, какие издает человек, если его вдруг несколько раз подряд стукнут в живот; а длинноногий Том Холл и еще человека два отошли в темноту, где Том упал на траву и, всхлипывая, стал кататься по ней.
Мне пришло в голову, что физиономия Богена – это скорее наглядный результат свободы слова, а не мысли.
Армия уже приготовилась было начать молебен, когда из ее рядов выступила прехорошенькая девушка; глаза ее горели огнем негодования и энтузиазма. Она прибыла в город вечерним поездом и все это время стояла где-то позади, укрывшись за широкоспинной, плоскогрудой девицей лет пятидесяти, почти шестифутового роста, с квадратным лицом и ртом, похожим на скобу, соединяющую листы котельного железа.
Красавица топнула своей прелестной ножкой, и глаза ее при свете факела засверкали еще ярче.
– Как вам только не стыдно, – заявила она. – Взрослые люди, и так себя ведете! Если б вы прозябали в нужде или невежестве, как те несчастные, которых мне приходилось видеть, вас еще можно было бы простить. Разве у вас нет матерей, сестер, жен, – тех, о ком вы обязаны заботиться? Что у вас за жизнь! Только и знаете, что пьянствовать, картежничать, драться и ругаться! Неужели вы никогда не вспоминаете о боге, о своем детстве? Почему вы не обзаведетесь семьями, не заживете по-человечески? Посмотрите на лицо этого человека! – Она вдруг ткнула пальцем в направлении Богена, который мгновенно струхнул и попятился назад, в спасительную темноту. – Посмотрите на его лицо! Разве это лицо христианина? А вы потворствуете ему, поощряете его на драки. Вы еще хуже, чем он. О, какая жестокость! Это… это же просто позор. Взрослые люди, постыдились бы!
Долговязый Боб Бразерс – ростом шесть футов четыре дюйма, самый высоченный и самый безгрешный из всех нас – прижался к стенке, съежился и убрал свою любопытствующую физиономию подальше от света. А девушка, разволновавшись, еще немножко постояла в кругу, после чего, как видно, ужасно расстроенная, вернулась на свое место, где была взята под крылышко плоскогрудой девицей.
Это был сюрприз, и весьма неожиданный. Боген тихонько шмыгнул на задний двор к водоколонке и принялся обмывать свое разбитое лицо. У остальных был такой вид, будто они поняли только одно: произошло нечто необыкновенное, но что именно – еще неизвестно, и все растерянно выжидают дальнейшего развития событий, – все, кроме Тома Холла, который уже успел прийти в себя и вновь присоединиться к нам. Он рассматривал девушку через головы стоявших впереди людей с выражением того же критического любопытства, какое он проявлял к дракам – подобное выражение бывает у журналиста, напавшего на сенсационную новость.
Дальше в этот вечер все шло своим чередом, и Армия спасения сделала отличный сбор. Шиллинги и шестипенсовики сыпались в кружку, и девушка обводила всех сияющими глазами; а затем плоскогрудая девица подтолкнула ее вперед, и она ласково поблагодарила нас, сказала, что мы хорошие ребята и что она сожалеет о своих словах, разволновалась, покраснела и спряталась за несгибаемую девицу, у которой, между прочим, на верхней губе красовался нарост, очень похожий на заклепку.
Потом красавица опять вынырнула из-за своего укрытия и стала наблюдать за происходящим растроганно блестевшими глазами. Кое-кто из парней, стоявших напротив красавицы, беспокойно задвигался, и все они старательно избегали ее взгляда, чтобы она не смутилась. Что касается Уотти, тот, заслышав незнакомый девичий голос (к тому же такой чистый и приятный!), чуть приподнялся и раскрыл глаза; вслед за тем он опять умиротворенно откинулся на спинку кресла, однако было отмечено, что в тот вечер он не храпел.
А когда началась молитва, девушка вместе с остальными преклонила колени. Один-два рослых парня склонили головы, как будто это входило в их обязанности, а Одноглазый Боген, с отмытым от крови лицом, стоял, сняв шляпу, и подозрительно косился по сторонам, – нет ли у кого на лице ухмылки.
Митчелл впоследствии говорил, что вся эта история заставила его на какой-то момент испытать чувство, которое он порой испытывал в те времена, когда еще не потерял способности вообще что-нибудь чувствовать.
В тот вечер и в течение многих последующих дней в городке было полно разговоров о девушке из Армии спасения, однако никому не удалось узнать, кто она и откуда, – за исключением того, что сюда она приехала из Сиднея. Она строго хранила свою тайну, если только тут действительно была какая-то тайна, и у ее товарок по Армии ничего нельзя было выведать. Жила наша красавица в пристройке, примыкавшей сзади к большому бараку. Вместе с ней жили две другие девицы из Армии спасения, которые занимались стиркой, шитьем, уходом за больными, а сами ходили оборванные, полуголодные, изнывая от жары, подобно десяткам жительниц здешних краев или подобно сотням страдающим религиозной манией жалких рабынь городских трущоб, забросивших семьи, мужей и детей во славу своего церковного балагана.
Служители Армии спасения называли нашу красавицу «сестрой Ханной», а в среде грешников ее каким-то образом окрестили «Мисс Капитан». Я до сих пор не знаю, действительно ли ее звали Ханной и какой у нее был чин, – если вообще Армия удостоила ее каким-либо чином.
Она стала продавать газетку Армии спасения «Боевой клич», и уже на другой день количество проданных номеров возросло вдвое. Одноглазый Боген, внезапно столкнувшись с красавицей на улице, отдал ей пять шиллингов и тут же сбежал, забыв о газете и о сдаче. Джек Митчелл впервые за свою жизнь купил эту газету и прочитал ее. Он сказал, что некоторые статейки поразили его своей реалистичностью и многие утверждения показались весьма интересными. Он добавил, что узнал из газеты нечто такое, о чем раньше и не слыхивал. Том Холл, застигнутый красавицей врасплох, приобрел сразу три одинаковых номера, чем надолго прославил свое имя.
Малыш Билли Вудс, секретарь профсоюза сезонных рабочих, обладавший поэтической натурой и большей склонностью к высоким материям, чем рядовые австралийцы, – Малыш Билли Вудс поведал мне в припадке откровенности, что при встречах с красавицей он обычно испытывал два разных чувства, одно за другим. Первым было то неизъяснимое чувство одиночества и тоски, которое появляется время от времени у самых порядочных женатых мужчин, имеющих прекрасных жен и детей, – именно так обстояло дело и с Билли. Позже, в порядке реакции на это первое чувство, приходило ощущение, которое бывает у мужчины, когда ему кажется, что женщина околпачивает его с кем-то другим. Билли сказал, что застенчивая, нежная улыбка и застенчивое, нежное «благодарю вас» девушки из Армии спасения невольно напоминали ему о застенчивой, нежной улыбке и застенчивом, нежном «благодарю вас» одной сиднейской официантки, которая как-то обобрала его, когда он еще не был женат. Затем он выразил предположение, что Армия спасения умышленно подослала эту девушку в Берк ради поправки своих денежных дел.