Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Генри Лоусон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– Добрый день, – сказал Митчелл.
– Добрый день, – ответил хозяин.
– Жарко, – произнес Митчелл.
– Да, жара.
– Пожалуй, нет смысла, – продолжал Митчелл, – просить у вас работы?
– Никакого смысла.
– Так я и думал, – сказал Митчелл. – А изгородей вам не надо поставить?
– Нет.
– И объездчиков вам не нужно?
– Нет.
– И работника тоже?
– Нет.
– Так я и думал. Дела сейчас у всех идут неважно.
– Да, это так.
– Ясно. Нам приходится несладко, да ведь и скваттерам тоже. Ну а продуктов вы нам, надеюсь, дадите?
– Пожалуй. Что вам нужно?
– Ну, скажем, немного мяса и муки. Вот и все. Чай и сахар у нас пока есть.
– Ну, ладно. Эй, повар, есть у нас мясо?
– Нет.
К Митчеллу:
– Овцу зарезать сумеешь?
– Еще бы!
– Повар, дай-ка ему нож и брезент; пусть идет во двор и зарежет овцу.
К Митчеллу:
– Возьмешь себе переднюю ногу, и повар тебе даст немного муки.
Спустя полчаса Митчелл принес освежеванную овцу, завернутую в брезент.
– Ну, вот ваша овца, – сказал он повару.
– Хорошо. Повесь ее сюда. Взял переднюю ногу?
– Нет.
– Чего ж ты? Хозяин ведь разрешил тебе взять?
– Зачем мне передняя нога? Мне не нравится эта часть. Я взял заднюю.
Повар почесал затылок, не зная, что на это сказать. Попробовал было сообразить, что к чему, да махнул рукой – куда по такой жаре, а главное – он давно отвык от умственных усилий.
– А теперь на-ка вот эти мешочки, – сказал между тем Митчелл, вытаскивая из-за пазухи три мешочка. – Этот вот для чая. Этот – для сахара, а этот – для муки. Можешь не беспокоиться, приятель, если они немного растянутся. Нас ведь трое.
Повар машинально взял мешочки и, не успев сообразить, что делает, наполнил их до краев. Митчелл все это время болтал без умолку.
– Вот и спасибо, – сказал он. – А сухих дрожжей у тебя нет?
– Есть – на вот.
– Спасибо. Скучно здесь у вас, должно быть?
– Да, ужасная скучища. У меня тут остался кусок жареного мяса, немного хлеба и пирог – хочешь?
– Спасибо, – ответил Митчелл, засовывая провизию в старую наволочку, которую он всегда носил за пазухой на всякий случай. – Значит, скучно у вас?
– Да, не весело.
– Поговорить небось не с кем?
– Где уж там!
– Так, пожалуй, и говорить разучишься.
– Да… верно.
– Ну, будь здоров. Спасибо тебе, дружище.
– Будь здоров, – ответил повар и чуть тоже не добавил – «спасибо».
– Всего, до встречи.
– Всего.
Митчелл взвалил свою добычу на плечо и ушел.
Повар почесал в затылке. Потом он рассказал о случившемся хозяину, и они решили, что в голове у парня не хватало винтиков.
Однако у Митчелла в голове все винтики были на месте – почти все; просто он был тертый калач.
На краю равнины{12}
– Восемь лет я не был дома, – сказал Митчелл товарищу, когда они положили свои свэги в тени мульги[10] и уселись. – Писем я не писал, все время откладывал, а случилось так, что какой-то болван пришел за день до меня и сказал старикам, будто я помер.
Тут он глотнул из резинового мешка для воды.
– Когда я пришел домой, они все оплакивали меня. Было уже темно; одна из сестер открыла дверь и, увидев меня, завопила и хлопнулась в обморок.
Он раскурил трубку.
– Мать была наверху, сидела на стуле, стонала и причитала, а сестры хныкали за компанию. Старик сидел в задней кухне и плакал в одиночку.
Митчелл положил шляпу наземь, шлепнул сверху по тулье и во вмятину налил воды для своего щенка.
– Девушки бросились вниз. Мать пролила столько слез, что не могла подняться. Сначала они решили, что я привидение, а затем попытались все сразу обнять меня – чуть было не задушили. Погляди-ка на щенка! В засуху надо таскать с собой целую цистерну с водой, если у тебя щенок, который пьет за двоих.
Он налил еще немного воды в тулью шляпы.
– Ну вот… Мать завопила и чуть не упала в обморок при виде меня. Такого представления еще поискать! И так всю ночь. Я было думал, что старик свихнулся. Старуха не выпускала мою руку битых три часа. Достань-ка нож.
Он отрезал от пачки табаку.
– На следующий день дом был набит соседями. Первой пришла моя бывшая возлюбленная. Мне и не снилось, что она все еще меня любит. Мать и сестры заставили меня поклясться, что больше не уйду. И они не спускали с меня глаз и не давали мне выходить из дома, боясь, что я…
– Что ты напьешься?
– Нет… Какой ты остряк!.. Боялись, что я смоюсь. В конце концов я поклялся на Библии, что не покину дом, покуда старики живы, и тогда мать как будто успокоилась.
Он перевернул щенка на спину и осмотрел его лапы.
– Боюсь, что придется тащить его на себе, у него поранены лапы. Сегодня он выбился из сил, а к тому же он меньше пьет, когда его тащат.
– А ты, стало быть, нарушил клятву и ушел из дома, – сказал товарищ.
Митчелл привстал, потянулся и меланхолически перевел взгляд со своего тяжелого узла на широкую раскаленную открытую равнину, поросшую хлопчатником.
– Ну да, – зевнув, сказал он. – Неделю я пробыл дома, а потом они стали ворчать, потому что я ни за какое дело не брался.
Товарищ захохотал, Митчелл ухмыльнулся. Они взвалили на спину свэги, – на свэге Митчелла лежал щенок, – взяли свои котелки и мешки для воды, повернули небритые лица к широкой, затянутой дымкой равнине, – и скоро высокий лес остался позади.
Митчелл не станет брать расчет{13}
– Мне бы только раз еще на место поступить, я уж оттуда не уйду, пока хоть мало-мальская работишка есть, и сколочу деньжат. Нет уж, больше я дураком не буду. Не растеряйся я в позапрошлом году, не пер бы теперь по песку через чертовы эти акации. Вот пристроюсь на ферму куда-нибудь, или у богача в хозяйстве за лошадьми смотреть, или там по садовому делу, и уж годика четыре-пять меня оттуда не вытащишь.
– Ну а если расчет дадут? – спросил его товарищ.
– А я не возьму. Не брал бы я раньше расчета – теперь бы не мыкался. Хозяин мне скажет:
«Ты, Митчелл, мне с той недели не нужен. Работы больше нет. Зайди ко мне в контору».
Ну, я зайду, получу денежки, а в понедельник опять как ни в чем не бывало приду на кухню позавтракать. Хозяин увидит, что это я.
«Митчелл, – скажет он, – ты еще здесь?»
«А я, по-моему, не собирался уходить, – скажу я. – С чего вы это взяли?»
«А я в субботу разве не сказал тебе, что ты больше не нужен? – начнет он сердиться. – Работы больше нет, я объяснял, кажется, ясно. Ведь я же дал тебе расчет в субботу!»
«Не выйдет, – скажу я, – я уж эту песню не раз слыхал. Мне, видите ли, надоело расчет брать. Все мытарства мои из-за этого. Нет, хватит, больше я расчета не беру; если бы мне никогда не давали его, я бы теперь был богатый, так что расчет брать мне нету расчета. Вас это не касается, зато меня касается. Нет, я уж так и решил: найду подходящее место и никуда с этого места не уйду. Мне и тут хорошо, чего мне еще надо? Работаю я на совесть, придраться вам не к чему. И не думайте даже давать мне расчет – все равно не возьму. Нет, уж больше меня на это не поймаете, – такого, как я, на мякине не проведешь».
«Да платить-то тебе я не буду, – скажет он, силясь не засмеяться, – ищи другое место».
«Ну что там за счеты, – скажу я, – тарелка супа вас не разорит, а я в доме всегда себе дело найду, пока настоящей работы нет. Мне от вас ничего не надо, а харчи я, хозяин, ей-богу же, оправдаю».
Так и буду ходить да поплевывать и по три раза в день, как обычно, на кухню захаживать. Хозяин посмотрит-посмотрит и скажет себе: «Раз уж я все равно этого парня кормлю, то пускай он хоть дело делает».
И приищет он мне какую-нибудь работенку: заборы чинить или плотничать, красить или еще что-нибудь… и опять буду я приходить за получкой.
Митчелл о «проблеме пола» и других «вопросах»{14}
– Я согласен с тем, что написал Т. на прошлой неделе в «Буллетине» относительно так называемой «проблемы пола», – сказал Митчелл, кончив созерцать последнюю каплю чая в кружке, которую он наклонял то так, то этак. – Фактически никакой проблемы в этом нет, за исключением проблемы Адама и Евы, а это уже дело не наше; мы ее разрешить не можем, да и ни к чему нам создавать из этого дела проблему, чтобы самим же ломать над ней голову. Проблемы-то мы создаем, а не Творец. Мы их создаем, а они затем начинают опутывать нас; в конце концов они задавят весь мир, если мы не будем глядеть в оба. Все, о чем можно спорить и «за», и «против», и с самых разных точек зрения, – а ведь спорить можно о чем угодно, – и все, о чем спорят уже тысячи лет (а чаще всего так и бывает), ничего не стоит – это пустая трата времени и для нас, и для всего мира в целом, да и к тому же из-за таких вещей порой расходятся старые друзья. Мне сдается, что чем глубже мы копаемся во всяких «измах» – думаем, говорим, читаем и пишем о них, – тем хуже для нас, тем скорее мы можем запутаться и разочароваться во всем мире. А чем больше мы держимся на поверхности простых вещей, тем легче нам плавать – удобнее для нас самих, да и для всех остальных. Ведь нам все равно рано или поздно приходится выплывать на поверхность, чтобы подышать; мы созданы, чтобы жить на поверхности, так уж лучше нам там и оставаться и устраиваться поудобнее, чем нырять вглубь за рыбой, которая существует только у нас в воображении. А то попадется и вовсе дохлая рыба – взять хотя бы ту же «проблему пола». Вот если не удержимся на поверхности земли, тогда нам хватит времени создать проблему из того, что мы плохо держались. Сам я федералист потому, что считаю федерацию самым подходящим делом для Австралии, и еще я считаю, что надо бросить всякие теории, из-за которых образованные люди могут целых пятьдесят лет то спорить и драться, то испытывать их одну за другой, так и не выяснив, какая же из них лучше для страны. Это значит попусту тратить время молодой страны, сбивать ее с пути. Федерация – не проблема, это реальный факт, но у нас проблему создают из каждой доски, которую приходится выламывать из старых, прогнивших пограничных оград.
– Личные интересы, – подсказал Джо.
– Конечно. Все эти проблемы возникают из-за мелких личных интересов. Посмотрите как следует – и увидите, что проблему пола создают люди, спекулирующие на нездоровых личных интересах. Я верю в другие, правильные личные интересы – в здоровый индивидуализм. Если бы все как следует заботились о себе, о своих женах и семьях, у кого они есть, – в мире все шло бы по-хорошему. Уж очень мы много времени тратим попусту, заботясь друг о друге.
– Скажем, мы идем по дороге, и нам надо найти работенку и заработать деньжат, чтобы поскорее послать пару монет домой, хозяйке или старикам, а чтобы напиться воды, надо пройти еще двадцать миль. Если мы сядем и начнем спорить о социальных проблемах до второго пришествия, мы так и не доберемся до воды; мы умрем от жажды, а хозяйка с детьми или старики останутся без гроша, их выбросят на улицу, и им придется отправиться в «дом призрения» или ждать с мешками у благотворительного приюта, чтобы набрать объедков. Я уж навидался таких вещей и не хочу, чтобы это выпало кому-нибудь из моих.
А ведь когда какая-нибудь бедная обманутая девушка приходит в «приют», из нее не делают проблемы, а помогают ей изо всех сил, заступаются за нее. Да и католические священники тоже – уж если в этой проблеме пола или какой другой проблеме и есть что-нибудь, до чего еще не докопались, – то кому и знать об этом, как не им. Я не католик, но я знаю, если девушка, которую бросили – к какой бы церкви она ни принадлежала, – пойдет к священнику, там нажмут на все кнопки (уж они знают на какие), чтобы заставить парня жениться на ней, а если он или его родные начнут упираться, отец Райан найдет, чем их припугнуть. А вот о нашей церкви я этого не могу сказать.
– Но ведь ты за социализм и демократию? – спросил Джо.
– Еще бы. Но спорить о них нечего – миру это ничего не даст. Люди должны проснуться и пойти вперед, и главное, они должны держаться заодно, а это, думается мне, у них никогда не получится – нет этого в человеческой природе. С социализмом или демократией в нашей стране все было в порядке, пока они не вошли в моду и из них не сделали конька, проблемы. А уж тогда с ними быстро покончили. К коньку или проблеме всегда присасывается куча паразитов, прихлебателей. Как только я увидел этих дураков – «просвещенных идеалистов» – это обычно выходцы из «бедных, но благородных» семейств, которые подхватывают спиритуализм, теософию и тому подобные болезни в самом конце эпидемии, хватаются за хвост теории и думают, что поймали что-то новенькое, – как только я увидел, как они и прочие спекулирующие на проблемах, падкие до славы болтуны обоего пола, начали липнуть к австралийскому профсоюзному движению, я понял, что дни его сочтены. Так оно и вышло. Честные люди сами ушли или их выгнали. Так иные женщины держатся за человека назло – по той же причине, по какой девушка выступает на суде с показаниями, которые пошлют невинного человека на виселицу. Но стоит им заметить, что дело это пропащее, они тут же бросают его, ждут чего-нибудь другого и набрасываются, как динго на теленка, оставляя только кости. Демократичности у них не больше, чем у воронья. И всему виной эта проклятая проблема пола; она отравляет слабые умы – а порой и сильные.
Проблему можно создать из чего угодно – хотя бы из английской соли. Можно, скажем, поспорить о том, зачем людям нужна английская соль, и начать допытываться, откуда она появилась. Я не люблю английскую соль – от нее горько во рту, – но когда нужно, я ее принимаю, а потом мне становится лучше, и с меня этого достаточно. Можно спорить, что белое – это черное, а черное – белое и что и то и другое – ничто, а ничто – это все; что женщина – это мужчина, а мужчина – женщина, и на самом деле ребят рожает мужчина, а нам только кажется, что женщина, потому что ей кажется, что ей больно, а у доктора создается впечатление, что он помогает ей, а не мужчине, да и сам мужчина думает так же, потому что он воображает, что шагает взад и вперед перед домом, забегая время от времени в кабачок на углу перехватить стаканчик, чтобы подбодрить себя, а на самом деле все это проделывает его жена. Можно спорить, что все это – игра фантазии, что фантазия – неизведанная сила, а неизведанное – это ничто. Но когда мы все уже решим по-своему, чего мы этим достигнем? В конечном счете мы придем к выводу, что мы не существуем и никогда не существовали, и на этом наши волнения кончатся, а мир будет жить по-прежнему.
– А как же наука? – спросил Джо.
– Наука – это тебе не проблема пола, это факты… Я вот ничего не имею против спиритуализма и всяких таких вещей; они разгоняют скуку, а вреда от них не так много. Зато проблема пола, в таком виде, как ее сейчас представляют, вредна; это опасная, грязная штука, и пора уже покончить с ней хорошей дубинкой. Наука и просвещение, если им не будут мешать, сами разберутся в вопросах пола.
А так о ней сколько ни спорь – толку не будет.
В библейские времена каждый имел по полдюжины жен, но ведь мы не знаем, как им жилось. Мормоны попробовали такую систему, и у них вроде все шло хорошо, пока мы не вмешались. Сами же мы не уживаемся теперь и с одной женой, – так, во всяком случае, получается по этой проблеме пола. Турок так волновала проблема пола, что они заводили себе по три жены. Многие из нас пытаются решить ее, распутничая направо и налево, – отсюда всякие иски на уплату алиментов, за нарушение обещания жениться и тому подобное. Наши туземцы решают вопрос дубинкой, и до сих пор мне что-то не приходилось слышать от них жалоб.
Возьмем, к примеру, наследственность и окружающую среду. Чтобы правильно понимать человека и судить о нем, надо жить с ним под одной крышей с детства; надо жить под одной крышей или в одном шалаше с его родителями и предками до самого Адама, да и то вам не хватит предков, чтобы узнать, что заставило Авеля – то есть Каина – поступить так, как он поступил. Какой же в этом смысл? Сколько ни спорь, в какие дебри ни забирайся, но от фактов не уйдешь, если хочешь добра себе самому и всем остальным.
Иногда вернуться к реальным фактам не так-то просто – бывает, что и совсем не выходит. Ведь вот когда в «Буллетине» начались все эти дискуссии о кенгуру и тому подобном, мне казалось, что уж я-то в этом разбираюсь. Теперь же, черт побери, я, пожалуй, не отличу кенгуру от вомбата.[11] Причина всей работы и всех невзгод в мире в том, что люди чересчур любопытны. Виновата тут прежде всего Ева или, скорее, Адам – ведь могут сказать, что хозяином должен был быть он. Некоторые мужчины слишком ленивы, чтобы быть хозяевами в своем собственном доме и смотреть за порядком, другие же слишком беззаботны или много пьют, а у иных пороху не хватает. Если бы Адам и Ева не совали нос куда не надо, то в мире сегодня не было бы ни труда, ни забот, не было бы ни жирных капиталистов, ни рабочего люда с мозолистыми руками, ни политики, ни фритредерства, ни протекционизма[12] – не было бы даже одежды. Соседка не смогла бы злословить по поводу белья, которое твоя жена постирала и повесила сушить. Все мы бегали бы нагишом по огромному райскому саду и ничего бы не делали, а только крутили любовь, веселились, смеялись и разыгрывали друг друга.
Джо ухмыльнулся.
– Вот было бы здорово. Верно, Джо? Тогда б и никакой проблемы пола не было.
«Отель Пропащих Душ»{15}
Дорога на Хангерфорд. Февраль. Сто тридцать миль тяжелого красноватого песка, окаймленного сухими, пышущими жаром зарослями. Густое облако горячей пыли. Четыре повозки с шерстью проезжают сквозь ворота в пересекающей дорогу сетчатой изгороди, – защите от кроликов. Скрип колес, звон цепей, пощелкивание кнутов и взрывы австралийской ругани. Тюки с шерстью и все остальное покрыто пылью. Воняет дегтем и прелым брезентом. Ободья на колесах раскалены, хоть бифштексы на них жарь. Ярма и цепи такие горячие, что удивительно, как они не прожигают волам шкуры. В облупившихся бочонках, подвешенных на задках повозок, плещется теплая вода. Медленно плетутся волы, – только волы умеют так плестись. Колеса глубоко врезаются в песок, и тюки кренятся то в одну, то в другую сторону. Пройдена половина семнадцатимильного «сухого перегона». В зарослях направо от дороги есть большой водоем с хорошей питьевой водой, но это частный водоем, и его охраняет объездчик. Кругом заросли мульги и редкие, колючие кустарники.
Погонщики делают привал на обед; они кипятят над огнем чай в котелках, а волы понуро стоят в упряжках на слепящем солнцепеке, один или два ложатся, а ведущие подтягиваются под мертвое сухое дерево, воображая, что там есть тень. Погонщики похожи на краснокожих индейцев, в масках из красной пыли, склеенной потом; лишь вокруг глаз, которые они беспрерывно трут из-за слепящей пыли, пота и мух, выделяются белесые круги.
Сухой хворост горит бесцветным пламенем, и над ним поднимается почти невидимый тонкий, голубоватый дым. Раскаленный солнцем воздух дрожит и струится вокруг каждого белого придорожного столба, песчаного пригорка и светлого предмета вдали.
Один из погонщиков снимает сапог и носок, вытряхивает из них полпинты песка и закатывает штанину. Нога его по колено залеплена пылью и потом. Он рассеянно скребет ее ножом, потом забавы ради слюнявит указательный палец, проводит по ноге полосу и пробривает ее, как будто хочет убедиться, что он все еще принадлежит к белой расе.
Мимо, в густом облаке пыли, проезжает хангерфордский дилижанс.
Обоз с шерстью снова ползет по дороге, «как раненая змея, что умирает на заходе солнца», если бы раненая змея, умирающая на заходе солнца, могла в достаточной мере оправиться к утру, чтобы снова ползти вперед, до следующего захода солнца.
Днем навстречу обозу попадается несколько бродяг-сезонников. У них безнадежно унылый вид, и один из погонщиков – тот, что скреб ногу, – угощает их табаком; другие добавляют к этому «по горсточке» чая, муки и сахара.
Солнце заходит, и волы окончательно выбиваются из сил. Погонщики распрягают их и гонят к ближайшему водопою – за пять миль, – предварительно послав разведчика убедиться, что им не грозит встреча с объездчиком, или на худой конец задобрить его. Колодец является собственностью местного скваттера. В сгущающихся сумерках погонщики быстро гонят волов на водопой и обратно, а потом под покровом ночной темноты пускают их на поляну среди придорожных зарослей, где, если внимательно приглядеться, можно увидеть кое-какие признаки травы. И все же погонщикам волов легче жить, чем тем, кто имеет дело с лошадьми, потому что если даже трухлявую мякину здесь продают втридорога, то овес и вовсе ценится на вес золота.
У изгороди мы с Митчеллом свернули с дороги и направились к водоему в зарослях мульги. Там мы вскипятили чай и закусили соленой бараниной и пресными лепешками. Нам не удалось наняться стригальщиками по дороге на Хангерфорд, и теперь мы шли обратно в Берк.
Расположившись под густой мульгой, мы прислонились спинами к стволу, вынули трубки и закурили. Обычно, когда мухи очень уж лютовали на дорогах, нам приходилось все время обмахиваться ветками или перьями диких индеек, отгоняя взбесившихся тварей от глаз; на привалах один из нас размахивал перьями, пока другой разжигал трубку – от дыма они летели прочь. Но в густой тени или в темной хижине мухи не так назойливы. Впрочем, трубка Митчелла могла бы выкурить самого сатану. Это была старинная, обмотанная бечевкой пенковая трубка, и пара затяжек из нее могла бы свалить с ног любого туземца.
Я раз сделал из нее одну затяжку. Мне было что-то не по себе, и я нарочно хотел вызвать рвоту – надо сказать, результат был вполне удовлетворительный.
Перебирая свой потертый бумажник, – просто так, по привычке, – Митчелл наткнулся на рекламный проспект лотереи Таттерсолла.[13] Он-то и дал толчок его фантазии.
– Как ты думаешь, Гарри, что бы я сделал, если бы выиграл большой приз у Таттерсолла или если получил бы наследство в шестьдесят или сто тысяч фунтов, а еще лучше в миллион? – спросил он.
– Ничего особенного, – ответил я. – Вероятно, уехал бы в Сидней или еще куда-нибудь, где попрохладнее, чем здесь.
– Нет, я бы вот что сделал, – сказал Митчелл, не вынимая трубку изо рта. – Я бы построил Приют Бродяги – вот прямо здесь.
– Приют Бродяги?
– Да. Прямо на этом богом забытом месте и назвал бы его «Отель Пропащих Душ», или «Герб Забулдыги», или «Привал на пути к……………», или еще каким-нибудь завлекательным именем. Я бы построил его по проекту, гарантирующему наибольшую прохладу в жарком климате: стены из кирпича, широкие веранды с кирпичными полами, балконы, драночные крыши в староавстралийском стиле. У меня нигде не было бы ни листа гофрированного железа. Я бы устроил старинные створчатые окна с решетчатыми переплетами и плющом вокруг них. Они выглядят прохладнее, уютнее и гораздо романтичнее, чем эти цельные стекла, что поднимаются кверху.
Я бы вырыл открытый бассейн или водоем – с целое озеро, – и стал бы бурить артезианский колодец, и уж, будь уверен, добурился бы до хорошей воды, хотя бы пришлось бурить насквозь до самой Англии. Я бы оросил всю территорию, чтобы на ней росли и фрукты, и овощи, и корм для лошадей, даже если бы мне пришлось для этого возить навоз из Берка. И каждый погонщик мог бы бесплатно до отвала кормить своих волов или лошадей, а каждый бродяга-стригальщик – свою клячу; ну а гуртовщики платили бы, потому что гурты-то принадлежат скваттерам и капиталистам. Погонщикам разрешалось бы оставаться в отеле только на одну ночь. И я бы… нет, цветов я бы не развел, они еще, пожалуй, напомнят какому-нибудь незадачливому новичку, какой-нибудь паршивой овце, о доме, в котором он родился, о матери, чье сердце он разбил, об отце, который с горя раньше времени сошел в могилу, – напомнят ему обо всем этом и доконают его окончательно.
– А старинные окна и плющ? – спросил я.
– Да! – сказал Митчелл. – Я и забыл о них. А впрочем, я все же развел бы кое-какие цветы и немного плюща. Новичок-то ведь, может быть, старается выбиться в люди, а тогда розы и плющ скажут ему, что в конце концов не в такую уж богом забытую дыру он попал, и это поможет укрепить в его душе надежду на лучшее, живущую в сердце каждого бродяги до самой смерти.
Медленно и задумчиво Митчелл попыхивает своей трубкой.
– До самой смерти, – повторяет он и, снова оживившись, добавляет: – А может быть, одну комнату я бы оборудовал как уголок шикарного ресторана, с серебром и салфетками на столах и с настоящим официантом. Заглянет туда какой-нибудь неудачник с университетским образованием и хоть на часок-другой почувствует себя человеком, как прежде. Только, пожалуй, – рассуждает Митчелл, – для полноты впечатления надо еще, чтобы с ним за столиком сидела знакомая дама. Я мог бы обеспечить чернокожую барышню, только в нем, наверное, заговорят расовые предрассудки. А впрочем, все это чепуха!
Погонщикам и сезонникам разрешено будет останавливаться в отеле только на одну ночь. У меня будут действовать ванны и души, но я никого не буду насильно заставлять мыться. Все, кто остановится в отеле, смогут поесть за накрытым скатертью столом, выспаться на простынях и почувствовать себя, как в те времена, когда еще были живы их старенькие мамы или когда они еще не сбежали из дому.
– Кто? Мамы? – спросил я.
– Бывало и так, – ответил Митчелл. – А еще я построил бы хороший прохладный домик на берегу моего озера, подальше от главного здания, чтобы погонщики могли сидеть там после чая, покуривать свои трубочки, болтать о всякой всячине и не заботиться о том, какие они при этом употребляют выражения. А на озере я бы завел лодки, на случай если заявится кто-нибудь из бывших оксфордцев или кембриджцев или какой-нибудь старый матрос – такой посидит немного на веслах и сразу прибавит себе несколько лет жизни. Помнишь того старого моряка, что ведал насосом у государственного водоема? Помнишь, как он содержал машину – чистенькая, блестящая, кругом порядок, как на корабле, – и лачуга-то его была устроена словно корабельная каюта. Ему, наверное, частенько казалось, что он ведет корабль по морю, а не качает посреди выжженных зарослей из дыры в земле грязную воду для голодного скота. А может, ему представлялось, что он дрейфует на своей шхуне.
– А рыба у тебя будет в этом озере? – спросил я.
– Обязательно, – сказал Митчелл, – и любой тронувшийся старик пастух или бродяга-сезонник, обезумевший от жары и одиночества, как тот старый хрыч, что мы встретили на днях, сможет усесться на бережку в вечерней прохладе и удить, сколько его душе угодно. Приспособит бечевку с крючком из булавки и будет воображать, что он сбежал из школы и удит в речушке близ своей родной деревни в Англии, как оно бывало лет пятьдесят тому назад. Во всяком случае, это лучше, чем удить в пыли, как делают некоторые рехнувшиеся старики в зарослях.
– Неужели ты стал бы пускать всех без разбора? – спросил я.
– Всех, – ответил Митчелл. – Включая поэтов. Я и их попытался бы излечить хорошей едой и усиленными физическими упражнениями. «Отель Пропащих Душ» был бы приютом и для бывших каторжников, и для бывших джентльменов, и для старых развалин, и для спившихся алкоголиков, и для здоровых, честных стригальщиков. Я стал бы подсаживаться и разговаривать с пьяницей или преступником, словно он не хуже меня, что, впрочем, вполне возможно. Больных я бы держал в отеле до тех пор, пока они либо поправятся, либо помрут. А пьяницу, свалившегося после запоя, я бы оставлял в отеле, пока он снова не встанет на ноги.
– Тебе тогда пришлось бы и доктора завести, – заметил я.
– Да, – согласился Митчелл. – Так бы я и сделал. Я бы не гнался за каким-нибудь известным врачом из города, а раздобыл бы врача-неудачника, перед которым когда-то открывалась блестящая карьера в Англии, но который свихнулся и сбежал в колонии, человека, знающего, что такое белая горячка, самого прошедшего через это.
– А потом тебе понадобился бы управляющий, или клерк, или секретарь, – сказал я.
– Пожалуй, что и понадобился бы, – согласился Митчелл, – сам я в цифрах ничего не смыслю. Пришлось бы дать объявление. Если явился бы человек с блестящими рекомендациями, в том числе еще и от священника, то я сказал бы ему наведаться через неделю; а молодому человеку, который доказал бы, что происходит из хорошей христианской семьи, регулярно ходит в церковь, поет в церковном хоре и преподает в воскресной школе, я бы прямо сказал, что приходить ему больше незачем, что место уже занято, – потому что такому человеку я никогда не смогу доверять. Кто очень уж религиозен, честен и трудолюбив смолоду, обязательно потом свихнется. Я скорее доверюсь какому-нибудь бедняге клерку, который в молодости попал в лапы женщины или букмекеров, и сбился с пути, и отсидел свой срок за растрату. Во всяком случае, я бы его взял – глядишь, и опять встанет на ноги.
– Ну а как же насчет женской руки? – спросил я.
– Что ж, пришлось бы, наверное, завести и женщину, хотя бы для того, чтобы доктор не сбежал. Я бы раздобыл женщину с прошлым, видевшую всякое в жизни, у таких большей частью бывает доброе сердце. Ну, скажем, бывшую актрису или старую оперную певицу, потерявшую голос, но не совсем. Женщину, знающую, почем фунт лиха. А ей в компанию я бы нанял еще девушку-служанку и в помощь им пару чернокожих или метисок. Нашел бы какую-нибудь бедняжку, обманутую и брошенную, – не возражал бы даже против ребятенка или двух – они забавляли бы постояльцев, и с ними в отеле было бы уютнее.
– А что, если экономка влюбится в доктора? – спросил я.
– Ну что ж, разве есть меры против любви? – сказал Митчелл. – Я и сам не раз влюблялся и думаю, что только выиграл бы, если бы подольше задержался в этом состоянии. Эхма! Допустим, что она влюбится в доктора и выйдет за него замуж или что она влюбится в него и не выйдет за него замуж, и допустим, что девушка-служанка влюбится в секретаря! Какой от этого вред? Это только поднимет им настроение и крепче привяжет к дому. Они все будут жить одной счастливой семьей, а в «Отеле Пропащих Душ» станет только веселее и уютнее.
– А что, если они все повлюбляются друг в друга и уйдут от тебя? – сказал я.
– Не вижу, зачем им понадобится уходить от меня, – ответил Митчелл. – Но допустим, что они уйдут. В Австралии найдется не один врач-неудачник, и не одна женщина с прошлым, и не один сбившийся с пути и попавшийся на растрате клерк, который остепенился в тюрьме, и не одна обманутая девушка. Я легко смогу заменить их другими. Таким образом, «Отель Пропащих Душ» помог бы склеить многие разбитые жизни – дал бы, так сказать, людям с прошлым еще один шанс на будущее.
– Ты, наверное, и музыку завел бы, и книги, и картины? – сказал я.
– Конечно, – ответил Митчелл. – Только у меня не было бы никаких желчных книг или книг о проблемах пола. Ничего хорошего в них нет. Испокон века проблемы были проклятием мира. Я считаю, что один благородный, добрый и веселый герой в романе приносит больше пользы, чем все когда-либо придуманные умные негодяи или привлекательные авантюристы. И я считаю, что человеку следует давать волю хандре только наедине с собой или когда он выпьет. Как было бы хорошо, если бы каждый писатель изливал всю свою желчь в одной книге и потом сжигал ее.