355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Седов » Усман Юсупов » Текст книги (страница 2)
Усман Юсупов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:52

Текст книги "Усман Юсупов"


Автор книги: Геннадий Седов


Соавторы: Борис Ресков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

– А-а, местные тут одни. Сезонники. Работают у меня с весны. Ничего, стараются. Что, действительно неплохо?

– Не неплохо, а, уверяю вас, гениально! Система чигирей, плотника эта хворостяная… Преотличнейшая работа. Не перестаю удивляться землеустроительному искусству этого народа.

Хозяин сада, начальник горчаковской багажной конторы Мартыненко, притворно зевнул в ответ:

– А бог его знает – выше ли, ниже, господни Синявский. Я в этих земледельческих тонкостях, между нами, не очень… На дороге дел хватает. Сад этот, можно сказать, для отдохновения души.

Гость, моложавый, смахивающий на земца-либерала, заведующий областной ирригацией Ферганы Клавдий Никанорович Синявский, щурился иронически, глядя ему в переносицу. «Как же, как же, – думал он, – знаем мы вас, жан-жак руссов. Вы из этого отдохновения небось четыре тысячи ежегодно дерете со скобелевского гарнизона за абрикосы и виноград». Он понимал: увлек его Мартыненко к себе буквально с вагонной подножки неспроста. Наверняка затеет разговор насчет землицы – где бы ухватить подешевле. Делец, каких поискать.

Вслух он сказал:

– Мне пора, наверное…

– Э нет, без чая я вас не отпущу! – Мартыненко цепко ухватил его за талию, тянул к деревянной верандочке, увитой виноградной молодой лозой. – Вон и накрыто уже. С дорожки рюмочку, знаете ли… на свежем воздухе.

Отвязаться от него не было сил. Впрочем, отвяжись он тогда, упустил бы случай, о котором потом, спустя много лет, рассказывал всегда охотно, как о ярчайшем примере неисповедимой странности человеческих судеб.

После неизбежной рюмки, самовара и последовавшего затем знаменитого в Горчакове и по всей Ферганской дороге мартыненковского пирога с сомятиной оба потянулись к портсигарам, и тогда-то вот, как вспоминал не раз впоследствии Клавдий Никанорович, скрипнула рядом садовая калитка и по дорожке прошли, кланяясь издали хозяину, рабочие: высокий худой узбек в распахнутой на груди нательной рубахе, а с ним стриженный наголо подросток с изрытым мелкими оспинками лицом.

– Вот, кстати, ваши ирригаторы, – сказал Мартыненко. Его заметно клонило в сон.

Синявский сбежал энергично по ступенькам, поздоровался: с садовником за руку, осведомился, как того требовал обычай, про дела, семью, протянул ладонь мальчишке, спросил, как зовут.

– Усманали, – ответил тот охотно.

На Синявского глядели без страха живые, пытливые глаза. Был мальчишка бос, в латаном-перелатаном чапанчике, потерявшем окраску, и по тому, как уверенно держал он в руках кетмень, как достойно назвал себя русскому, известному широко в этих краях по многочисленным поездкам в бедственные водой места, понял Клавдий Никанорович его равное с отцом положение семейного кормильца.

«Мужичок с ноготок», – подумал он тогда. Мог ли предположить в тысяча девятьсот пятнадцатом году инженер-гидротехник Синявский, что под руководством этого батрачонка осуществится через четверть века цель его жизни – орошение посредством самотечного канала Учкурганской степи, что ему, мужичку с ноготок, подарит он с благодарственной надписью редчайшую к тому времени брошюрку «К вопросу об искусственном орошении свободных земель в Ферганской области», которую в годы написания сочли плодом досужих упражнений фантазера, что именем пацана, стоявшего сейчас перед ним, опираясь на кетмень, назовут канал, построенный на основе идеи Синявского, что сам он, почти старик, возглавит один из участков строительства, а по окончании станет главным инженером по эксплуатации Большого Ферганского, что мальчишка, первый секретарь ЦК Компартии республики, вспомнит однажды день, когда он поздоровался с ним и отцом за руку?..

Уезжая, видел с сиденья двуколки: батраки, отец и сын, ритмично взмахивая над головой кетменями, копали в конце сада арык.

…Зимой Мартыненко прогнал их: не было резона кормить без работы. Была и иная причина. На рынке в Маргилане знакомый торговец шепнул таясь: мол, беглых держит русский таксыр в работниках – сбежала семейка эта каптархонская от бая Халиламина, у которого прошлый год батрачила. Должок за ними был изрядный, а баю дочка приглянулась, и он рассудил по чести: отдадут девчонку – долг простит, не отдадут – в долговой тюрьме сгноит. Они и сбежали к русскому начальнику, попробуй достань их. Будь на место господина Мартыненко кто другой из местных, не уйти бы голодранцам от Халиламина. В гневе великом бай.

Вряд ли подобное могло поправиться начальнику станционной багажной конторы. Оно, положим, маргиланский бай для него, колониального чиновника, был не указ, но, с другой стороны, зачем было портить отношения с местной знатью? Да этих, которые работу ищут по экономиям за корм и крышу, пруд пруди.

Ничего не оставалось отцу, как уйти навсегда из родных мест, где кружили без малого десять последних лет в батрацкой упряжке – сначала у каптархонского муллы, потом у русских кулаков-садоводов соседней Муянской волости, а там и у сластолюбца Халиламина.

Заколотили дом. Скарб немудреный взвалили на вола – единственное богатство, не отобранное за долги. Отец сходил ненадолго в верхний кишлак, в мечеть – попросить у аллаха заступничества перед новым скитанием. Вышли под скупым солнышком на старую Аувальскую дорогу, обернулись на миг. Сквозь редкие ветки тала просвечивали, громоздясь одна над другой, плоские крыши Каптархоны (не мог, вероятно, не вспомнить в те мгновении Юсуфали свой первый отроческий уход из дома – после женитьбы. Шел ведь и теперь с семьей в Ташкент – больше было покуда: Халиламин обещал со света сжить, коли попадутся)…

В самый теперь раз задуматься о причине странного по тому времени поступка Юсуфали. Не о бегстве из Голубятни речь – это следствие, – а о решительном противодействии намерениям Халиламина, богатейшего в Маргиланском уезде бая.

Почему он так поступил?

Шел в ту пору Назире двенадцатый год – возраст для мусульманки самый что ни на есть свадебный. Породнись он тогда с Халиламином, и дом родной наверняка не надо было бы покидать, и долги бы ему простили, и подбросил бы, надо думать, всесильный зять какую-нибудь малость худородным родственникам.

И в не столь стесненных обстоятельствах продавали дочерей – не по жадности и не из-за жестокости – по писаным и неписаным законам века, почитавшего женщину Востока за не стоящую дорогой платы вещь. Чего же он-то противился, отчего, рискуя многим, встал поперек дороги семидесятилетнему Халиламину, пожелавшему взять в дом третью жену?

На вопрос, зачем он это сделал, никто сейчас не ответит с исчерпывающей полнотой. Просто самый факт этот следует отметить читающим биографию Юсупова – потому хотя бы, что был Усман сыном своего странноватого, как находили многие, отца, и то, как видел и понимал Юсуфали мир, не могло пройти бесследно для детей, никак не затронув их души и сердца.

Не близкой была дорога к Ташкенту. Дней двадцать, а то и более воловьего ходу. Прямехонько по тем местам, где пройдет в будущем знаменитый канал. В виду насыпи с железнодорожными рельсами, по которой раз в сутки катит пыхтящая паром, грохочущая машина – каково ее видеть кишлачному оборвышу, для кого рессорный фаэтон аувальского урядника казался чудом техники!

Встал на пути ослепительной картинкой сытой жизни торговый шумный Коканд. Каменные многоэтажные дома вычурной кладки на Розенбаховском проспекте. Чиновный люд, торопящийся по делам. Дамы под зонтиками, бесстыдно смеющиеся, с открытыми лицами (как, должно быть, смятенно, с ужасом смотрели на них из-под черных сеток чачвана мать и сестра Усмана!)…

Коканд… Центр хлопчатобумажной промышленности. Сто двадцать тысяч жителей. Здесь конторы почти всех крупных российских мануфактурных фирм, биржевой комитет – одни на весь Туркестанский край. Со второй половины июля в город съезжаются представители фабрик для закупки хлопчатника. Сделки совершаются на многие миллионы. Банки завалены работой…

Краем глаза дано было увидеть каптархонским скитальцам купчий барышеский пир во время чумы – в разгар империалистической бойни в Европе, за двадцать месяцев до исторического ленинского обращения «К гражданам России!», в канун нового, неведомого им в ту пору мира.

Котомка со съестным у них тогда уже опустела, вещичек поубавилось: меняли в пути на хлеб. Отец пробовал на кокандском базаре торговать вола – охотников не оказалось: тощ был и стар. Пришлось побираться по кишлакам. При виде строений отец с матерью забирали в сторону, обходили жилье краем, гоня хворостиной вала, а Усман с сестренкой и пятилетним Исаном шли напрямик, стучались в глухие калитки.

Попрошайничество в Средней Азии (кроме обрядового, наподобие украинских коляд) – глубоко постыдное занятие. Видать, тяжко пришлось, коли Юсуфали с его обостренным чувством человеческого достоинства решился на такое.

С волом все-таки пришлось распрощаться. В Ходженте нечем оказалось платить владельцу парома за переезд на ту сторону Сырдарьи. Он же и купил вола. Отдали животину за полцены, не торгуясь: паромщик грозился вообще не везти. На правый берег, откуда начиналось Сырдарьинское губернаторство, вышел Юсуфали уже истинным пролетарием – без кола, двора и вола.

В Ташкенте чайханщик, у которого служил когда-то Юсуфали и на которого он единственно надеялся, разорился – сидел теперь в маленькой скобяной лавчонке на Бешагаче, клял подлого конкурента, оттягавшего чайхану. Помочь он им был не в состоянии.

Круг замкнулся. Юсуфали был на грани отчаяния. Выручил в последнюю минуту случай. На оставшиеся медяки устроились переночевать в караван-сарае и там встретили земляка из Ауваля, с кем когда-то работали один сезон на барщине у Святой горы под Муяном. Он и посоветовал – идти, мол, надо в Каунчи, что в тридцати верстах отсюда, там немало сейчас сезонников работает по богатым садам, и хлопковый завод там, и Кауфманская железная станция стоит под боком – какое ни есть дело в Каунчи обязательно найдется…

Ни свет ни заря они уже шли – откуда и силы взялись! Босые ноги мягко тонули по самые щиколотки в прохладной пыли. Шагать было радостно – надеялись, что наступит конец скитаниям. В то же безмятежное утро 21 июля тысяча девятьсот шестнадцатого года, обогнав их на несколько часов (они могли видеть поезд с Самаркандского большака, по которому шли), двигался спешно к станции Кауфманская и соседнему кишлаку Каунчи карательный отряд для пресечения беспорядков среди местного населения и сезонных рабочих маслодельного и хлопкоочистительного заводов.

Из тихого каптархонского податливого захолустья, не подозревая о том, шли Юсуповы в самое пекло предоктябрьских классовых битв в Туркестане.

Государю императору благоугодно было в 25-й день июня 1916 года высочайше соизволить «о привлечении инородческого населения империи для работ по устройству оборонительных сооружений и военных сообщений в районе действующей армии, а равно для всяких иных, необходимых для государственной обороны работ».

Царский указ застал их еще дома. Страху тогда натерпелась – возраст Юсуфали подпадал под призыв. Пронесло, однако: соседа-киргиза забрали, его оставили.

Паника, толчея царили немыслимые. Пришло вслед за указом распоряжение из Петрограда, дающее властям право «полного освобождения некоторых инородцев от реквизиции по должности, роду занятии и образованию». Дальше – больше: официально разрешили освобождать от набора за выкуп… Пошли в ход кошельки, мзда неприкрытая. Козлом отпущения оказался неимущий.

Царский указ о мобилизации, явившийся в тяжкий, неурожайный для Туркестана шестнадцатый год, стал искрой для давно созревшего взрыва.

Любопытно, что странствие Юсуповых шло как бы по амплитуде нарастания событий. Они прошли в Старый Маргилан в те дни, когда доведенная до отчаяния беднота восстала. А тремя-четырьмя днями позже они были свидетелями столкновения в Коканде.

Наконец они добираются до Ходжента. Города, положившего начало восстанию. Главные события в Ходженте разыгрались 4 июля. Спустя неделю сюда прибывает самаркандский военный губернатор Лыкошин, который отмечает тревожное и напряженное состояние умов населения: «Меня слушали внимательно, но толпа стояла с мрачными лицами и хранила жуткое молчание».

Не исключено, что Лыкошина на площади слышали и Юсуповы. Пусть даже были они тут одним или двумя днями позже (или раньше), пусть, гонимые, озабоченные неясным своим будущим, они не приняли в событиях активного участия, – в любом случае не могла не коснуться их атмосфера широкого народного выступления против тирании. Десятилетие батрачества чему-то должно было их научить даже в терпеливой Голубятне.


2
НАЧАЛО

Генерал Алексей Николаевич Куропаткин, по недомыслию и упрямству которого еще на сопках Маньчжурии полегла не одна тысяча русских мужиков, командуя в новой войне северным фронтом, уложил еще несколько дивизий, бросив их голой грудью на немецкие пулеметы и пушки, а затем был всемилостивейше направлен в Туркестан командовать здешним сугубо тыловым военным округом. Предполагалось, что генералу, годы которого близились к семидесяти, ныне обеспечена покойная старость. Судьба, однако, с завидным постоянством ухмылялась неудачнику в золотых эполетах, царское расположение к которому оставалось, впрочем, всегда неизменно. Именно Туркестан в 1916 году оказался самой «горячем точкой» внутри Российской империи.

Помимо пренебрежения здравым смыслом, отличался искони Алексей Николаевич еще и железной прямолинейностью. Она-то и понуждала русские полки наступать не в обход вражеских позиций, а штурмовать их в лоб, по открытому полю, где каждая сажень была тщательно пристреляна педантичными германскими артиллеристами. Ныне Куропаткин, неизменно верный себе, принял все такое же лежащее на поверхности решение: туземное население бунтует – следовательно, надо предпринять карательные меры.

Приказ применять оружие был отдай, но опять-таки, к чести русских солдат и офицеров, далеко не всегда он выполнялся буквально.

Против крупных же очагов восстания, прежде всего на Джизак, были брошены казачьи части.

Кулацкие сынки в заломленных фуражках точно так же, как на ивановских рабочих или на украинских селян, подняли нагайки на жителей Джизака.

Кое-кто обрадовался этой буре, и не в ставке Куропаткина, а в среде узбекской знати и духовенства. Много было положено усилий на то, чтобы возмущение направить против русских вообще. Но не вышло. Ценой жертв, как это нередко случается в многострадальной истории, народ уплатил за драгоценный опыт; самые темные и те пришли к пониманию извечной истины: все богачи – из единого племени. Позднейшие исследователи, и ученые и писатели, до сих пор постоянно обращающиеся к странице, которая в новой истории народа приметна столь же печально, как в российской – 9 января 1905 года, все более убедительно обосновывают главный вывод: восстание 1916 года было вызвано не самим фактом привлечения на тыловые работы туркестанцев, которым действительно не было никакого дела до войны, затеянной царем, а тем, с тупой откровенностью утвержденным в царском указе обстоятельством, что в далекие края отправляли, отрывали от семей только трудящихся, только неимущих.

«Выходит, бедняк Хамро должен бросать на произвол судьбы дом и детишек, а бай Турсунходжа будет по-прежнему булькать кальяном, возлежа на коврах?» – вот мысль, которая так или иначе повторялась десятками тысяч батраков и чайрикеров-издольщиков.

«Пускай толстопузые идут! Им от белого царя все блага и милости. Пусть сами и защищают его!» – в разных вариантах звучало над толпой в Коканде, Пскенте, в многострадальном Джизаке, в каждом селении.

Нет, ни мусульманским гапонам, ни более просвещенным джадидам, мечтающим о турецких объятиях, не удалось загрести жар чужими руками, поднять дехкан на газават – освященную исламом войну против неверных. У дехкан, которых грузили в скотские вагоны, чтоб увезти на запад, у отцов и жен, выплакавших глаза, сердца полнились ненавистью, но была она направлена не против мастерового, бредущего в замасленной робе, шатаясь от усталости, с завода, не против его иссохшей от забот жены и русоголовых босоногих детишек. Ненависть и гнев искали адрес: не сразу находили они его. Им и в этом помогали русские люди, те, кого называли большевиками.

Их было немного, но голоса их были слышны. Пыльный бедный поселок Каунчи, куда добралась после многих мытарств семья ферганского бедняка Юсуфали, не был исключением. Более того, здесь находился одни из немногих в Туркестане пролетарских очагов. Здесь был хлопкоочистительный завод московского промышленного и торгового товарищества «Владимир Алексеев», а рядом – маслозавод.

Ни архивы, ни память людская не сохранили сведении о подпольной большевистской ячейке в селении Каунчи, не сохранили имен рабочих, открывавших своим местным товарищам глаза, учивших их видеть правду, учивших, как говорил об этом В. И. Ленин, различать интересы тех или иных классов за любыми нравственными, религиозными, политическими, социальными фразами.

Но известно, что сыскался просветитель для Усмана. Рассказывал об этом, и нередко, человек, не лишенный чувства зависти, хотя и предпочитавший всему в течение своей долгой жизни спокойное место каунчинского брадобрея. Любил он поведать при случае, что сам видел и слышал не раз, как один русский парень, («Лицо полноватое такое, борода чуть-чуть росла, сам на хлопкозаводе работал возле машины…») учил Усмана Юсупова читать.

– Да, да, – добавлял при этом парикмахер, – того самого Юсупова, который теперь в Ташкенте большой человек.

Он действительно мог видеть из растворенного окошка своей цирюльни, прилепившейся к боку одной из многочисленных чайхан на улице, которая вела от аптеки к вокзалу, как сидели по вечерам на балахане джугут-сарая (глиняная хибара с антресолью, не без восточной иронии прозванная «еврейский дворец») над книгой добродушный русский рабочий и грузчик Усман.

– Потом их больше собираться стало. Эгамберды Рахманов приходил, который при нэпе красную папку носить начал, и еще этот был, шорник с хлопкозавода, Турсун звали. Про революцию разговаривали. Мне все слышно было, потому что Усман и тогда был горячий, сразу кричать начинал. Особенно когда узнали, что царя уже нет. «Здесь тоже надо кончать!» – Усман кричал, а этот русский еще говорил: «Не спеши. До всех очередь дойдет».

Многое здесь от правды, увиденной по-своему, кое-что от не очень большого воображения человека, который, как многие, не прочь был погордиться мнимой близостью своей к личности незаурядной. Но сам факт неоспорим. Исход батрака Юсуфали из Каптархоны явился началом пути революционера Усмана Юсупова прежде всего потому, что привел он его к пролетариату и русским большевикам. Собственно, сам по себе исход был тоже шагом революционным. Надо помнить, что узбеки, под стать тем самым голубям, от которых пошло название кишлака, истово преданы насиженным местам в отличие от иных народов, населявших тот же Туркестан. А чего стоило отцу Юсупова порвать со своей общиной, верность которой ислам обязывает мусульманина хранить до самой смерти?.. Во всем этом нельзя не усмотреть уже не начало даже, а результаты глубинных процессов, которые совершались в узбекском обществе медленно, но неумолимо. Не только Юсуфали – узбекский народ пришел к пониманию того, что жить по-старому невыносимо, Но как мучительно медленно происходили бы перемены, каких жертв стоили бы они, не будь в крае русских большевиков. Они были немногочисленны, но подобны могучему катализатору, благодаря присутствию которого процесс преобразования общества принял не просто бурный, а поистине взрывной характер.

Усман, сын Юсуфа, таскал наверх, к бункеру ненасытной машины, хлопок. Таскал на шалче, на мешковине, которую клал на голую спину, чтоб не ободрать кожу. Ноги подкашивались, жилы на лбу вздувались от напряжения. Так же, как у всех грузчиков. Потом его перевели в цех, к грохочущей и трясущейся, словцо адская колесница, волокноотделительной машине. У нее и название-то было под стать характеру – джин [3]3
  Джин – по узбекски сумасшедший.


[Закрыть]
. Серая колючая пыль клубилась над джинами, разъедала глаза и глотку. Длинные серые космы свисали с закопченного потолка, с разбитых окон. Серыми лохмами увешаны были ветви на чахлых деревьях и телеграфные провода даже вдалеке от завода.

Тесное помещение было сплошь занято машинами. Людям места почти не оставалось. Они едва протискивались, между стеной и беснующимися шкивами в кромешной тьме; где-то вверху, подобно оку дьявола желтел единственный фонарь со вставленным в него огарком свечи. Оглушающе хлопали износившиеся, наспех починенные приводные ремни. Они нередко рвалось, и, если рядом, на свою беду, оказывался рабочий, дело кончалось худо.

В пятницу после полудня раздался нечеловеческий вопль, перекрывший шум машин.

Рабочие кинулись на крик.

– Куды? Куды подались, нечистые? Работать! – рявкнул механик.

Не кличка, приклеенная людьми за повадки и впрямь дикие, за свирепое рвение к хозяйскому делу, а доподлинная фамилия ему была Гробовой. На этот раз его не послушались. Все сгрудились в углу, где катался по каменному, залитому мазутом полу сорокалетний джинщик Дусмат. Он закрывал лицо руками. Сквозь заскорузлые пальцы просачивалась кровь. Красным был и клочок хлопка в зубах Дусмата. Он держал его во рту, как все рабочие: ненадежное, но единственное средство хоть как-то спастись от вездесущей пыли. Сейчас Дусмат зажал этот клочок зубами намертво.

Не без труда отняли рабочие ладони Дусмата от лица и увидели, как страшно изуродовано оно: конец лопнувшего ремня стегнул его наискосок, раскроив щеку и выбив глаз.

– На волю его выносите, живей! – командовал Гробовой, для которого (для рабочих, к несчастью, тоже) подобные происшествия были не в редкость.

Он самолично принес ведро воды и несколько раз кряду плеснул ею на несчастного Дусмата.

Не скоро явился фельдшер; рабочие сами, как уж смогли, замотали лицо Дусмата тряпками. Дыша сивухой, брезгливо морщась, фельдшер возился около Дусмата.

– Хозяева благочинные. Пузырек йоду не удосужатся хранить на заводе, – ворчал он не очень громко, потому что поодаль стоял появившийся, правда, по иному поводу управляющий алексеевскими предприятиями Анатолии Николаевич Сытин. Сохраняя, впрочем, достоинство, как человек, в отличие от Сытина разбирающийся в главном – в производстве, Гробовой давал начальству пояснения.

– Сам виноват, – заключил Гробовой. – Они же все такие дикие. Я давно говорил: нельзя их к машинам даже близко подпускать.

– Согласен с вами, Моисеи Антонович, дорогой, вполне согласен. Но вот, кстати, к сведению вашему. – Сытин, не без удовольствия щелкнув застежкой толстого портфеля из желтой кожи, достал хрустящую бумагу с грифом Сырдарьинского военного комитета. – Вот поглядите, – он ткнул пальцем в текст, – вновь нам отказано даже в самой малости – в отсрочке от призыва хотя бы для четверых. О Сараеве, о приемщике хлопка вашем, мы даже в Петербург, в Главный комитет прошение направили.

Гробовой снял картуз, потер широкой пятерней выступающий коленцем затылок.

– Без Аюпа Усмановича нам совсем хоть пропадай, – произнес он печально. – Только один он и может в толк взять, чего они, эти мусульмане, лопочут. Да и в сырце понимает, как никто другой.

Появился и Аюп Сараев, о котором только что шла речь; еще не старый, но с морщинистым красноватым лицом.

– Скажи им, что я жертвую на семью пострадавшего три червонца, – громко сообщил Сытин.

Рабочие все еще не отходили от Дусмата; он теперь сидел, горестно раскачивая из стороны в сторону забинтованную голову, в ожидании брички, которую фельдшер вызвал, чтобы отправить его в больницу. Пожилой рабочий, стоя на широко расставленных коротких ногах, обутых в стоптанные кауши, услышав о милости, явленной начальством, благодарно прижал пальцы к груди. Остальные зашумели, насели на Сараева с вопросами, а он, покраснев, сверкал сердитыми серыми глазами, отбивался от них, зло выбрасывая в такт словам пальцы вперед.

– Кончай митинг! – закричал он задребезжавшим голосом. – Я вам покажу!

Гробовой выхватил из нагрудного кармана карандашик с жестяным наконечником.

– А ну кто здесь есть? Всем до единого запишу нынче прогул. И штраф за простой машины. На место всем! Живо!

Поздно вечером все в том же джугут-сарае, беднейшей из каунчинских чайхан, сидели на вытертых пыльных паласах, вели разговоры все о том же, о Дусмате, о детях его.

Юсупов в разговоры старших не вторгался, знал завещанные прадедами законы, но грудь теснило и голова гудела от тяжкого, словно удушье, сознании: несправедливо устроен мир, что в Каптархоне, что здесь, и нет выхода, нет… Уж лучше бы не жить, не родиться вовсе.

Десятилетия спустя не любящий исповедей Юсупов рассказал все же доктору своему и личному другу профессору Каценовичу:

– Мне семнадцати лет не было, я вот так задыхался. Только не во сне, как теперь (профессор расспрашивал Юсупова о том, не просыпается ли он по ночам от удушья), а на самом деле. Возле машины стою, пыль в нос, в рот лезет – дышать нечем. На улицу выйду, пыли уже нет – то же самое. Зубами прямо скрипел. Мучился. Если бы не революция, наверно, или с ума сошел бы, или в тюрьму попал бы: убил бы кого-то – механика, управляющего, бая Шаякуба. Он, паразит, один раз моему отцу сказал: «Отдай мне девчонку свою. Я за нее дороже дам, чем твой бай в Каптархоне давал…» Отец смолчал, а я потом месяц спать не мог. Как глаза закрою, вижу: Шаякуб на коне, в руке нагайка, смеется, золотые зубы блестят. Довольный. И нет на него управы. Нет. Вот что самое страшное было…

Можно, разумеется, представить, как сложилась бы судьба Усмана Юсупова, не свершись вскоре Октябрьская революция. На ум приходят не столь уж исключительные варианты: бунтарь-одиночка, затем член подпольной большевистской ячейки, арест, ссылка, «Сибирский университет», возвращение на родину зрелым идейным борцом… Но нужно ли опираться на обобщения? Мы ведем речь о живой судьбе. Важно уяснить: Юсупов не примирился бы и не покорился бы. Его счастье, великое счастье его поколения в том, что в 1917 году свершилась социалистическая революция.

Воистину день новый пришел в Россию, и дальней окраины ее – Туркестана достиг не отблеск, а все тот же победный свет, возвещающий о великих переменах. Иное дело, что до окончательного торжества идеалов, провозглашенных революцией, было далеко и вел к ним путь отнюдь не торный. Революция призывала в свои ряды солдат. Одним из миллионов ее рядовых стал каунчинский грузчик Усман Юсупов.

Жаль, что ушли из жизни многие люди, которые были рядом с Юсуповым в 1917 году. И по-житейски жаль, а еще потому, что их воспоминания помогли бы детально восстановить те подробности из биографии Юсупова, которые относятся к поворотному моменту в его судьбе. Но хорошо известна биография незабываемого времени, события, которыми жило вместе с Узбекистаном и селение Каунчи, и хлопкозавод, и глиняный Персидский квартал, где в одной из слипшихся боками мазанок обитала семья Юсуфали. Сюда Усман приносил с завода вести одну необычней другой: в Ташкенте создан Совет. Рабочие лишили генерала Куропаткина власти! Вернулся из России, с тыловых работ, Шамирза Халмухамедов. Говорит, все мобилизованные возвращаются. Царя нет, а значит, указы его никакой силы теперь не имеют.

За жиденьким чаем в «еврейском дворце» чаще других стали повторяться слова: «касаба иттифоки» – профессиональный союз. Прибыл однажды, это случилось уже в августе, когда над Каунчи висела поднятая за день еще не остывшая пыль, странный городской парень, солдат не солдат, в английских ботинках с обмотками, в серой холщовой рубашке без ворота. Сказал, что он из центрального комитета «Хлопмасмола». Никто этого слова повторить за ним не смог, а смысл был понятен – профсоюз, в который входят рабочие, мастеровые и служащие хлопковых, маслобойных и мыловаренных предприятии Туркестана.

Парень говорил горячо и о таких вещах, что это сперва пугало неожиданностью, а потом захватывало дух: «Мы, трудящиеся, сами теперь хозяева заводов, земли, садов, воды…», «Требуйте от администрации тех условии труда, которые вы сами считаете хорошими. Требуйте, и никто не имеет права отказать вам, людям, стоящим у станков».

Все тот же Аюп Сараев, прежде он с рабочими за чаем не сиживал, а теперь появлялся что ни вечер, с вызовом закричал, широко раскрыв шелушащийся рот:

– Мандат покажи. Мандат у тебя имеется или нет? – Морщинистое лицо его с небольшим орлиным носом пылало.

Все притихли. Никто не знал, что это такое – мандат.

– Вот смотрите, – парень высоко поднял бумажку с фиолетовой печатью.

Сараев требовательно взял ее и долго изучал, сопя и хмыкая.

– Дай обратно, – парень отнял мандат и, не по-доброму прищурившись, сказал, в свою очередь: – Вы-то, гражданин, насколько нам известно, сами от эксплуататоров недалеко ушли. Сараев ваша фамилия? Так?

– Ну и что? – глупо возразил Сараев. Глаза его забегали.

– А то, что в Ташкенте жалобы на вас имеются, и не одна. Дехкан обманываете. Платите им за второй сорт, а хозяину сдаете первым. Теперь мы с этим покончим…

– Неправда это! – закричал Сараев, прижав к груди пальцы. – Мусульмане, скажите сами.

Они молчали. Что бы ни говорили о переменах, о том, что царя нет, но вот же: сидит на своем месте, как прежде, управляющий, и Сараев еще в силе…

То было первое выступление Усмана. Юлдаш Бабаджанов, друг его каунчинской юности, а впоследствии товарищ по партийной работе, запомнил этот случай благодаря обстоятельству, смешному на первый взгляд. Усман – он казался совсем невысоким еще из-за того, что был одет в сшитый матерью костюм из мешковины, – вскочил, опрокинув ведро, стоявшее у его ног. Вода подтекла как раз под Сараева, и тот тоже быстро поднялся, свирепо ругаясь.

– Я приведу пять, десять человек приведу. Я знаю. Здесь, в кишлаке Ниязбаш, живут. Жаловались на Сараева, прямо плакали даже, – горячо заговорил Усман, не замечая оживления, вызванного событием.

Сараев отряхивал воду с вельветовых рыжих штанов, заправленных в блестящие сапоги.

– Замолчи! – крикнул он Усману. – Добро бы – бедняк, так еще и бестолковый. Сам себе работы добавляешь, нищий.

Намекал он на то, что Усман по вечерам таскал в чайхану воду из хауза; за это он и отец его Юсуфали могли выпить бесплатно чайник чаю с лепешкой.

Парень, прибывший из Ташкента, поднял руки.

– А ну-ка тише! – велел он Сараеву. – Не смейте закрывать трудящимся рот. – Он обратился к Усману, который от волнения не находил нужных слов, спросил, как его фамилия, записал ее в свою тетрадь и сказал, что вскоре понадобятся его показания для комиссии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю