355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Ананьев » Орлий клёкот. Книга вторая » Текст книги (страница 6)
Орлий клёкот. Книга вторая
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 16:00

Текст книги "Орлий клёкот. Книга вторая"


Автор книги: Геннадий Ананьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)

– Гордись, сын мой, честью, тебе оказанной! – хотя и негромко, но с взволнованной торжественностью проговорил отец. – Но и цени!

Нет, Михаил в те минуты не мог ни гордиться, ни оценить важности момента. Он, как и все, ждал начала церемонии, представляя себе ее ход мысленно, как первоклашка перед вызовом к доске, повторял слова, которые надлежало ему сказать после получения ордена: «Служу делу рабочего класса!» Он почти не воспринимал реальности происходящего, не воспринял и слова отца, хотя тот повторил:

– Какой почет! Гордись, что возвеличил имя наше – Богусловских!

Зал взорвался аплодисментами, когда отворилась боковая дверь и к хрупкому столику, на котором аккуратными стопками высились коробочки с орденами и медалями, а к каждой стопке прижимались орденские книжки и удостоверения, подошел тот, кому предстояло вручать награды собравшимся. Он мягко улыбнулся от сознания приятности и важности своей миссии, и эта добрая улыбка высокого правительственного человека будто подстегивала собравшихся на торжество, и они хлопали в ладоши с заразительным восторгом. Но едва лишь, подняв руку, высокий правительственный человек, посерьезнев лицом, сказал первые слова: «Сегодня набатно звучит страшное слово – война!» – сразу же напряженно и тихо стало в зале, только что восторженно сиявшие лицами краскомы посуровели.

– Фашизм топчет Европу. Империалисты всех мастей пытаются прощупать прочность наших границ, крепость нашей Красной Армии. Они получают достойный отпор. Мужество красноармейцев и краскомов беспредельно…

Зал было зааплодировал, но, подчиняясь поднятой руке, сразу же затих.

– Но даже среди военных людей еще много благодушествующих. Сегодня, когда важно порох держать сухим, беспечности не место, ибо фашизм не только бряцает оружием, но и пускает его в ход. Безжалостно пускает и коварно. Отмобилизованные дивизии гитлеровцев уже близко от наших границ…

Михаил жадно впитывал слова оратора, который с суровой будничностью говорил о грозовых раскатах войны, неумолимо надвигающихся на нашу страну и с запада, и с востока, но вместе с тем он, словно со стороны, оценивал свое поведение, не словесное, а конкретное, действенное, в последние годы. Нет, он не благодушествовал, он бдителен был сам и воспитывал бдительность у подчиненных; бороться, однако, со злом (хотя он и сделал для себя верный вывод, что зло то имеет конкретную цель – выбить из седла самых опытных, самых умных краскомов) не бросился с азартом верящего в свою правоту. Он по сей день не знает, кто дважды пытался посадить его в тюрьму. Сейчас он вполне был согласен с Лектровским, считая его слова «Волю класса выполняют реальные люди. Реальные! С ними и следует скрещивать клинки» совершенно точными.

Слова точные. А дела? Ученые собираются в экспедицию, совершенно не думая о полной ее ненужности и на этот раз…

«Я тоже хорош! – корил себя Михаил. – «Время батыров труда»! «Время не меча, а мира»! Когда наступит оно, такое время?!»

Угрызение совести он в тот день испытал еще раз в кабинете начальника войск, сразу же после награждения. Будто подглядел тот мысли Богусловского, будто знал, что было сказано в Кремле.

– Мы говорим о бдительности много и убедительно, но в то же время миримся с попытками дискредитации честных командиров, с подрывом тем самым нашей боеготовности. Только недооценкой сложности момента можно это квалифицировать. Инерция, привычки, устоявшиеся понятия – все следует ломать решительно каждому советскому человеку, а пограничнику – особенно…

Михаил понимал, что начальник войск говорит все это не только для него одного, а и для всех начальников отделов и служб, кто собрался в кабинете поздравить его, орденоносца, но, понимая это, воспринимал все же слова начальника как упрек в свой адрес и оттого сидел потупленно. Он даже не вдруг осознал, что начальник войск подошел, продолжая говорить, к нему. Встрепенулся и, встав резко, принял стойку «смирно», лишь когда в упор прозвучал ему адресованный вопрос:

– Разве можно вешать нос в такой торжественный день? Обида гложет, что не приостановили следствие?

– Нет. Теперь уже – нет. Отец урок преподал. Прежде подобные мысли угнетали.

– Благодарю. Честность – самое, пожалуй, благородное качество человека вообще, пограничника же в особенности. – Сделал малую паузу и спросил: – Как вы, Михаил Семеонович, смотрите на просьбу Владимира Васильевича Оккера назначить вас к нему начальником штаба?

– Совершенно отрицательно, – без раздумья ответил Богусловский. – Я хотел бы вернуться в свой отряд.

– Но сможете ли вы по-прежнему непредвзято относиться к подчиненным? Иные ведь недостойно вели себя…

– Они раскрыли сущность свою, прежде тщательно скрываемую. Естественно, учитывать это я просто обязан. Но мстить… Нет, до такого не опущусь.

– Что ж, тогда, как говорится, в добрый путь.

До него еще оставалось несколько дней, не очень колготных и все же не совсем свободных. Ему предстояли встречи на заводах и в школах, нужно было ему побывать в отделах и службах управления. Мало ли забот у начальника отряда, приехавшего из периферии в центр? И все же выкроил Михаил полный день и поехал вместе с отцом на дачу к академику, тем более что там их ждали.

Программу дня объявил Лектровский:

– Рыбалка, затем уха, приготовленная Андреем Лаврентьевичем. Все необходимое уже доставлено к месту лова. В путь, друзья мои!

Четверть часа шли они по сдавленному лесом проселку, с мягкой травой и маслятами на обочинах; но вот деревья расступились, пропуская путников на вольный заливной луг с травой по пояс, не тронутой в урочное время крестьянской косой, оттого жесткой, отягощенной, как женщина на сносях, созревающими семенами. Луг этот пересекала ровной стежкой тропинка, затем она, прошмыгнув между могуче разбросавшими вольные ветви двумя вербами, разветвлялась и шла вдоль густого ивняка, выкидывая в проплешины отвилки.

– Вот она, неспешная, как древняя Русь, но обильная рыбой и раками! – с пафосом произнес Лектровский. – Сегодня она выделит и нам малую толику…

Она уже «выделила». Когда отвилок тропы вывел их на уютную прибрежную поляну, кружевно охваченную кустарником, Михаил увидел приготовленные бамбуковые удочки с крепкими, из конского хвоста лесками, рядом с которыми в жестяных банках дожидались своего часа навозные черви, а в стеклянных – пареная пшеница. У маленькой дощатой пристаньки вяло пошевеливалась подталкиваемая сонными водоворотами темного омута плоскодонка со свежей рыбьей чешуей на поелах и привязанным к уключине садком, в котором нервничали, пытаясь освободиться из плена, крупные рыбины.

– Зачем же неводом? – проворчал академик, адресуя невесть кому свое недовольство. – И удочками наловим. – Потом распорядился, повеселевши: – Садок воспримем как НЗ. Святотатство готовить уху из рыбы, не выуженной своими руками.

Разобрав удочки и наживку, разошлись по берегу, выбирая, каждый по своему разумению, самые поклевистые места, но вскоре на разных концах омута образовались пары: академик с Богусловским-старшим, Комарнин с Михаилом, лишь Лектровский челночил между ними, не задерживаясь надолго ни у одной пары. Подойдет, весело нарушив мерное течение беседы, забросит лихо удочку между бездвижными поплавками и подтрунивает:

– Для сна вполне достаточно ночи. Погляжу на вас – самому спать хочется.

Дрогнет поплавок у Лектровского едва приметно, затем медленно, будто кто-то осторожно подсовывает под него спину, поднимется из воды и ляжет на бок – Лектровский уже не шутит, не улыбается снисходительно, он сжат пружинно, взгляд его прикован к поплавку. Вот тот вяло, будто спросонок, перевалится с боку на бок, поскользит по воде поначалу плавно, но уже через миг стремительно взбурлит воду. Хлестко дернет Лектровский удилище, потом мягко подведет серебристо мечущегося на крючке подлещика к берегу.

– На хлеб ловите! На хлеб! Заснете с червями да пшеницей, – торжествующе провозгласит Лектровский, насадит притихшего, смирившегося со своей судьбой подлещика на кукан и весело пошагает к другой паре.

Михаил, однако же, не менял наживки. Он выбрал именно распарившееся пшеничное зерно, старательно, как можно глубже, надел его на крючок и был уверен, что голавль непременно соблазнится на любимое лакомство, когда наступит время его клева. Он терпеливо ждал того времени. Комарнин тоже не слушал своего товарища – продолжал ловить на червей и хотя не часто, но таскал окуней и ершиков, приговаривая всякий раз: «Один ершок, и тот – в горшок. Навар отменный в ухе», – прерывая тем самым на малое время исповедь двух вдруг почувствовавших душевное родство молодых людей.

Нацепив рыбку на кукан, продолжал:

– Экспедиция давешняя для меня – школа. Тут ни добавить, ни убавить. Но самых запомнившихся уроков – два…

Поплавок резко нырнул под воду, леска струнно натянулась, и Комарнин выхватил из воды крупного окуня-горбуна. Сказал, довольный:

– Вроде начинается настоящий клев.

Забросил удочку, сменив червя, и продолжил:

– Там, в расщелке, где казалось все безысходным, сказал ты мне, как равному, все без утайки. Поверил мне, взял меня в союзники. Оголенной откровенностью взял. По сей день помню те слова: «Перспектива остаться здесь навечно и меня не устраивает. Да и никто к этому не стремится. Но выход для нас один: победа. А она может свершиться только нашими руками. Всех нас. Всех. И самое важное: нужно верить, что доживешь до победы. Верить и бороться за эту веру», – и не только помню, но и руководствуюсь ими. Четкая цель, вера в торжество ее и максимум усилий, а если необходимо, то и борьба за победу. Главная при этом надежда на себя, но и на единомышленников, которые становятся ими лишь тогда, когда знают не только конечную цель, но и преграды на пути к той цели – знают, таким образом, все, без утайки. И еще, что я перенял, взял, если хочешь, в жизненное кредо, так это принципиальность, твою безбоязненность говорить свое мнение. Хлопотно это, беспокойно – только правда всегда в конце концов побеждает. Вот ты говорил о никчемности той нашей экспедиции, много перетерпел оттого, но, как показало время, ты был прав. Урок для многих…

– Увы, – грустно прервал Комарнина Михаил, – даже для себя не извлек я ничего.

– Как это? Не улавливаю мысли.

– С какой верой в нужность предприятия обсуждали мы планы новой экспедиции, но она тоже несвоевременна и, следовательно, бесцельна. В Кремле я это понял. Понял и – устыдился своей близорукости. Война идет. Меч навис над миром. Только я не предполагал вести об этом разговор. К слову вырвалось. Верней будет, если сами сможете переосмыслить ситуацию.

– Да, задачка. Есть простор раздумьям…

Поплавок Михаила колыхнулся чуточку и тут же побежал, как мальчишка-шалун, вприпрыжку к берегу. Моментально забыто все, о чем только что говорилось, что казалось таким значительным.

Комарнин преобразился:

– Подсекай! Подсекай!

Взметнул Михаил удилище, оно согнулось и задрожало от упругой тяжести. До звона натянулась леска.

– Подводи. Подводи к берегу. Я – подсадчиком! – Это уже Лектровский со своей помощью, чтобы не оказаться в стороне.

Хотя и многолюдно для одной рыбы, но не сорвалась она с крючка, оказалась в запущенных под жабры пальцах Лектровского. Крутобокий, крупный голавль замирал на мгновение, собираясь с силой или раздумывая, как ловчее выскользнуть из жестких пальцев, потом туго изгибался, стремясь рвануться вверх, но без пользы для себя, тогда вновь обвисал, чтобы вдруг неожиданно взбунтоваться. Михаил смотрел на пойманного красавца и будто чувствовал упругую силу крупного рыбьего тела, и оттого невольная обида копилась на Лектровского, завладевшего чужой добычей.

«Сейчас отдаст, – успокаивал себя Богусловский. – Сейчас…»

Увы, Лектровский, забыв о своей удочке, потрусил к старикам с голавлем в руках, бросив уже на ходу:

– Порадую Андрея Лаврентьевича!

– Вот так всегда, – осуждающе сказал Комарнин. – Всегда кстати появляется. Ловок.

Промолчал Михаил. Да и что ответить? Вроде бы дружны. Со стороны кажется – водой не разольешь. А гляди ты – не все ладно. Но не ему, Богусловскому, судить да рядить их трудности. Он гость. Гость на рыбалке.

Посоветовал Комарнину:

– Переходи, Константин, на пшеницу. Похоже, клев начался.

Пока Комарнин менял наживку, Богусловский подсек еще одного голавля. Такого же крупного. С ним тоже посуетились изрядно, прежде чем оказался он на кукане. Когда же Комарнин и Богусловский одновременно не зевнули поклевок и каждый вынужден был управляться сам, то поняли они, что ловчее одному справляться с пойманной рыбой, и дело пошло споро.

Но не сбили еще вдоволь они охотку, еще азарт не притупился, как услышали требовательное:

– Довольно! Сматывай удочки! Пора разводить костер.

Уху готовить Андрей Лаврентьевич не дозволил никому. Поддерживать огонь в костре – пожалуйста. Остальное все – сам. Единственного снисхождения удостоился Лектровский, которому было разрешено почистить и помыть картофель и лук.

– В том героической памяти распадке я уяснил себе аксиому: человек просто обязан уметь все, что от него может потребоваться в любой жизненной ситуации. Теперь я даже шорницкое дело познал, сапоги тачаю. Готовлю же частенько сам, отпуская вовсе кухарку… И что ни говорите, во всем этом есть своя прелесть, – изливал душу Андрей Лаврентьевич Богусловским, – есть даже стимулирующее начало мыслительной работе, ибо сам процесс приготовления пищи – процесс творческий. Вот, к примеру, уха. Сколько рецептов?..

– Не счесть, – бойко ввернул Лектровский. – Никак не счесть.

– Ибо не счесть числа готовящих уху, – вдохновенно подхватил академик и начал, проворно разделывая рыбу, рассказывать самые, на его взгляд, популярные рецепты, но которые, тоже на его взгляд, не приемлемы в голом виде, без необходимой корректировки. Лектровский, не первый раз, видимо, слышавший подобные откровения своего учителя, подливал в нужный момент масла в огонь. Комарнин лукаво ухмылялся после каждой реплики Лектровского, но в разговор не вмешивался, как не вмешивались и Богусловские, с интересом узнавая для себя много нового из рассказа академика.

Отцедил Андрей Лаврентьевич окушков с ершиками, бросил в таган картошку, лук и различных специй без меры и командует костровым – Константину с Михаилом:

– Жарче! Жарче огонь!

Посуше да потоньше, чтобы спорей огонь был, подбрасывают костровые сучья под таган, добиваясь, чтобы ключом забурлила юшка, и лишь когда белопенная шапка поднялась в тагане, источая аппетитный аромат петрушки, укропа, моркови, лука и перца, – только тогда в эту клокочущую бурность академик начал опускать крупные рыбьи куски, покрикивая:

– Огня! Огня жарче!

А когда, как определил академик, уха поспела, он, хотя все теснились подле костра, постучал поварешкой по миске и прокричал, точно копируя свой призыв во время боя в расщелке:

– Обее-е-дать! Обее-е-дать!

Столь же комично и точно прозвучало это приглашение, но никто даже не улыбнулся: годы не стерли в памяти смертельную опасность тех дней.

Пауза от неловкой шутки затянулась. Первым нашелся Лектровский, открывший отдушину для дискуссии, соответствующей возникшему настроению:

– И что людям не живется в мире и покое? Все норовят друг другу диктовать нормы нравственности и права, применяя в качестве убедительнейшего аргумента оружие. И все это ради одной цели – ради собственного благополучия. Но можно же бескровно, в здоровом соревновании…

– Утопия, – снисходительно, хмыкнув, возразил Комарнин. – Даже у нас с тобой, а дружба наша кровью скреплена, и то самые различные понятия о здоровом начале соревнования…

Лектровский никак не отреагировал на реплику друга, видимо привычную. Он продолжал свою мысль:

– С басмачеством покончили. Китайцы КВЖД прибрать намерились – утихомирили их, так теперь – японцы. И каждый со своей правдой, со своими притязаниями. А чтобы весомей звучало, водят перед носом стволами винтовочными и пулеметными, угрожая агрессией. И пойдут. Навалятся скопно, как в гражданскую, пока мы не окрепли до мужей могутных…

– Не осмелятся япошки, – проверяя тщательно чистоту мисок, возразил академик. – Наглость их от малосильности и связанности. Квантунская армия ихняя по Приморью и Дальнему Востоку гуляла прежде оттого, что союзников много имела. Ну а теперь? Ей свои бока не помяли бы. С американцами лада нет? Нет. Кулак занес над квантунцами и Китай. Он не мог не оценить добрых дел наших по налаживанию равноправных отношений, а не навязанных царизмом в результате кабальных договоров. Дипломаты они были никудышными, а у русских – какой опыт?!

– С вашего позволения, Андрей Лаврентьевич, я по-солдатски прямо, – прервал академика Богусловский-старший. – Без обиняков, так сказать. Вы, смею утверждать, считаете гляциологию наукой, дилетанту непосильной. Согласны? Вот и отменно. Хотите, однако же, либо не хотите, но дипломатия, особенно дипломатия порубежной черты, – ой какая наука! Здесь дилетант не только не полезен, но и весьма вреден. С легкостью неимоверной разрушит он то, что возводилось веками. Помню, в году девятнадцатом в «Известиях» стали появляться статьи… Треску в них много, а вреда, дальнего, не видного вот так вдруг, еще больше. Фамилию того щелкопера по сей день помню, сколь сильно возмутил он меня. Виленский. А в скобочках следом – Сибиряков. Похоже, вы, Андрей Лаврентьевич, ему вторите, его трескотню верхоглядскую за истину приняли и усвоили. Только не так все. Китайцы дипломаты и хитрые, и коварные были всегда, во все века. К тому же и дальновидные. Никто не кабалил Китая. Худо ему, прижмут немцы, англичане либо французы – он к России ластится. Поспокойней ему – тут же спину покажет. Без стыда без совести. Так вот и теперь. Только не верю, что Маньчжоу-го возникло без ведома и поощрения китайских правителей. Ширма это. А за ширмой – сделка. Жаль, не все это понимают. Аукнется с годами близорукость наша. Ох как аукнется!..

Михаил слушал отца и диву давался: отец будто подслушал его мысли, не единожды возмущавшие его, бросавшие без огляда в горячий спор.

«Что ответит академик? Похоже, ему нечем крыть…»

Но в диалог вновь втиснулся Лектровский и ловко, как умелый табунщик уводит от грозящей опасности и успокаивает перепуганно пластающих лошадей, повернул разговор в иное русло:

– Именно так. Я бы еще добавил: сознательная близорукость. И что особенно возмутительно, так это – выбивание из седла честного защитника. Вроде бы один человек страдает – краском Богусловский, но если вдуматься – крепкий клин в монолит патриотического духа… Я повторяю: мы не вправе почивать на лаврах, не уяснив, кто распростер черное крыло над нашим другом Михаилом Семеоновичем, кто подгрызает корни могучего народного единства. Помогите нам, дорогой Михаил Семеонович. Вы просто обязаны это сделать!

– Уверяю еще раз: неведом мне злой демон.

– Раскуйте память, фантазируйте, предполагайте на первый взгляд невероятное, и вы приблизитесь к цели.

– Одна догадка не выходит у меня из головы. Вернусь – непременно встречусь с одним человеком. Посмотрю на него… Мэлов его фамилия.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Человек, говорят, предполагает, а что в мире ведется, того не миновать. И так повернула жизнь свое колесо, что никак не выходило ни в скором, ни в далеком будущем встречи Михаила Богусловского с Владимиром Мэловым. Но откуда было Михаилу знать, что почти сразу же, как в округ пришло известие о его, Михаила Богусловского, награждении, Мэлов был срочно вызван в Москву и тут же, спешно сдав дела, уехал из Хабаровска. И вот теперь, в тот самый момент, когда академик принялся разливать уху, на этой же самой речке, только ниже по течению, километрах в пяти, на такой же уютной полянке, под запашистую тройную монастырскую уху решалась фактически его, Михаила Богусловского, судьба. Оттуда начинался ее роковой финал, пока еще невидимо-далекий.

Впрочем, этого не могли предположить даже сами участники пикника – Мэлов, его жена Акулина и устроитель того пикника Трофим Юрьевич. Тот самый Трофим Юрьевич, который несколько лет назад принимал Мэлова на подмосковной даче, где разговор был и трудным, и обнадеживающим.

Мэлов, когда его вызвали в Москву, предполагал, что подобный разговор вновь состоится, и, возможно, на той же даче; он понимал, что его не погладят по головке, но все же учтут старания и не отмахнутся совершенно, предложат в конце концов новое место. Он был даже рад предполагаемому переводу, ибо избавит он его от многих неприятностей. Вышло, однако же, не совсем так, как мыслилось Мэлову. Нескладно все сложилось.

Встретили его с женой вежливо у подножки вагона. Подхватили чемоданы и – к машине.

– Номер в гостинице заказан и оплачен, – учтиво сообщили ему, а затем столь же мягко повелели: – Визиты полностью должны быть исключены. Полностью. Кому нужно – о вашем приезде знают. Когда потребуется, вам поступят нужные распоряжения. Пока отдыхайте.

Номер оказался великолепным: просторный холл, обставленный под гостиную, кабинет и роскошная спальня. Акулина все никак не могла налюбоваться дородными кроватями, игриво поблескивавшими розовыми атласными покрывалами и накидушками; но долго она не могла оставаться среди этой невиданной ею прежде красоты, она возвращалась в холл и принималась разглядывать хрусталь и фарфор в буфете, поглаживая его зеркальной полировки бока, потом вновь спешила в спальню, восхищалась ее убранством, поглаживала холодный атлас и даже щупала мягкость матрасов. Более всего, однако ж, ее удивила и обрадовала ванная комната, она даже взвизгнула от восторга от стен, блестевших мраморной чистотой, от сверкавших никелем кранов – она позвала мужа и, расспросив, для каких надобностей какой кран, тут же принялась разоблачаться. Потом попросила его:

– Посторожи. А то, не дай бог, ошпарюсь. И спину потрешь.

Весело и беспечно прошел их первый московский вечер. И день следующий тоже провели они в блаженстве. Лишь к вечеру шевельнулось беспокойство в душе у Владимира Мэлова, но он сразу же отмахнулся.

«Подыскивают место. Не так скоро это…»

На ужин вновь спустились в ресторан, пили, слушали певицу, танцевали. В номер вернулись возбужденно-счастливые, особенно Акулина, до безумия радостная, что и ей жизнь позволила прикоснуться к возвышенной культуре, к миру, прежде недоступному, заманчиво влекущему и желаемому. Когда не ты подаешь закуску на столик, а тебе ее несут с уважением и учтивостью.

Проснулись они поздно. Акулина тут же пошлепала босыми ногами в ванную, а Владимир еще какое-то время беспечно нежился в постели, вовсе не думая об истинном своем положении, о возможном последствии вызова в Москву, совершенно непредсказуемом, но, наверное, не радостном…

После завтрака, пока Акулина отсчитывала деньги, сколько взять с собой, он, уютно устроившись в кресле, раскрыл газету.

– Ты, Володечка, потом почитаешь, а сейчас пойдем. Пораньше – лучше. Не к шапочному же разбору заявляться в магазины – разберут все.

– В Москве никогда не разберут. Это же – столица, – ответил он, не отрываясь от газеты. – Все, что есть сегодня, будет и завтра. Побудем сегодня дома.

Он не стал ей объяснять, что сегодня, он был в этом уверен, за ним приедут либо позвонят справиться, нет ли в чем нужды. Он никогда не говорил ей ничего о своих делах, не делился своими мыслями, ибо считал ее совершенно неспособной понять все тонкости служебных взаимоотношений. Она была для него просто женщиной, к которой все более и более привыкал и даже скучал по которой, когда выезжал, бывало, на несколько дней в командировку. Ему нравилась ее непосредственность и откровенность в любви, он старался отвечать ей тем же, на этом и держался их семейный лад. Но то, что услышал в ответ, удивило его. Не так проста и наивна, как виделось ему, эта женщина из глухой заимки.

– В магазинах не убудет – это истинно. Да мы с тобой, Володечка мой, останемся ли тут? Опростоволосился ты – вот и не жалуют тебя. Не серчали бы – вчерась уже навестили. Коль не быть им, так и не будут, хоть жданки все прожди, а если нужен станешь – разыщут. Не томи себя, собирайся. Прежде, когда дело затеял, мозговать нужно было. А то и меня не отправил, и ненавистника своего выпустил из рук. Ну меня – ладно. Мил мне Дмитрий, не скрываю, только и тут с тобой, слава богу, устроилась пока что, а за прогляд в деле – не погладят тебя по головке. Поверь моему слову. Только теперь не одному тебе мозговать придется, я сбочку тоже пособлю. Только не теперь, теперь не томи себя, пошли.

Эка – «не томи себя»! Он еще не томил. А она, ишь ты, все по полочкам разложила. И все к месту. Только зря вслух свои мысли высказала. Дали безжалостные слова ее толчок сомнениям и беспокойным мыслям.

Но не упрекнул Владимир Иосифович жену, повторил спокойно:

– Нет сегодня желания никуда ехать.

– Оставайся один, – не скрывая недовольства, ответила она, поправила перед зеркалом челку и зацокала каблучками к выходу.

Ее уход не очень и огорчил Мэлова: ему все равно нужно было собраться с мыслями, подготовиться к предстоящему разговору. Странно, однако же, получалось: тишина, никто не мешает думать, а не думается, хоть ты тресни. Постепенно и беспокойство стало одолевать. И не мудрено: бежит время, а никого нет. Все большую значимость обретают ехидненькие, липкие слова жены: «…вот и не жалуют тебя…»

Негодовать можешь, ругать можешь эту деревенскую бабенку, а согласиться вынужден. Не жалуют. Не оправдал доверия.

Он так и не прочитал ни одной заметки в газете, вставал, ходил по холлу, вновь садился в кресло, заслоняясь от реальности газетой, разглядывал пятнистые полосы, но не сосредоточивался ни на одном заголовке. Потом прошел в спальню, прилег, не снимая с кровати покрывала, и устремил взор в потолок. Бездумно лежал, отрешенно. Долго лежал, до самого прихода Акулины.

Ее стук в дверь он принял за стук долгожданного «коллеги», заспешил через холл, но у порога стояла Акулина, беззаботная, раскрасневшаяся от усталости и обилия впечатлений, довольная покупками, и радость Мэлова мигом иссякла.

– Ты еще не обедал? – спросила она, проходя энергично в холл. – Молодец! Ополоснусь сейчас, а то взопрела вся, обновку покажу, – лукаво улыбнулась, – тогда спустимся в ресторан.

«Эка, «спустимся в ресторан», – передразнил он неприязненно. – Аристократка».

Угрюмо он наблюдал, как жена его, свалив свертки на кресло, принялась стягивать тугое, в талию, платье.

– Помоги же, – с капризной настойчивостью попросила она, и он неохотно повиновался.

Из ванной она вышла нагая, пышущая довольством и женским здоровьем. Венера и та преклонилась бы перед ее статностью. Но то, что еще вчера так покоряло Мэлова, развеивало его трудные мысли, отгоняло усталость, сейчас вся эта вызывающе смелая женская красота показалась ему пошлой. И не оттого что вдруг он перестал видеть прекрасное, – просто он теперь, после утренней искренности Акулины, смотрел на нее другими глазами.

С того самого момента, когда в убогой комнатке пристанционного домика спросила она, гордясь собой: «Иль доводилось таких баб встречать?» – он не переставал испытывать влекущее волнение при виде ее лелейно приготовленной природою статности и прощал ее откровенное стремление устроить жизнь за счет красоты своего тела, за счет пылкого темперамента. Когда же она женила его, Мэлова, на себе, то, как ему виделось, совершенно не интересовалась, как творится семейный достаток: был бы он ласков с ней, остальное все – трын-трава. Только, оказывается, играла она в женскую беспечность, все видела, все взвешивала, и сказанное ею утром, как теперь понимал Владимир Иосифович, лишь малая часть того, что она знает и что понимает по-своему, с деревенской точностью и категоричностью.

Хитрила, выходит? Да, именно – хитрила. Когда он приходил домой особенно утомленный или расстроенный неурядицами, Акулина с особенной гордостью демонстрировала привлекательность своего стана. Вот и теперь хитрит. Вышла нагишом вроде бы обыденно, привычно, а не протерлась полотенцем насухо, оставила пупырышки воды, понимая, что красят они упругое, шелковистое ее тело.

«Разве ж это плохо? – думалось Мэлову. – Не во зло хитрость – в добро…»

Но угрюмость не сходила с его лица. Упрямая обида на утреннюю откровенность жены не проходила.

Акулина вроде не замечала состояния мужа; она, развернув небольшой сверток, начала приспосабливать кружевной лифчик. Попросила игриво:

– Застегни.

– Зачем это добро тебе? Не носила прежде и не носи.

– Ты только посмотри, как руке приятен шелк, как глазу радостен – не наглядишься!

– Шелк, он и есть шелк…

Акулина развернула комбинацию, долго любовалась ею, поворачивая на вытянутых руках. Восхитилась:

– Думала ли отродясь, что рубашку под стать царевниной доведется иметь. Дух захватывает…

– Безделицу такую, знать бы мне твои думки прежде, я и в Хабаровске расстарался бы купить.

Стрельнула взглядом, будто ледяшками обсыпала. И тут же, вроде и не было презрительной холодности, надела комбинацию и, огладив ее, спросила, уверенная в своей неотразимости:

– Иль плоха я в ней, Володенька?

Мэлов пожал плечами. Не отошел душой, не согнал угрюмости с лица, не подействовали обычные ее нехитрые уловки на него. И не обида утренняя, которую забыл бы он, а ледянистый взгляд, хоть и мимолетно брошенный, укрепил упрямство его.

Она в свою очередь оскорбилась. Пуще своего благоверного оскорбилась. Побросала в шифоньер оставшиеся нетронутыми свертки, выбрала самое простенькое платье и, не поправив прически, потребовала, серчая:

– Пошли вниз. Голодная я совсем.

В тот вечер он впервые в жизни напился на манер ломового извозчика, которому нежданно-негаданно выпал фарт. Акулина едва довела его до номера. Еще пуще прежнего осерчала, только выговора делать пьяному не стала, а, напротив, как с дитем неразумным тютюнькалась, пока не угомонился ее благоверный.

И следующий день – весь на нервах. Вечером – ресторанная отдушина. Правда, больше не позволил он себе так распоясываться, как накануне. Сбил грусть-тоску одной да другой рюмочкой, и – довольно. Потанцевали даже они с Акулиной. Отмякли в музыке и танце мысли Мэлова, и, что днем казалось ему серьезным и сложным, теперь виделось зряшним беспокойством.

Прошел, однако же, вечер, прошла ночь, и трудная дума вновь отяжелила голову. Свернуться бы, как в детстве, калачиком и не высовывать носа из-под одеяла, не смотреть на свет белый, несправедливый и злобный.

Ко всему прочему Акулина ушла, принарядившись. Даже на завтрак его не позвала. Тут всякой мрачной фантазии простор без горизонта, без удержу. Но сколько ни лежи, а вставать нужно. Побриться, привести себя в надлежащий вид. Должны же когда-нибудь за ним прийти. Не в образе же опустившегося, потерявшего себя человека представать перед «коллегами».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю