Текст книги "Орлий клёкот. Книга вторая"
Автор книги: Геннадий Ананьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
– Вы чему-то удивились, увидев меня? Мне показалось, сильно удивились.
Ответить бы неопределенно Михаилу Семеоновичу, легенду-экспромт подбросить, пусть, если не чист душой, проявляется, любопытничает и дальше, но не так поступил Богусловский, выложил карты на стол, хотя и почувствовал явную заинтересованность собеседника.
– Вам ничего не говорит фамилия – Левонтьев? Дмитрий Павлантьевич Левонтьев?
А сам в упор глядит. Чтобы малейшее изменение зафиксировать. Так же, как когда-то следователь, бросив вопрос, впивался в него, Богусловского, взглядом. Повторял он теперь то, что когда-то осуждал. И не думал, что, если Темник честен, ему будет весьма неприятен подобный поворот разговора.
Естественно как должен отреагировать человек, которому задают нелепый вопрос? Удивиться. А Темник удивился не сразу. Маска бесстрастности какое-то время оставалась, как у тугодума, на лице Темника. И наконец, словно спохватившись, Темник удивился. И спросил:
– Кто такой Левонтьев?
– Раз не знаете, значит, не знаете… Что о нем тогда говорить? – ответил Богусловский и перевел разговор снова на дела партизанского отряда. Но уже почувствовал: совершена ошибка, Темнику не в новость фамилия Левонтьева. Теперь с командира партизанского отряда глаз нельзя спускать.
«Пошлю ординарца в СМЕРШ. Пусть поспешат оттуда», – заключил Богусловский и теперь думал, каким образом, чтобы это было незаметно, вести за Темником наблюдение. Пограничников из охраны не позовешь. Подозрение – это еще не факты. Дров можно наломать.
Мысли честного человека всегда осторожны. Опасается честный человек обидеть ненароком кого-либо. Семь раз отмеряет он, прежде чем отрезать. Это ведь только гулящая свекровь снохе не верит. И часто, очень часто дорогой ценой расплачивается честный и совестливый человек. Даже жизнью.
Не думал бы Богусловский о незаметном контроле за поведением Темника, знай он его мысли. Хоть чуточку. Темные они были у Темника. Черные даже. Вызванные великим испугом.
«Знает, выходит, отца! Все, значит! Конец».
Но ему очень уж не хотелось доживать свой век в Сибири с ярлыком предателя. Возможный расстрел его тоже совершенно не устраивал. И он сразу же, без малейшего колебания, принял решение ни на шаг не отходить от пограничного генерала, чтобы тот никому не смог ничего рассказать, а при первой же возможности отравить его. Тем самым ядом, которым снабдил его, Темника, немец-щеголь на критический случай. Не для него, Темника, пусть будет этот самый критический случай, а для много знающего генерала. Никто, похоже, кроме него, не видел и не знает отца. Никто. И пусть он унесет эту тайну с собой.
«Инфаркт. Никто не виновен. А если станут все же подозревать? Кого? Весь отряд! У меня лично все в полном порядке…»
Да, форма, к которой прибегли фашисты, хотя и может вызвать у профессионалов-разведчиков какие-то вопросы, но зацепки не даст. А от медсанбата тоже никого не осталось. Нет свидетелей. Нет!
Он подбадривал себя, усилием воли демонстрируя спокойствие, беседовал с Богусловским, а сам с замиранием сердца ожидал предстоящей трагической развязки.
Она пришла совсем скоро. Богусловский с Темником не дошли еще до правления колхоза, где при фашистах была казарма для полицаев, к нему уже потянулись сельчане, созываемые Акимычем и его добровольными помощниками-пацанами.
– На митинг! – солидно покрикивал Акимыч, а ребятишки, перебегая от дома к дому, тарабанили по ставням и пискляво, словно передразнивая председателя, повторяли его призыв.
Жизнь входила в мирную колею; скоро вот так же пойдет Акимыч, как делал это до военного лихолетья, скликать колхозников то на работы, то на собрание, быть может даже серчая на ленивых; теперь же он созывал народ с явной гордостью и явным довольством, ибо во дворе правления ждали их загодя расставленные столы, на которых тощими бугорками лежал тонко нарезанный хлеб, редко, отдавая желтизной, стояли тарелки с перележалым свиным салом, зато обильно теснились бутылки с настоящей «Московской» и огромные миски с квашеной капустой, солеными грибами и мочеными яблоками. На столе начальства стояли еще банки с тушенкой. Там, за этими столами, и должен проходить по еще довоенной традиции митинг. Помпезно тогда говорились речи-тосты, смачно звякали тонкостенные стаканы, сдвинутые в тесное единство, искренне радовались тогда удачам звеньев и бригад и столь же искренне, оттого и едко, высмеивались отстающие. Теперь во дворе правления, как думалось Акимычу, будет еще веселей. Немца-варвара нет. Как не радоваться! Правда, иным, кто помоложе, завтра снова в бой, и пощадят ли их пули, неведомо, но то будет только завтра. А сегодня – великий праздник живых!
Не в первую рюмку подложил яд Темник. Когда уже охмелевшие партизаны, поднимаясь со своих мест, потянулись к командирам и у начальственного стола стало шумно и тесно, ибо каждому хотелось сказать что-то свое, от сердца, но у всех выходило похожее, хотя это никого не смущало, стаканы чокались еще и еще, а осушать их вроде бы не решались, ибо не сказано главное, самое-самое, – вот в этой-то сутолоке и опустил едва заметную горошину Темник в ополовиненную рюмку Богусловского, затем долил ее.
Никому и в голову в тот миг не пришла мысль обратить внимание на командира партизанского отряда, тянулись больше к Акимычу и Кокаскерову, стараясь чокнуться именно с ними. Забылся и Богусловский, окруженный толпой и с удовольствием наблюдавший за искренностью отношений колхозников и председателя. Этим-то и воспользовался Темник.
«Выпил бы теперь хоть один глоточек…»
Взял слово Акимыч, и все почтительно угомонились.
– Вот что могу сказать: выпьем, чтобы никогда больше фашист сюда ноги не совал. А Армии своей Красной мы пособим. Кто винтовкой, кто плугом.
Дружно крикнули «ура», и сдвинулись в тупом звяканье стаканы и кружки. Богусловский тоже поднял рюмку, почокался со всеми, кто тянулся к нему со стаканом, но пить больше не хотел. Собрался уже поставить рюмку обратно на стол, но колхозники, толпившиеся у командирского стола, да и женщины с дальних мест запротестовали:
– Нельзя не уважить тост Акимыча! Никак нельзя!
И Богусловский уважил. Отпил самую малость и – уронил рюмку…
Его перенесли, подхватив на руки, под дерево, уложили на траву, кто-то заботливо предложил:
– Подстелить бы что, остудится а то…
– Теперь-то уж чего? Душа-то теперь отошла, – ответил Акимыч, первым понявший, что генерал-пограничник скончался.
Все, однако же, ждали, что скажет их бывший командир, военный врач, который долго слушал сердце, потом попросил зеркальце и, подержав его минуту-другую у рта Богусловского, подтвердил:
– Да. Похоже, разрыв сердца.
В это самое время к правлению колхоза и подкатили машины Богусловского и контрразведки СМЕРШ. Ординарец кинулся к генералу, а смершевец, цепко фиксируя каждую мелочь, медленно подошел к совершенно опустевшим столам.
«Да, опоздал, – упрекнул он себя. – Важное звено, похоже, выбито из рук».
И бывшие партизаны, и жены ихние глядели за каждым шагом смершевца со страхом. Особенно же те, кто тостовался с партизанским командиром и генералом-пограничником. Колхозники почему-то сразу заключили, что генерала отравили, поэтому поспешно повылазили из-за столов и теперь перешептывались, сбившись в тесный кружок, а на столы, особенно на командирский, поглядывали с опаской, как на заразу. Заключение Темника «Похоже, разрыв сердца» никого не переубедило, а столь скорое появление машин (они не знали, что за смершевцем Богусловский послал давно) совершенно сбило всех с толку.
«Пронеси! – заклинал судьбу каждый. – Пронеси!»
И каждый из них был прав: подозрение может пасть на любого, и попробуй докажи свою невиновность.
Смершевцу же было ясно, что виновного, если Богусловский действительно отравлен, найти невозможно. Рюмка, из которой сделал последний в своей жизни глоток Богусловский, им уронена и, будто специально это сделано, раздавлена и затоптана. И все вроде бы естественно: в толчее, когда подхватили на руки потерявшего сознание генерала, рослого, нелегкого, до рюмки ли под ногами?
И все же он опрашивал. Старался поговорить со всеми. Он отсеивал тех, кто не подходил к командирскому столу, и круг сужался. Но ясности от этого не прибавлялось. Кто больше всех настаивал, чтобы Богусловский уважил тост? Все. А последнее слово сказано Рашидом Кокаскеровым:
«– Просьба друзей – святая просьба. Или мы не друзья?»
В общем, когда из Москвы прилетел Костюков с отцом и женой Богусловского, дать ему вразумительного разъяснения, что же здесь произошло, никто не мог.
Семеона Иннокентьевича, с неподвижным взглядом и ничего, казалось, не воспринимавшего, едва передвигавшего ноги, и Анну Павлантьевну, необычно прямую и отрешенную от всего, повели в дом Акимыча, где в довольно просторном подвале ожидал завтрашнего ритуала, какой положен был ему по чину и должности, покойник, а Костюков решил еще раз, теперь уже основательно, поговорить с сотрудником СМЕРШа и с командиром полка Комелевым.
– Пограничники, как теперь стало ясно, – рассказывал смершевец, – выявили долговременную акцию фашистской разведки. Нам теперь совершенно ясно, что всех, кого освободил партизанский отряд Темника, нужно проверять самым тщательным образом. Невероятно трудно, но… Игра, думаю, стоит свеч. Ясно и то, что партизаны заклевывали приманку, вовсе не понимая, что работали на врага. Но я не исключаю, что мог кто-то в отряде быть проводником фашистских планов. Он, этот кто-то, не из рядовых, конечно. Богусловский, похоже, разгадал или был близок к разгадке, кто этот – он. Послал он за мной ординарца, увы…
– Что показало вскрытие?
– Явный признак – разрыв сердца. Но врачи почти уверены, что отравление. Два или три глотка, и – конец. Замечу, настойчивей всех уговаривал поддержать тост начальник штаба отряда, – смершевец взглянул в записную книжку, – Рашид Кулович Кокаскеров. Из пограничников. Капитан.
– Как вы говорите? Кокаскеров? Рашид Кулович?
– Да. А что?
Не вдруг ответил Костюков. Перед ним с удивительной отчетливостью всплыли сцены того далекого дня, когда они с Иннокентием Богусловский выехали из пограничной крепости на Алае, чтобы доложить по команде, что часть казаков осталась на границе и продолжает ее охранять. Он вроде бы только-только спешно закутал надрывно возвестившего бушующий метелью мир о своем появлении мальчика в полушубок; будто вот сейчас вновь, как и тогда, замерзал в гимнастерке, торопя коня, а потом, проклиная вечный страх забитых горцев перед шариатом, взывал к человечности и совершенно не понимал, как может отец не принять погибающую на морозе дочь, как может не принять внука, совершенно безгрешного еще, не ответственного за пороки людские? Он словно вновь пережил то по-мужски гордое, но от этого не менее глубокое чувство благодарности к смелому дехканину Кулу, который позвал их к себе в дом. Да, Кул совершил подвиг. А потом еще один, когда возразил матери, что мальчик не будет рабом аллаха, не станет Абдурашидом, а будет Рашид. Костюков слышал сейчас решительные слова Кула: «Его имя – Рашид. Рашид Кокаскеров».
– Я принимал роды. На Алае. Его мать… Его приемный отец… Нет! Исключено! Кокаскеров – вне подозрений.
И рассказал Костюков печальную историю, какая случилась в первые послереволюционные месяцы на Алае. Увы, его откровения еще более насторожили смершевца.
– Значит, настоящий отец Кокаскерова – глава контрабандистов одной из долин Памира. Это усугубляет. Придется проверять особенно тщательно. Я не желаю оказаться ротозеем.
– Повторяю: Кокаскеров – вне подозрений.
– Верить можно только себе. И то не всегда. Я не стану докладывать в инстанции о вашей точке зрения, – сделав ударение на слове «не стану», смершевец как бы подчеркнул важность совершаемого послабления, – вместе с тем прошу вас так организовать дело, чтобы и Темник, и Кокаскеров направлены были в Москву. Отыщем, если он жив, и Воловикова. После похорон и возьмите их с собой. Придумайте, как это сделать, не вызвав подозрений.
– Я возьму их сопровождать гроб и родных генерала Богусловского. Здесь мы проведем лишь траурный митинг, тело же в цинковом гробу доставим в Москву. Таково желание Семеона Иннокентьевича. Я уже отдал нужные распоряжения.
– Согласен. Все естественно: врач нужен для пригляду за стариком и женщиной. Кокаскеров возьмет под начало группу пограничников. Согласен. Когда митинг?
– Ждем сына. Сегодня должен прибыть.
Владлен с Лидой приехал лишь к ночи, и похоронные церемонии решили провести утром. Тело Богусловского внесли в комнату, установили на столе, покрыв его красным сатином, и потянулись колхозники, бывшие партизаны, и колхозницы с букетиками цветов, с сосновыми и еловыми венками; несли венки и пограничники, и вскоре формалиновый запах смешался с едкой хвойной терпкостью; к тому же то одна, то другая старушка приносили свечи: «Крещеный небось, как без свечки-то?» – никто им ее противился, и вот уже церковный дух, липучий, дурманящий, притупляющий остроту восприятия происходящего, напитал комнату; а люди шли и шли, стол обрастал венками, догоравшие свечи сменялись новыми, и не было спокойной минуты, чтобы хоть на самую малость расслабиться, забыться, – нужно было принимать соболезнования, отвечая хоть что-то каждому, а им всем, и Богусловскому-старшему, и Анне Павлантьевне, и Владлену с Лидой, хотелось остаться одним, со своим семейным горем; они не понимали, они даже не пытались понять, отчего совершенно не знавшие Михаила Семеоновича люди меняли свечи, громоздили вокруг стола венки, а многие совершенно искренне плакали.
Из Богусловских плакала только Лида. Платок у нее набух от слез, а просьбы Владлена: «Тебе вредно так расстраиваться» – и теплая, мягкая рука его на плече вызывали новый прилив горечи. Но оплакивала она не Михаила Семеоновича, с которым так и не увиделась в жизни, она оплакивала горе Владлена, чувствуя всем сердцем своим его тоску, его печаль, ибо сама она испытала все это, когда получила известие о гибели отца, и потом, когда похоронила мать, – сейчас то горе, уже пережитое и с годами притупившееся, вновь обрело прежнюю злую силу, и слезы беспрестанно катились по ее пухлым щекам, непривычно бледным и оттого казавшимся дряблыми и опавшими.
Владлен же крепился. Ему, как он понимал, старшему лейтенанту, мужчине, плакать просто стыдно, и он с великим мужеством насиловал себя. Делал он это еще и потому, что отвечать на соболезнования приходилось ему, ибо ни дедушка, ни мама делать это были просто не в состоянии. Семеон Иннокентьевич совершенно обмяк, потеряв полностью представление о происходящем, машинально нюхал ватку с нашатырным спиртом, которую время от времени подносил Темник, вовсе не воспринимая его резкой пронзительности. Раз велят нюхать, значит, надо. Для чего? Чтобы не случился сердечный приступ? Но чего ради теперь жить, если нет больше ни одного сына? Ни Пети, ни Иннокентия, ни Михаила. Всего один внук. Гибнет семья Богусловских. Малый след остается от нее.
Анна Павлантьевна тоже время от времени нюхала нашатырный спирт прямо из флакона, который подавал ей Темник, и сердце ее сжималось в комок и колотилось гулко, готовое вырваться из груди при каждом взгляде на Темника: ей виделся в этом совсем незнакомом человеке Дмитрий, тот, молодой, дореволюционный, когда еще их семья, семья Левонтьевых, была большой и дружной.
«Боже, что творится? Вылитый Дмитрий!»
Она стреножила мысли и не пускала их дальше, она боялась дать вольную волю предположениям и догадкам, она цепенела, возвращая флакон, затем вновь устремляла немигающий взгляд на Михаила, не воспринимая еще сердцем его смерти, и так сидела до тех пор, пока Темник не подавал ей либо стакан с валерьянкой, либо флакон с нашатырным спиртом, – тогда все повторялось, сердце, не подвластное хозяйке, трепетало, но мысли не перескакивали запретного рубежа.
– Хорошо держится, – донеслась до ее слуха похвала кого-то из пограничных командиров. – Молодчина.
Она восприняла эту похвалу как должное.
Ни разу, сколько они прожили вместе, не провожала она со слезами Михаила, хотя иной раз знала, что ждет его бой, итог которого никогда никому не ведом. «Храни тебя бог!» – единственное, что она говорила ему. Одна мысль владела ею, одна забота: не огорчить мужа, не внести в его душу смятения, не озаботить его дополнительной заботой перед боем. Похоже было, что и теперь она пересиливала себя, чтобы не показать смятения своей души, своего горя. До конца она хотела остаться верной своему обещанию, которое дала, соглашаясь стать женою Михаила. И только один, пожалуй, Темник понимал состояние жены покойного, робел под ее торопливыми взглядами, чувствуя в них опасность для себя. С каким удовольствием он подал бы ей вместо валерьянки яд, но у него больше не было яда, но если бы даже был, то не хватило бы мужества решиться на такое.
«Пронесет, может?!»
Пронесло. И той ночью, и следующим утром, во время траурного митинга, а потом по пути в Москву. Анна Павлантьевна так и не позволила себе перешагнуть через страшную черту, хотя и трепетала она при виде Темника; Богусловский же старший совершенно не замечал сходства молодого врача с Дмитрием Левонтьевым, ибо вообще ничего не воспринимал реально, так подкосило его неожиданное горе. Ну, а все остальные, окружавшие покойника и его семью, не видели прежде Дмитрия Левонтьева, поэтому характерное принюхивание к окружающему, какое передал по наследству Дмитрий своему сыну, ничего им не говорило. И манера мешать, тоже. Удивляла только.
Но мало ли на свете встречается странных людей?
В Москве их пути разошлись. Темника отправили врачом в тыловой военный госпиталь.
Без ясной перспективы остался Кокаскеров. Костюков устроил его в гостинице и приказал ждать.
– Мое место, считаю, на фронте. Бить врага, а не ждать, – начал было недовольничать Рашид Кокаскеров, но Костюков резко осадил его:
– Я считал вас пограничником!
У Костюкова имелась идея, но он хотел заручиться поддержкой еще нескольких высоких командиров. Нет, он даже на самую малость не усомнился, что Кокаскеров честен, но все же решил подстраховаться на всякий случай, если вдруг возникнет противодействие. И сделал он это на кладбище, выступая на траурном митинге:
– Мы погрешим перед памятью безвременно погибшего нашего товарища, если не сделаем так, чтобы граница не потеряла славного рода Богусловских…
Лида заплакала еще горше, стоявшие у гроба генералы согласно закивали, и этого вполне было достаточно для Костюкова. Через день он приехал к Богусловским на квартиру и сообщил:
– Решение такое: Владлен Михайлович едет комендантом участка. На Памир. Начальником штаба к нему – Рашид Кокаскеров. И службе научит, и языку. Лидия Александровна на фронт не возвращается, но раз ехать ей с мужем нельзя, беру ее в наше управление. До декрета поработает. Только одно условие, – умастил шуткой свою серьезную речь Костюков. – Родить, Лида, ты обязана сына. Михаилом его и назовем…
– С решением по Лиде я согласен, – прервал Костюкова Владлен. – Ей неплохо будет в Москве. А со мной – тут вопрос. Я не знаю пограничной службы. Самое большое, на что я соглашусь, застава. И то не начальником.
– Но ты же – комбат!
– Батарея – не батальон. И потом… Зенитные войска не пограничные. Поймите, иначе я просто не могу.
– Ладно. Будь по-твоему. Твой начальник заставы – Кокаскеров. Поедешь к месту службы твоего дяди. В родные места Кокаскерова.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Хотя Костюкову решение взять к себе в НКВД офицера было починно, к тому же он по прямому проводу переговорил с командующим противовоздушной обороны страны, все равно документам о переводе из одного рода войск в другой Владлена и Лидии Богусловских надлежало пройти положенные писарские инстанции, прежде чем лечь на стол для подписи уполномоченному на то командиру, а бюрократизм, он и в армии бюрократизм; дни поэтому шли чередой, Богусловских никто не тревожил, словно о них совершенно забыли. Лишь иногда заходил к ним Рашид Кокаскеров, и тогда тоскливая молчаливость, которая царила в семье Богусловских со дня похорон, немного отступала, но в конце концов разговор перекидывался на тот роковой тост, последний в жизни Михаила Семеоновича, старик Богусловский, сам же начинавший обычно расспросы, с тягостным вздохом покидал гостиную, и Кокаскеров, понимая состояние хозяев дома, спешил откланяться.
Вновь, до следующего его прихода, в доме жили молчаливо и грустно, будто тоска заполняла все комнаты, пропитала все углы. И даже гордые сообщения Совинформбюро о наших победах на фронте не влияли на настроение подавленной горем семьи. И все же перелом наступил. Толчок к этому дал очередной визит Кокаскерова и воспоминание его о первых минутах встречи с Михаилом Семеоновичем возле колхозного гумна. Все помнил Кокаскеров. Каждый жест, каждое слово, но особенно обещание Богусловского взять его в пограничные войска, восстановив в прежнем, до пленения, звании. На боевую работу взять обещал.
– Я два раза ходил в Управление, говорил там об этом и просился в войска по охране тыла, на тот самый участок фронта, где погиб генерал. Ответили: нет. Почему?! Враг, убивший уважаемого мной человека, мой враг! Я не могу сидеть здесь!
– Месть, молодой человек, штука прескверная. Добром не обернется она мстителю, – впервые за все после похорон время заговорил Богусловский-старший. – Продолжать дело славное – вот это правомерно и уважаемо. Тогда и отомстится.
Вот и все. Больше ни слова. Как и все предыдущие дни. Блеснувший было живительный лучик угас, вновь уступив место молчаливой грусти.
Молча допили чай, удерживая себя за столом приличия ради, пока не встанет старший. Но Кокаскеров на этот раз поднялся первым, не выдержав напряжения и осуждая себя за то, что напомнил лишний раз почтенной семье о горе, поклонился Семеону Иннокентьевичу и Анне Павлантьевне, приложив руку к сердцу по восточному обычаю. Сказал традиционное:
– Мир и благоденствие дому вашему.
Владлен с Лидой пошли проводить гостя, и уже на лестничной площадке Кокаскеров открыл секрет, ради которого, собственно, пришел, но не нашел удобного момента, чтобы рассказать о нем за столом.
– В Управлении мне сказали, что пошлют нас на Памир. В Алай. Где ваш дядя и Костюков спасли мою мать и меня от смерти. Я рад стать другом племянника спасителя моего, но мое место на фронте. Я сказал это. Открытому сердцу дорога открыта. Не боясь оскорбить вас, Владлен Михайлович, прошу вас: помогите мне. Ради памяти отца вашего.
Секрет, который поведал Рашид, для семьи Богусловских не был давно секретом, но Владлен не стал говорить об этом Кокаскерову. А вот просьба, честно говоря, его разочаровала. Он уже свыкся с мыслью, что станет служить с очень порядочным, как ему виделось, казахом, у которого многому можно будет поучиться. Но как отказать столь убедительной просьбе? А как ее выполнить?
– Не знаю, право, чем смогу помочь?
– Если согласится ваш дедушка. У него авторитет.
– Что ж, попробую.
Весь остаток дня и весь вечер Семеон Иннокентьевич так и не вышел из своей комнаты. В доме даже стали беспокоиться, и тогда Владлен вышел в холл и, устроившись на диване, раскрыл книгу, сам же прислушивался, не донесется ли какого звука из комнаты Старика. Потом к нему подсела Лида и, прижавшись, задремала. Не вытерпела в конце концов и Анна Павлантьевна, пришла с вязаньем и умостилась на кресле. На ее немой вопрос Владлен недоуменно пожал плечами. Тихо в комнате. Совершенно тихо.
Что бы проще, постучи и войди, но прежде не принято было в семье Богусловских входить без неотложной причины в спальню к старшим, и, когда условия позволили вернуться к тому устоявшемуся правилу, оно вновь стало неукоснительным. Нет, нельзя лишний раз беспокоить старика-генерала, напоминать ему лишний раз о его немощи, показывать, что беспокоятся о его состоянии. Он-то сам не считал себя ни больным, ни немощным. Зачем же вносить смятение в его душу? Ведь старый человек так мнителен.
Но любая тактичность, любые приличия и любая заботливость имеют свои пределы. Анна Павлантьевна определила, что свяжет еще рядок, после чего зайдет к Семеону Иннокентьевичу. Она, однако же, еще не успела докончить урока, а из спальни послышался сдержанный кашель, а немного погодя – всхлипывания. Старик наконец-то заплакал.
На цыпочках, стараясь совершенно не шуметь, Анна Павлантьевна и молодые покинули холл. Разошлись по своим комнатам успокоенные.
Утром в столовой собралась вся семья. С такой же, казалось, как и вчера тоской. Но что-то ожившее чувствовалось в каждом шаге, каждом жесте Семеона Иннокентьевича. Он даже поглядел на каждого в отдельности, впервые после похорон, и взгляды его не были безразличными, ничего не видящими. За стол, однако, сел молча, и, возможно, завтрак так и прошел бы в гнетущем безмолвии, но Владлен решился все же пересказать деду просьбу Рашида Кокаскерова.
– Жизнь не остановишь, – вздохнув тяжко, проговорил Семеон Иннокентьевич и вновь замолчал, оставив внука в недоумении. И только когда допили они кофе, когда пора было уже подниматься из-за стола, Богусловский-старший сказал решительно:
– Собирайся. Поедем через четверть часа в Управление. Мне понравился киргиз…
– Он, деда, казах, а не киргиз.
– Не в мои годы переучиваться, – с явной обидой ответил старик внуку, но тут же примирительно добавил: – Из Большой, стало быть, орды. Теперь казахами, выходит, их кличут. Ну и хорошо.
Машину за ними прислали и впрямь через четверть часа, в Управлении встретил их дежурный офицер и повел сразу же в кабинет Костюкова. И к удивлению внука и деда Богусловских, там уже находился Кокаскеров, хотя Семеон Иннокентьевич, когда говорил с Костюковым по телефону, не пояснял цели визита.
– Эка, батенька! – с добродушной ворчливостью упрекнул Костюкова старый генерал. – Все наперед предвидишь…
– Ничегошеньки я не предвидел. Раз с внуком, подумал, стало быть, о дальнейшей его службе разговор, а она вот с ним, – кивнул на Кокаскерова, – пойдет. Так решено.
– А у него на фронте душа. Пришел я ходатаем за него. О внуке не пекусь. С ним ясно все – с заставы начинать. Чтоб пограничником стать, чтоб достойно фамилию нашу нес. Попотеть в молодости нелишне. А Рашида Куловича, размышляю, не следует наперекор его душевному порыву слать на границу. Уважить можно…
– Товарищ Кокаскеров! – дождавшись, когда закончит говорить Семеон Иннокентьевич, повернулся к Рашиду Костюков. – Что вы обещали Михаилу Семеновичу? Служить по-пограничному? Вот видите. А ведете себя как купец на азиатском базаре. – И к Семеону Иннокентьевичу: – При всем к вам уважении, не могу отменить решения. Оно таково: капитан Кокаскеров – начальник заставы, старший лейтенант Богусловский – его заместитель. На Алае. Рядом с той крепостью, где служил ваш сын. Обстановка там невероятно сложная.
Костюков подошел к рельефной карте, расцвеченной синими и красными условными значками, и принялся рассказывать гостям, какие силы противостоят пограничникам Памира, и особенно Алая, где и какие случились там провокации за последнее время, какие из контрабандистских троп, забытых прежде, вновь оживились и идет по ним не только контрабанда, но и под крылышком контрабандистов агентура.
– Что я рекомендую? – подытоживая разговор, посоветовал Костюков. – Изучите, пока вам медлительностью канцелярской отпущено время, историю края, но самое главное – историю взаимоотношений с Китаем. Многое из прошлого возвращается. Очень многое. Запомните: ходить тихо, распознавать следы, лежать в секрете, организовывать, наконец, поиск нарушителей для пограничников очень важно, но важней всего быть подкованным пограничником, знать не только суть договоров и конвенций, но, если хотите, и историю их подписания, все конфликты и притязания соседа, знать во всех деталях историю дипломатии. Да-да. Именно дипломатии. – Костюков посмотрел на часы, давая понять, что время зовет его к новым делам, пожал руки молодым офицерам, а Семеона Иннокентьевича попросил: – Хотел бы пару слов без молодежи. Не возражаете?
– Какой может быть вопрос!
– Вот и ладно. – А когда Владлен Богусловский и Рашид Кокаскеров вышли из кабинета, пояснил: – При них нельзя. Для Кокаскерова – это тайна за семью печатями, внуку вашему тоже лучше оставаться в неведении. Кокаскеров подозревается, наряду с другими, в отравлении вашего сына. Я в это не верю, но нарушить приказ и отправить его на фронт не могу. Но, признаюсь, мне это даже на руку: прекрасный для Владлена Михайловича будет на первых порах учитель. Мне не рекомендовано и на границу его посылать до выяснения, но, простите, тут я волен решать. Я беру ответственность на себя. Вот так, Семеон Иннокентьевич. Мы с вами просто обязаны молодым помочь встать на ноги. На крепкие пограничные ноги. Долг в этом наш с вами. Долг перед памятью Михаила.
– Жизнь и впрямь не остановишь, – вздохнув, согласился Богусловский-старший. – Пожалуй, горюй горе, а она мимо пронесется, и станет Владлен хватать ее за запятки. Негоже такое.
Ожидавшим его молодым офицерам Семеон Иннокентьевич доложил:
– Ехать вам вместе. Не упрямьтесь, Рашид. И потом… Нельзя подчинять жизнь только своим желаниям. Иногда нужно вполне отдавать себе отчет, что обстоятельства складываются не в соответствии с желанием. Домой сейчас. И вы, Рашид, к нам.
Не пригласил, а принудил.
Доро́гой старик помалкивал и только в гостиной, когда собрались в ней все, повторил почти то же, что говорил в кабинете Костюкова. Изменив только последние слова:
– Отстанешь от жизни – хватайся тогда не хватайся за запятки, не догонишь. – И распорядился: – Заниматься станете у нас. Программу я подготовлю к завтрашнему утру. Нужные книги, если не окажутся у нас, закажем через библиотеку. Заниматься не менее двенадцати часов.
Война – трудное и опасное дело, но она приучает воюющих к беспечности. Остался жив – отлично. Каши тебе принесут, еще и сто граммов нальют. Привыкает человек к такому настолько, что уже и не мыслит себя в иной обстановке. Владлен и Рашид тоже привыкли либо быть один на один со смертью, либо бить баклуши, когда не свистят пули. И вдруг сразу – по двенадцать часов не отрываться от книг. Почти сверх человеческих сил такое, тем более что Владлен многое из того, что рекомендовал дедушка для изучения, уже читал. В библиотеке отца. Но он пересиливал себя, с одной стороны, из уважения к деду, с другой, чтобы не ставить в неловкое положение своего молодого товарища, с кем ему определено быть рядом не один, похоже, год.
Рашид тоже прилежничал. По восточному своему разумению: слово аксакала – родник мудрости.