Текст книги "Счастливая черкеска"
Автор книги: Гарий Немченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
С печалью подумалось: может быть, это знак?.. И в «Рыцарский цикл» со знаменитыми чужими строчками стоит включить мало кому известные – горькие свои?
Вот он, этот «Белый стих о Черных горах»:
Как могло получиться,
что рыцари Кавказа
стали надевать
ожидающим их невестам
не пояса верности,
но – пояса шахидов?
Или невесты надевают их сами,
и они-то как раз и есть —
пояса верности
нашему седому Кавказу?
И как получиться могло,
что на глазах русских рыцарей
Кавказ —
«наборный пояс» России —
пьяная тварь
превратила
в один почти сплошной
пояс шахида?!
«Мы бы и сами хотели получить ответ на этот вопрос, – продолжает в своем обзоре Николай Переяслов, – да вот только ответчика от нас до сих пор прячут на даче в Горках, защищая его какими-то надконституционными льготами и привилегиями…»
Может, об этом не стоило?
Может быть.
Если бы привилегии эти, которых вышеозначенный деятель «проглотил, сколько смог проглотить», другим концом не ударили по тому, что, не щадя себя, поколениями поддерживали и продолжали создавать истинные хранители великого народного Духа, ревнители лучших национальных традиций, в том числе и кавказских.
На внутренней стороне обложки небольшой книжечки Бернарда С. Бахраха «Аланы на Западе», подаренной мне Ирбеком летом 1998 года, после братских его благопожеланий следуют слова: «…в это трудное время произвола и беззакония.»
Время это мы понимали одинаково.
… Мысленно опять возвращаюсь к хлебу-соли, за которыми сидели мы прошлой весной в Новогорске у Миши, поминая Ирбека.
Само собой, что сообразно нашим воспоминаниям менялось общее настроение за столом – то все впадали в печаль и замолкали, а то вдруг начинали говорить громко и радостно: а помнишь, помнишь?!
Для того ведь и собираемся: снова вдохнуть жизнь в дорогие образы.
Может, и сами при этом становились моложе?
Меня всегда восхищала одна особенная мишина черта, для его богатырской внешности на первый взгляд как бы странная: никогда не скажет «отец». Непременно: папа. Также обязательно: мама. Ирбек – только Юрик.
– Помню, как учил меня петь и танцевать. Ему скоро десять, уже все умеет, а мне только три… И вот мама играет на гармошке, и сначала он пляшет и поет, а потом должен я… А, знаешь, что пели?.. Помню, как у мамы горели щеки, как за нас радовались глаза… Она играет, Юрик на меня придирчиво смотрит, а я кричу во все горло: «Казбек-отец и мать-Кура прислали чару нам вина!.. И за здоровие Кавказа мы выпьем чару без отказа! Аль в схватке, аль в какой беде – кавказцы первые везде!» И в конце обязательно: «Алаверды!..»
Кантемировым это удалось, Мухтарбек!
Быть первыми. Несмотря ни на что.
И Юрику.
Ирбеку Алибековичу Кантемирову, светлая ему память.
И – здравствуй ещё многие годы! – тебе.
Алаверды!..
В день твоего рождения.
Алаверды!
ГОРБАТЫЙ МОСТ
Нет-нет, недаром тогда в командирской рубке «Азова» подначивал меня не кто иной – сам главный штурман Военно-Морского Флота России:
– Еще раз посмотрите, – нарочно строго настаивал. – Хата под соломенной крышей… Казак в черкеске. Конь рядом… неужели не видите?
Разумеется, я посмеивался: ладно, мол, Евгений Геннадьич, ладно – хватит «юнгу» разыгрывать! Какие соломенные крыши? Какие там нынче могут быть казаки? Какие кони?!
– А вы посмотрите, посмотрите!
Я снова приникал к окулярам хорошо настроенного прибора, опять поворачивал его мощные линзы, медленно скользил взглядом от одного покатого окончания острова к другому, почти такому же: выгоревший к середине лета, с коричневатыми проплешинами пустынный холм, распластавшийся над синей полосой моря… Серый, судя по окраске военный, катерок неподалеку от еле заметного причала рядом с одиноким белым зданьицем на берегу и несколько слабо различимых домишек поближе к вершине… деревенька?
Греческий остров Лемнос, на котором после гражданской войны бедовали казаки-эмигранты. Как называли они его, Ломонос…
– Ну, что – видите? – настаивал Главный штурман.
Тогда я так ничего и не разглядел.
Зато через два-три года!..
Какие дали стали мне открываться вдруг дома, в Москве, когда стоял, ткнувшись лбом в оконное стекло на своем двенадцатом этаже на Бутырской улице… Какие видения вдруг возникли потом в Сибири, в нищем теперь, совсем почти провалившемся под землю Прокопьевске! Что я увидал потом на Кубани и Северном Кавказе: не только в Черных горах, но, вот ведь какое дело, – высоко над ними, чуть ли не в небе!
К Лемносу мы шли тогда, как понимаю, не торопясь, потому что за нашими тремя БДК – большими десантными кораблями с миротворцами для Косова на борту и с техникой в трюмах – следовали ещё два почти таких же: пропустить через Босфор все корабли сразу турки отказались, отряду предстояло соединиться уже после прохода через пролив – как раз возле Лемноса, в «точке четырнадцать».
Прекрасно понимаю, что это «мы шли» звучит примерно также, как известное заявление мухи, сидевшей в поле на рогах у вола: мы пахали. Но что было, то было: писательская судьба неожиданно, как сперва показалось, подарила мне, истосковавшемуся за последние годы, давно заждавшемуся хоть какой-то перемены жизни романтику и этот морской поход, и позднее, а потому как бы уже слегка насмешливое посвящение в моряки с традиционным подношением стакана соленой забортной воды – вместе с тельником и черной пилоткой…
Ранней пташкой я был всегда, а тут вдруг такая возможность – встречать солнце в открытом море. Несколько дней подряд я первым появлялся на полубаке рядом с головными каютами и долго простаивал в полном, благословенном одиночестве, но в тот день, как нарочно, поднялся поздней обычного: это-то и дало Евгению Геннадьевичу Бабинову повод надо мною пошучивать.
– Я полагал, юнга…
Он первый так назвал меня день назад, протягивая подписанный на память о нашем походе «Устав корабельной службы».
– … полагал, вы все это как раз и разглядите: недаром мы с вами вчера – столько о Лемносе…
Как в похожих случаях, когда оказываешься в местах достопримечательных, подобает, я попробовал вызвать в воображении почерпнутые из книжек картинки былого… Вот двое-трое казачков, само собою – в подштанниках, как без них, медленно входят в холодную воду, поднимается уже до креста на груди, и они задирают руки: в правой шашка или кинжал, а левая как бы заодно с ней покачивается… Увидит осьминога сквозь толщу моря или придется нырять за ним?
Подумать, и в самом деле: только в страшном сне и могло привидеться, что на «вострую» шашку сперва придется насаживать эту морскую гадину, а после пластать её на студенистые ленты на берегу – подсохнет, и за первый сорт пойдет на еду, а то, глядишь, чего-нито дадут за неё местные греки, тоже уже успели распробовать… голь на выдумки хитра, эх! Тем более эта голь: теперь без отечества, теперь, и правда что, – перекатная…
А что кунаки-черкесы?
Ещё недавно одною лавой неслись на красных, но вот англичане, эти иезуиты, придумали, что охранять казаков должны горцы – и ещё как теперь охраняют, вошли в роль… Никак не могут англикашки простить свой проигрыш в давней Кавказской войне – ну, никак!
Может быть, кроме прочего под австрийским Лиенцем продали потом Сталину казачков ещё по той же причине?..
Отомстить, наконец-то, казакам: Кавказскую войну выигравшим.
И вот пробовал я все это, значит, представить на местности – и палаточный лагерь с походною церковкой, и горькую песню из одних мужских голосов, – но шло оно вяло, и оттого, что час одиночества я проспал, казалось теперь как бы нарочитым.
Вспомнил вдруг картину Сергея Гавриляченко «Лемнос», висящую у него в мастерской в Москве: несколько стоящих на голом берегу одетых уже не по форме казаков печально, с безнадегой в глазах всматриваются в морскую даль… угу! – теперь думаю. Уж не наш ли, пришедший сюда через восемь десятков лет БДК «Азов» они высматривают?..
Но ведь зачем-то он пришел сюда, наш «Азов». Зачем-то я на нем оказался!..
Оставил в покое окуляры, вышли с Евгением Геннадьевичем из командирской рубки на боковой мостик, и тут я увидал, что неподалеку от нас – уже не два корабля, как было с вечера, а три.
– Четвертый «десантник» подошел, а пятого ещё нет? – спросил у Главного штурмана.
– «Десантники» оба пока на подходе, – сказал он будничным тоном. – А это ночью догнал нас шахтёр…
Я прямо-таки возмутился:
– Какой ещё посреди моря шахтёр?
– Спасатель, – улыбнулся штурман. – «Шахтер» у него название… да вон, вон – и отсюда буквы видать, – и вдруг вдохновился. – Сауна там, между прочим, скажу я вам… Если ещё задержимся, может, катер вызовем? Мне-то все равно туда надо…
– Нет, но откуда он тут взялся: « Шахтёр»?
– А разве я вам не говорил? – с дружелюбным терпением начал Евгений Геннадьевич. – Он тут неподалеку болтался, а когда мы вышли в Салоники, из Главного штаба получил приказ в точке «четырнадцать» к нам присоединиться, – и глянул на меня повнимательней. – Он вам чем-то не нравится?
Мало того!
«Не нравится» – слабо сказано…
Но как тут все объяснишь?
В жизни каждого из нас есть сокровенное, как бы стволовое начало и есть ответвления, есть побеги, среди которых, кажется иногда, много не только лишних, но, может быть, для дерева даже вредных…
Таким когда-то считали дружки мой давний побегиз Москвы на сибирскую стройку… если быть точным и воспользоваться предосудительными нынче, полузабытыми терминами – на ударную комсомольскуюстройку. Когда-то мне уже приходилось писать, как следовало потом за мной по пятам моё «ударное» прошлое: в доме творчества в тихих зимою Гаграх Юрий Павлович Казаков, которому понравились мои рассказы тех лет, наставлял меня: «Забудь это слово – Запсиб, и будешь хороший русский писатель…»
Забудешь тут, как же!
Кто в детстве о море не мечтал?.. После школы я собирался поступать в военно-морскую медицинскую академию, но на комиссии в военкомате вдруг обнаружилось: у меня – дальтонизм. Якобы не могу цвета различать… Пришлось о море забыть. Но через столько десятков лет вдруг сбылось: я на военном корабле! В дальнем морском походе. В роли журналиста, правда. Но, слава Богу: чем эта роль плоха?.. Целый день слоняюсь от кормы к носу, разговариваю с матросиками-первогодками: по поручению командира похода контр-адмирала Владимира Львовича Васюкова пытаюсь восполнить «дефицит общения», с которым, словно с заразной болезнью, прибыли на службу ребята из дальних, вымирающих нынче сел… С рабочих окраин малых сибирских городов, где тоже мало разговаривают: если что, сразу – в морду…
Благополучных детишек среди морячков, считай, нет. Как и вообще нынче – в армии: откупают родители.
Между разговорами с морячками, нет-нет и приткнусь к офицерскому кружку: кап-раз, – два, – три наперебой вспоминали, как в Средиземном море еще недавно держали в страхе военные корабли «америкосов» – у этих «дефицит понимания», «дефицит сочувствия», а мне ли как раз их не понимать?.. Мне ли им не сочувствовать?
И вот оно: Черное море, Босфор, длинный галиполийский полуостров, на который высадили русских эмигрантов из офицерского корпуса, потом – «казачий» Лемнос… сама история!
Тем более для меня: кубанца… да что там Кубань, что казаки!
Когда прошли Босфор, позади остался Стамбул, из командирской рубки выглянул Васюков, позвал глазами к бортовым окулярам, где нет-нет, да баловали меня наблюдатели: давали иной раз всмотреться в берег.
– Отсюда ничего не увидите, – сказал с нарочитым сожалением. – Но в тридцати километрах справа по борту – то, что осталось от легендарной Трои… попробуйте представить. Почувствовать!..
Не самое ли время вспомнить новейшие исследования, основанные на полунамеках древних историков: Гектор был славянин, под стенами Трои стояли наши… русский космос! До которого, к сожалению, так редко приходится теперь подниматься.
В далеком Мраморном море, на «Азове», ощущение его тонко кольнуло душу, но вот – нате вам: невесть откуда появляется спасатель «Шахтер», напоминающий мне, «совку» беспросветному, рабское, как уверяют теперь клеймо: сибирское мое, «ударно-комсомольское» прошлое…
В удобной двухместной каюте, которую занимал я один, подсел к столу, пододвинул к себе записную книжку, рядом положил ручку и, прежде чем взяться за описание острова, встал и левой рукой повыше уровня глаз поднял овальную, в кожаном окладце иконку святого Георгия, подаренную мне Мухтарбеком Кантемировым как раз для этой цели – для покровительства Уастырджи, как его зовут осетины, в дальних путешествиях, на незнакомых дорогах…
«Господи Иисусе Христе, Сыне Единородный Безначального Отца!.. Ты рекл еси пречистыми Твоими усты: яко без мене не можете творити ничесоже…»
Молитва перед началом всякого дела…
И тут вдруг пришло: Ирбек Кантемиров, Юра, старший-то братец Мухтарбека – большой друг и почитатель шахтеров, да-а-а…
Сколько мне принимался рассказывать!
– Можешь поверить?.. Первые после войны гастроли были у нас в Прокопьевске, отец нас туда повез, и я, ну, как прикипел к нему… удивительный город!.. Весь на буграх, и народ какой-то особенный: хоть где-нибудь на горе, хоть на краю провала, а непременно – свой дом с коровой и с кобелем на цепи… Обязательно мотоцикл. А с работы он, знаешь, как идет?.. Почти у каждого на лице синие крапинки от угля и черные круги возле глаз. На левом плече за петельку пиджак поддерживает, а в правой у него в пальцах – две бутылки водки. Обязательно две. Не прячет, ни от кого не скрывает – даже как бы наоборот. Даже как бы гордится: а мне наплевать, кто что обо мне подумает… Отработал – иду отдыхать. А приходит в цирк – ну, что откуда берется! Всю страну объехали, где только не бывали, но таких душевных зрителей, как в Прокопьевске, таких понимающих – больше нигде. Как они аплодируют!.. Руки, и правда, отбивают. Кричат, вскакивают, на шею друг дружке бросаются. Плачут как дети… слезы утирают, ты веришь?.. А после представления – не отобьёшься. Хватают под руки: пойдем в ресторан!.. Мы к этому, ресторану, веришь, настолько привыкли, и официанты с поварами к нам – тоже, что когда и без них, бывало, без шахтеров, придешь уже поздно, а он закрыт, ресторан… Постучишь, а батя в дверях, швейцар: а-а, осетины!.. Чего припоздали?.. Ну, проходи-проходи!.. Не-ет, что ты: в Прокопьевске удивительный зритель. И отец любил туда возвращаться, и я, когда остался за него… Собираешься на гастроли в Сибирь, и если есть выбор – обязательно говорю: мне – Прокопьевск!
И так живо представил я рассказы Ирбека об этом самом Прокопьевске, о Прокопе, как называли его мы, жители соседнего Сталинска, в один момент ставшего потом Новокузнецком, попросту – Кузней… Так живо, что встал из-за стола, вышел из каюты на полубак и долго там стоял, вглядываясь в очертания судна-спасателя… ну, надо же!
Уходишь от Сибири, от стальной, от черной от угля страны своей молодости, как любил я когда-то обозначать те края, а все равно он, «Шахтер» – вот он!
Ты от него – за тридевять земель, а он тебя уже поджидает в «точке четырнадцать» возле греческого острова Лемнос: и здесь догнал!
Так это и осталось у меня в сознании, как гвоздь в белой стене, на которой ничего больше нет: Мраморное море за Босфором, остров Лемнос, на котором бедовали казаки, и вдруг… вдруг…
Сперва там, а позже в иных краях все чаще начал припоминать наши с Юрой былые разговоры об этой неумытой, провальной Прокопе…
Как бы между делом в очередной раз сообщаю ему, что снова лечу в Новокузнецк, а он – тут же:
– А в Прокопьевске ты не будешь? Не заглянешь туда?.. Я там – уже давненько, эх… Интересные места. И такие названия. Прокопьевск – это сам город, а железнодорожная станция там, если помнишь, – Усяты…
– А зритель та-ам, – начинал ему в тон.
И он ловился:
– Да что ты!.. Это я тебе говорю: такого зрителя нигде больше – ни по стране, ни за рубежом. Даже мексиканцы… ну, выстрелит вверх из револьвера: этим он все сказал. Но чтобы так радоваться и так понимать…
Конечно, мне это представлялось немножко странным: все эти воспоминания Юры о Прокопе. Как-то не без подначки спросил его: что ты, мол, все Прокопьевск да Прокопьевск – может, там у тебя любовь была и никак не можешь забыть?
Нет, отвечает. Ты понимаешь: там зритель особенный. И места, места… Городок, может, помнишь, в тех же краях: Бачаты. А по дороге в Кемерово…
– Ясно, ясно! – говорю. – Барачаты!
– Это ведь наше: барачет бысын. Пожелание изобилия…
И я подхватывал:
– Вот-вот. Изобилие ему!.. Да барачаты – это всего-навсего маленькие бараки… изобилие ему, эх!.. Забыл уже? Я тебе читал как-то: стихи моей молодости об этих местах?..
– Припоминаю что-то, но…
И я становился в позу: расправлял плечи и пальцами туда и сюда вел по усам:
– Расправил я Усяты, взял руки под Бачаты…
И Юра начинал улыбаться:
– Ну-ну?
И я вскидывал на уровне груди растопыренную пятерню:
– Да что же вы, девчаты, забились в Барачаты?!
Отсмеявшись, он просил:
– Ты мне перепиши их.
– Да зачем тебе?
– А ты думаешь, один я те места вспоминаю?.. Поеду в Осетию. прочитаю старым наездникам, они тоже все вспоминают Прокопьевск… как ты говоришь? Прокопу…
Далась им, думал я, эта разбросанная на черных шахтовых выработках грязная и почти бесконечная Прокопа, без всякой границы переходящая в такой же мрачный соседний горняцкий город – Киселевск. Страшный этот, похожий на раковую опухоль сдвоенный «мегаполис» шутники-старожилы называют: Киселепьевск.
Потом случилась одна маленькая история, которую помню, кажется, по минутам: настолько она была в духе Ирбека, в его широком, щедром характере…
Летом 98-го приехавшие из разных концов России шахтеры стали палаточным лагерем вокруг Горбатого моста у Белого, будь он неладен, дома…
Сам я к этому времени уже окончательно распрощался с иллюзиями черной от угольной пыли «бархатной революции», уже печально посмеивался над обманутыми горняками, и к Горбатому мосту не спешил: зачем лишние разочарования…
Но тут вдруг мне позвонил адыгейский писатель Аскер Евтых, которому тогда уже перевалило за восемьдесят и решительным голосом предупредил, что вечером его не будет дома: хочет поехать к Горбатому мосту, отвезти шахтерам несколько бутылок минеральной воды – на улице вон какая жара, а по телевизору передали, что они там помирают от жажды… что ты с ним будешь делать!
Совсем недавно ушла из жизни его жена Валентина Николаевна, Валечка, которую он, и правда, боготворил и о которой написал потом свою последнюю повесть: «Я – кенгуру». О том, что любовь к этой мягкой, деликатной, ласковой женщине всегда носил в сердце бережно, как далекое экзотическое животное носит в сумке на животе своих малышей… ах, Аскер, Аскер! Солдат в переводе с арабского, боец, всю жизнь – из-за вероломного предательства младших искателей славы на родине, в Адыгее – и в самом деле, ведший в Москве суровую жизнь одинокого воина-отшельника, сам он тоже был трогателен, как ребенок, и чист, и дружбу с ним вспоминаю теперь с болью и радостью, задним числом принимая её как большой подарок судьбы…
Оставшись один как перст, Аскер явно затосковал и, пытаясь хоть как-то поддержать его, я, как младший, каждый вечер набирал его номер, а он, аульский хитрец, отдаривался тем, что, позвонив иногда, непререкаемым тоном просил пригласить к телефону «Ларису Александровну» – мою жену. Хотел с ней якобы по каким-то хозяйственным делам посоветоваться, а на самом деле – расспросить о Майкопе: и ей, бывшей майкопчанке, сделать приятное, и самому душу отвести…
Лето стояло, и действительно, жаркое, был август, и он задыхался там на своем двенадцатом этаже, выходил в основном только за хлебом да за лекарствами и вдруг умудрился загрипповать… Приходить к себе запретил категорически, а я как раз купил ему громадный астраханский арбуз. После долгих споров сошлись на том, что в лифте я поднимусь на этаж, на виду у него оставлю арбуз на площадке и тут же захлопну дверцу, укачу вниз.
Все так и было: он, полный властной значительности, в одних трусах уже стоял на площадке, я выложил арбуз, поднял в приветствии ладонь, нажал кнопку… Подходил уж к собственной двери тоже на двенадцатом, на Бутырской, когда вдруг подумал: арбуз никак не меньше десяти килограммов, нарочно такой выбрал – сделать понимающему человеку приятное… Но как же он его затащит в квартиру – после недавнего инфаркта больше двух килограммов поднимать ему запретили категорически!..
Первым делом бросился к телефону, набрал номер.
– Молодость пришлось вспомнить, – посмеиваясь, сказал Аскер. – Ногой катил арбуз по площадке, а после из прихожей гнал на кухню… постинфарктный футбол!
И вот услышал, видите ли, по телевизору, что шахтерикам, бугаям этим, нечего пить и собрался нести им минералку!
Старая школа?.. Благородное сердце?
Благородное черкесскоесердце.
Мне, и правда что, повезло: в этом они с Ирбеком словно соперничали…
В ту пору Ирбек был во Владикавказе, а когда вернулся в Москву, сам я на Горбатый мост ходил уже как на службу: «думскому» журналу «Российская Федерация сегодня», где в то время работал, потребовался очерк о рабочем движении.
– Бываешь там? – обрадовался Ирбек. – Давай сходим вместе: хочу посмотреть, что там на самом деле…
– Я думал, ты осетин решил поддержать…
– Откуда им взяться там? – удивился Ирбек.
– Да вот нашел одного. Специально для тебя.
– А как фамилия?
– Дзуцев. Тезка твой. Тоже – Ирбек.
– Дзуцев… Дзуцев, – повторил он, пытаясь, видно, припомнить. – А по отчеству?
– Может, тебе также – объем грудной клетки и размер обуви?
– Завтра у тебя будет время? – спросил он решительно.
Назавтра мы встретились у станции метро «Краснопресненская». Возле ближайшего киоска я достал бумажник, и он тоже полез за деньгами.
– Что ты обычно берешь ребятам?
Посмеиваясь, взялся ему рассказывать:
– Это даже как бы не я. Мне тут Аскер… Рвался отнести мужичкам воды, а у самого сердчишко, рассказывал тебе, еле тянет. Куда по такой жаре? Дал ему слово, что вместо него непременно отнесу, и с тех пор у меня проблем нет: беру две бутылки по два литра или три «полторашки». И раздаю ребятам: от черкесского писателя Аскера Евтыха, говорю…
Он остановил мою руку с бумажником:
– Сегодня будем – от осетин, погоди… Надо было, правда, какую-нибудь сумку, а то в руках как-то…
– Джигиту, оно вроде и с сумкой не к лицу? – пошучивал я, снимая с плеча свою. – Давай! Так и быть, носить будет русский Санчо Панса, а раздавать – осетинский Дон Кихот…
Пошли мимо стадиона с высокой, окрашенной в черный цвет железной оградой, на которой в траурных рамках с красными тряпицами по бокам густо висели фотокарточки погибших в 93-ем году.
Мой друг остановился:
– Сколько ж тут народу тогда положили?
– Не знаю, Юра, – сказал я. – По официальным цифрам – что-то около четырех сотен… А знающие ребята говорят, что по ночам ещё долго сносили на баржи и увозили куда-то за город: никак не меньше трех тысяч…
Он стащил свою летнюю кепочку:
– Где мы, слушай, живем? В какой теперь стране?
Постояли с ним на краю палаточного городка, осматривая как будто в большой чаше расположенный чуть внизу шахтерский лагерь, и он спросил:
– Так где, говоришь, мой тезка?
– С него начнём?
Но прежде мы наткнулись на другого…
Поперек набитой в порыжевшей траве тропинки, явно в позе «поддатого», лежало большое, в рост человека чучело с перекошенным в пьяной улыбке хорошо знакомым лицом…
– Это он на рельсах, что ли? – нехотя улыбнулся Ирбек.
– Вчера на рельсах и был, – повел я рукой. – Да вон они, чуть в сторонке.
– А это, значит, отполз?
– Может, кто оттащил… пожалели!
Мимо торопливо прошел небритый мужичок в трусах и в майке, но с шахтерской каской на голове. Перешагнул через «царя Бориса», пошел было дальше, но вдруг вернулся, деловито попинал чучело носами грубых ботинок, обтер потом об него бока своих башмаков и задники, заспешил дальше…
Обувь, считай, почистил…
– Тебе не стыдно? – горько спросил Ирбек, поведя глазами на чучело. – Не за него. За нас?
– Стыдно, Юра.
– Когда за границей выступали, батя всегда говорил: джигиты!.. Пусть каждый помнит! За ним – Советский Союз и Россия. Россия и Кавказ. Кавказ и Осетия. Осетия и село, где родился…
Голос у него дрогнул, но у меня и без того уже щипнуло глаза.
Когда вышли на край, где стояла крошечная палатка Ирбека Дзуцева и я указал на неё глазами, друг мой протянул руку к сумке с бутылками воды:
– Дашь одну?
По тону его понял, что с тезкой своим хочет поговорить один на один.
– Побуду пока во-он у той большой палатки, запомнишь? – спросил Ирбека. – Найдешь меня возле неё: палатка любимых твоих прокопчан…
У земляка он пробыл долго. О чем они там тогда, два Ирбека, два таких разных человека, беседовали?
В папке с архивами Кантемировых до сих пор у меня хранятся листки со стихами тульского шахтера Ирбека Дзуцева – явно автобиографическими:
Жаждущий Атлантики воздуха вдохнуть,
Потерял надежду – как её вернуть?
Потерял квартиру, потерял семью —
Янки обнадёжили, ясно почему.
Я на баррикадах цепи разрывал,
Ельцин-разрушитель крепче заковал.
Наглая бездарность якобы реформ —
Перешли в России на подножный корм.
Где же ты, Америка золотых ворот?
И горит ли факел Статуи Свобод?
Дата внизу: март 1995 года.
А вот два года спустя:
Обманным путем у народа
Вы отняли право на труд.
Товары заморского рода
Потоком в Россию текут.
Зачем россиянам работать?
Не лучше ли всем торговать?
И тут же две коротких строки: «Спасибо, Ельцин, за значок – но я уже не дурачок!»
Прозрел наш туляк, прозрел!
А ещё через год, выходит, уже и созрел. Окончательно:
Нарастает гнев народа,
Никому не устоять.
Где работа? Где свобода?
Фарс пора уже понять.
Пикетируют шахтёры
У Горбатого моста:
Президент и клика – воры!
Эта истина проста.
Будьте прокляты навеки
За предательство людей.
Мы – не быдло. Человеки!
Вдохновители идей.
Умереть достойно сможет
Каждый труженик из нас.
Наша смерть ряды умножит —
Победим в последний раз!
Под стихами обозначено: Горбатый мост. Пикет. Июль 1998 года.
Человек искренний, эмоциональный, больно раненый предательством, Ирбек Дзуцев, и в самом деле был готов умереть. Потому-то и отдал мне тогда свои стихи: ходил упорный слух, что вот-вот нагрянет ночью спецназ либо нанятые «царем Борисом» бандиты, и от палаточного городка останется лишь мокрое место…
Что взять с «простого шахтерика», если так или примерно так думал боевой генерал Лев Рохлин, погибший буквально через день после того, как принял роковое для себя решение: стать во главе этой черномазой оравы – вместо самозваного шахтерского «генерала» Володи Потишного, кубанского казачка родом из Ейска…
Бедная наша родина, самими же нами по излишней доверчивости, по глупости нашей растерзанное Отечество!..
… У прокопчан как раз был затянувшийся «пересменок»: одни пикетчики домой в Сибирь уехали, другие ещё не появились, и в громадной палатке жил только «дежурный сторож» – пожилой весельчак Петюня, как сам мне представился, тут же сообщив, что это, само собой, – его «конспиративная кликуха»…
Познакомились мы с ним ещё в мой первый приход к пикетчикам, а накануне я принес ему пищевой, с широким горлом, термос с «горячим». Термос был шахтерского происхождения: перед этим в Новокузнецке нет-нет да приходил с ним ко мне в гостиничный номер «гроз» Коля Ничик – «горный рабочий очистного забоя», старинный, с детства на Украине «рабкор», в Сибири постепенно пробившийся в писатели. Как я на него не ворчал, как, случалось, не покрикивал – с хохлацкой щедростью приносил от жены, от Надежды Викторовны, «домашнего», а, когда меня провожали домой, в Москву, умудрился-таки незаметно сунуть термос с жарким в купе вагона: дорога, мол, известное дело, – долгая, всё съест!
Теперь я был рад случаю отдариться, тем более, что отдарок предназначался не только Коле – как бы всей страдающей нынче шахтерской братии…
Оглядевшись теперь по сторонам и не увидав Петюни, сходу сунулся было в палатку, но вход успели преградить двое загадочно улыбающихся парней – наверняка стояли на шухере:
– Петюня пока не принимает!
Я прямо-таки опешил:
– Эт почему же?!
– Мамочка у него там.
– Какая ещё «мамочка»?
– Какая-какая, – ворчливо упрекнул один.
Второй свойски объяснил:
– Анпиловская!
Значит, носили они сюда не только воду, не только сигареты, но и кое-что еще, да-а…
Вся Москва на ту пору, казалось, только этим и была озабочена: что предпринять, чтобы миром заставить шахтеров прекратить стучать касками и по домам разъехаться… Лужков якобы ночей не спал: думал.
Да вот, все я про себя потом посмеивался, да вот, вот: отправить телеграмму в Прокопьевск, на знаменитый Тырган – жене петюниной. Мол, так и так: в палатку к муженьку приходит «мамочка».
Может, в другой какой конец – ещё примерно такую же.
И через два-три дня тут и следов от лагеря не останется – шахтерские жены разнесут!
Но нет, нет…
Кто-то эту кашу варит и варит: очень она кому-то нужна!
Ирбек появился, чем-то явно расстроенный: таким я его редко видел. Будто успокаивая себя, обе ладони положил на шишак чугунной ограды, за которой стояла полиэтиленовая, похожая на парник большая палатка, кивнул на табличку с крупными буквами: «Прокопьевск».
– Хоть тут – люди как люди!
– Какие, знал бы ты! – начал было я, отводя его чуть в сторонку.
Уже готов был потихоньку сказать ему о Петюне, который парится, бедный, с «анпиловской мамочкой», и понял вдруг, что не время ему об этом рассказывать… вообще не стоит… нельзя… далась ему эта чистая, прямо-таки юношеская любовь к Прокопе!
Собрались с ним уходить, шли к выходу из городка, когда нас догнала молодая журналистка из Воркуты, с которой я уже достаточно хорошо был знаком:
– Говорили, наш оркестр вам понравился… Может, останетесь послушать?
На свободной площадке в центре городка уже выстраивались четырехугольником мальчишки с трубами, уже стоял перед ними с поднятой рукой дирижер…
Детский духовой оркестр был из Чебоксар, из Чувашии. Накануне руководитель его, когда разговорились, показал дарственные часы от президента Николая Федорова, сказал с уважительной улыбкой:
– Любит нас… И мальчишек, и вот меня с ними.
– Тут как-то по телевизору проскочила информация, что он-то как раз против забастовки? – спросил его. – А вас сюда прислал…
И дирижер повел ладошкой:
– Не Федоров!.. Только и того, что глаза, как говорится, прикрыл… А деньги на поездку Меркушин дал, депутат Госдумы – это он всё поднимает шахтеров…
– Каникулы на Горбатом мосту? – сказал я сочувственно.
И он горячо откликнулся:
– Не говорите: в центре Москвы торчим, а Москвы, считай, и не видим… Только и того, что конфеты московские… задарили! Они уже нос воротят. Но обстановка тревожная… уедем на экскурсию, а вернуться вдруг будет некуда. Да ещё трубы… пропадут или побьют их. А это уж Федоров давал деньги: такие инструменты дорого стоят…