355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Николаева » Жатва » Текст книги (страница 12)
Жатва
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:27

Текст книги "Жатва"


Автор книги: Галина Николаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

Слово взял Тоша Бузыкин. Он сдвинул фетровую шляпу на затылок, засунул руки в карман.

– Товарищи! – говорил он. – Колхоз наш идет на подъем, и каждый человек должен быть на своем месте. Еще нам, как и всему государству, предстоят трудности, и послабления делать нечего! Товарищи, я полагаю, как идет наше внутреннее и международное положение (при этих словах Тоша покосился на Андрея – и мы, мол, не лыком шиты), как идет наше международное положение, то хорошими мельниками кидаться нельзя! Предлагаю заявление Бортникова оставить без последствий!

Ему захлопали. – Вопрос ясен!

– Голосуй, председатель!

– Чего там! Не принимать отказа.

– Голосуй, Василь Кузьмич, да кончай собрание. Который час сидим. Пора домой.

И снова встал старик Бортников и снова повторил:

– Прошу меня освободить…

– Да почему?

– Из-за чего, чудак человек? – Назови свою причину.

– Так что… мне… не доверяют… Так что… прошу освободить…

– Доверяем мы тебе.

– Голосуй, председатель! Чего говорить!

– Доверяет тебе колхоз.

– Кто тебе не доверяет?

– Я не доверяю… – смятая бумажка вмиг потонула в кулаке Василия и тут же выпала. И обессиленные ладони неуклюже упали на дощатый стол. Снова стало тихо.

Фроська как раскрыла рот для очередного выкрика, так и позабыла закрыть.

«Так вот оно что! – думал Андрей. – Вот почему он мучился».

Василий и жалел отца и понимал, что поступить иначе не может и не смеет. Он не рад был жизни в эту минуту. Правая рука ухватилась за ручку, переломила ее и сжала так, что перо впилось в испачканную чернилами заскорузлую ладонь.

Андрей взял обломок из его рук.

– Почему не доверяешь отцу! Говори, что знаешь! – потребовала Любава.

– Бей уж, коли замахнулся! – истерически выкрикнула Степанида.

Она высоко вскинула голову, щеки ее рдели, взгляд бил в лицо Василию ненавистью, на побледневшем лбу выступили четкие дуги бровей. Встретившись с опасностью, она, как всегда, пошла на нее грудью.

И еще заметнее на глазах у всех одряхлел и ослаб старик. Не было в нем ни гнева, ни ненависти, ни страха. Беспомощными и слезящимися глазами ребенка он смотрел на сына, словно, наперекор событиям, только в нем искал спасения. Стыд мучил его. Люди все вместе шли вперед. Как же случилось, что именно он, всеми уважаемый Кузьма Бортников, превратился в камень на их дороге?

Андрей тихо сказал Василию:

– Расскажи собранию, в чем дело, Василий Кузьмич.

Василий встал.

– Я скажу… – передохнул он. – Я сейчас скажу… На той неделе привозили молоть гречу для детского дома… А через несколько дней у бати угощали меня гречишниками… А гречки у него до этого не было… и купить ее тоже негде… – Василий стоял на виду у всех, искал еще слов, но не находил и не догадывался сесть. Не было в комнате ни одного лица спокойного или равнодушного. Даже лицо Ксенофонтовны утратило свое обычное, мелочное и хитрое выражение. Сползли, как маска, подозрительный прищур, елейная улыбка. Обнажилось лицо человеческое, горько взволнованное.

В ненарушимой тишине поднялся с места Кузьма Бортников. Среди всех присутствующих возвышались теперь отец и сын. Стояли они на глазах у всех, лицом к лицу, друг против друга: один – на председательском месте, другой – у задней скамейки.

– Виноват я перед вами… Была эта гречка в моём доме… Судите… К чему присудите, то и приму…

Тогда, отодвигая старика плечом, поднялась во весь рост Степанида.

– «Была в нашем доме эта гречка», – гневно повторила она слова старика. – Да что ты, Кузьма Васильевич, говоришь? Что ты сам себя отовариваешь, неразумная твоя голова! Не слушайте вы его, товарищи колхозники! Он сам себя оговаривает, как дитё малое, по своей по неразумной совестливости. Тот грех на себя принимает, в котором неповинен. Я в том повинна, но и за собой большого греха не знаю, и как было, обо всем расскажу вам, и свидетели каждое слово мое подтвердят. – Она перевела дух и продолжала уверенно и твердо: – А и дело-то было такое, что выеденного яйца не стоит. Как выносили эту гречку с мельницы, то развязался мешок и просыпалось малость на землю. А там и сор и гусиный помет, сами знаете, к мельнице со всего села гуси ходят. Хотела я эту гречку просыпанную подобрать, да возчик детдомовский говорит: «Что ты, матушка, разве будем мы детишкам скармливать такую гречку – с сором да о пометом? Это, говорит, для них вредно». Сказал так, да и уехал. А что это так было, – тому свидетели возчик детдомовский да Пимен Иванович Яснев. При нем было дело!

– Верно, было, подтверждаю! – радостно сказал Яснев. Он тут же припомнил случай с просыпанной греч кой. Правда, просыпалось очень мало, просыпанного не могло хватить и «а десять гречишников, но Ясневу так тяжело было смотреть на позор старика Бортникова и так хотелось верить в чистоту и незапятнанность человека, с давних пор уважаемого и близкого, что горстка просыпанной гречки в его памяти сама по себе разрасталась. «Может, ее и больше было, – думал он. – Я ж ведь не мерил! А что просыпали – это верно, это я видел». И он еще раз во всеуслышанье с радостью подтвердил:

– Это верно! Это я хоть под присягой скажу. Bсё верно говорит Степанида Ильинична!

– Ну вот, – продолжала Степанида. – А когда возчик уехал, я эту гречку подмела, да просеяла, да кипятком обварила, да вместе с ржаной мукой замесила на гречишники. Вот и весь мой грех. Судите, коли есть за что судить!

– Господи! – раздался звенящий и жалостливый голос Василисы. – Да что ж тебя судить за пару гречишников? Да что мы, не люди! Сусеки обмести, из мешков пыль вытряхнуть – вот тебе и гречишники!

Опять раздались голоса:

– Бог с тобой, Кузьма Васильевич!

– Чего уж там!

Крепко было уважение людей к Кузьме Бортникову.

Слово взял Матвеевич. Он был взволнован, как и все присутствующие. Он и жалел Василия и Кузьму и одновременно осуждал их обоих – Василия за беспощадность к отцу, а Кузьму за то, что верх над ним брала Степанида. В нем, как и во всех других, сцена, прошедшая перед его глазами, разбудила свои мысли, ещё не ясные, но волнующие, и тяжелые, и радостные одновременно.

– Товарищи, мы все знаем Кузьму Васильевича как человека справедливого и хозяйственного. Кто нам пустил в ход мельницу? Он. Кто допреж этого безотказно шел на любую работу? Опять же он. Если они смели полкило просыпанной гречки, так у другого мельника не то что полкило, – десять кило по одному полу рассорится. На хорошую дорогу выходит наш колхоз. Как же нам без старика Васильевича? В трудные дни он работал с нами рук не покладая. Предлагаю Васильевича в мельниках оставить и доверия нашего с него не снимать.

Один за другим выступали колхозники в защиту Бортникова. Сидя на задней скамье, не скрывая слез, выступивших на глазах, старик слушал говоривших о нем так, слоено дело шло о его жизни и смерти. Он и сам хорошенько не знал, правду или неправду сказала Степанида.

Степанида часто приходила на мельницу «убраться».

Она мыла полы, перетряхивала мешки, наводила идеальный порядок, а потом в доме нежданно появлялись ячменники и гречишники.

– Откуда? – спрашивал Кузьма.

Она сурово поджимала губы, смотрела ему прямо в глаза и отвечала:

– На базаре купила.

Где-то в глубине души он подозревал неладное, но ста-рался не задумываться над этим – так хорошо, так тихо, уютно и спокойно жилось ему около Степавиды.

Она и в молодости им верховодила, а в старости он совсем впал в зависимость от нее. Душой он одряхлел раньше, чем телом. Он еще легко ходил и стройно держался, но уже была в нем старческая тяга к теплу, покою, старческая робость перед женой и подчинение ей, которое они оба хорошо маскировали внешним проявлением его власти в семье. Вся жизнь его прошла гладко и однообразно. Он работал, слушался Степаниду, был счастлив в семье достатком, общим уважением и не задумывался о том, откуда и как пришло ему это счастье.

В этот вечер он испытал первое потрясение, первый жгучий позор; понял, что не дороги ему ни шифоньеры, ни диваны. Оттолкнулся от жены и всем своим сердцем, дряхлым и детским, потянулся к сыну. У него не было досады на сына. Он уважал его сильнее, чем прежде, и по-отцовски тосковал о его сыновьей близости.

С каждым новым выступлением колхозников Василию становилось все тяжелее. Несмотря на слова Яснева, он не поверил Стеланиде. Он чувствовал, что рассказ ее – ловкая увертка, но доказать ничего не мог.

«Запутала отца, хитрая баба! – думал он. – Запутала, а сама выскользнула, ужом вывернулась из рук. Знаю я это, а доказать мне нечем. Высказать все свои сомнения перед собранием? Да ведь что скажешь? Нельзя человека вором обозвать без доказательств, без фактов. И батю жалко. Ох, как жалко батю!»

Он крошил на столе все, что попадалось ему под руку. Не замечая этого, он ухитрился отломить дужку у колокольчика.

Он не слушал того, что говорили колхозники. Он видел, как согнулся отец, и не мог оторвать взгляда от его подергивающихся губ, от сухих добрых рук, которые так часто и так нежно опускались на мальчишескую голову Василия, а теперь беспомощно повисли.

«Пускай будет как будет!..» После этого собрания Степаяида соринки не вынесет с мельницы. Она теперь поутихнет.

Андрей осторожно, как у лунатика, взял из его рук чернильницу и поставил ее на противоположный конец стола.

Василий, беспомощный и ослабевший, спросил у него:

– Что ты скажешь? Что совесть твоя посоветует нам, Петрович?

Трудно было Андрею разобраться во всем происшедшем. И он не до конца поверил Степаниде, но видел, с какой любовью и уважением относятся к старику Бортни-кову односельчане, видел, как потрясен и как тяжко переживает свой позор старик.

«Если бы воровство было очевидно доказано, тогда бы другое дело, – думал он. – Но сейчас ни один суд не осудит: доказательств нет. И нельзя назвать человека вором на основании одних подозрений. Да и не вор он, этот старик, по всему видно, что не вор! Если и виновен в чем-нибудь, так в слабости, в слепоте… Он так потрясен, что до смерти не забудет сегодняшнего собрания. Правильно идет собрание, правильно люди решают вопрос!»

Так думал Андрей и поэтому молчал во время обсуждения и поэтому на прямой вопрос Василия ответил:

– Я Кузьму Васильевича знаю меньше, чем колхозники, и советчиком в этом деле быть не возьмусь. Решайте, как найдете Нужным, товарищи, вам виднее! Если же вас интересует моя мысль по этому поводу, то я могу высказать. Думаю я, что Кузьма Васильевич прожил на глазах у всех долгую, трудовую, достойную уважения жизнь, и не будет он на старости лет позорить эту жизнь! Думаю я, товарищи, что честь Кузьме Васильевичу дороже пары гречишников. Думаю, что надо оставить Бортникова на мельнице, а во избежание толков и недоразумений всем посторонним, а в том числе и жене его, вход на мельницу строго-настрого воспретить.

– Да я и к порогу близко не подойду! – вскинула голову Степанида.

– Голосуй же, Василий Кузьмич!

Единогласно постановили Оставить Бортникова на мельнице.

После собрания Василий и Андрей вышли вместе. Когда они уже подошли к дому, Василий остановился.

– Погоди входить, Петрович… Я тебе что должен сказать…

Звездная ночь была тиха и безлюдна. Где-то проскрипели шаги, стукнула калитка. И снова все стихло. Молчал и Василий.

– Слушаю тебя, Василий Кузьмич.

Андрей всматривался в его лицо, полускрытое темнотой, перерезанное черной широкой полосой бровей.

– Вот я относительно чего… Не поверил я мачехе… Чистотка она, брезгуля, не станет она стряпать из гречихи, смешанной с гусиным пометом. Да и не в том дело… Нету у меня доверия к ним… Не к отцу– отец в стороне… К ней… Недаром она частила на мельницу то убраться, то мешки зашить.

– Факты у тебя есть?

– Если бы были, разве бы я так разговаривал!.. Фактов нет, а вот сосет меня что-то и не отпускает….

– Старик-то честный, говоришь?

– Не корыстный старик. Труженик старик, скорее себе руки обрубит, чем чужое возьмет. Сам так жил и нас тому учил.

– Работник ценный для колхоза?.

– Как бы все такие-то были! Сам слышал, как о нем колхозники говорили!

– Значит, вся вина его в слабости, в близорукости… А как ты думаешь, дальше он лучше или хуже будет работать?

– Горы ворочать будет… Я его знаю!

– А как с мачехой?..

– И близко к мельнице не подойдёт. Он ее не подпустит. Он мягок, пока до крайности не дойдет. А как дойдет, – железо! Не будет больше этого в ихнем доме.

Скрипнула дверь, и Авдотья в накинутом на плечи полушубке показалась на крыльце.

– Что же вы стоите? Слышу, будто говорят… Думаю, что нейдут?..

Обида звучала в ее голосе. К ней успела забежать Танюшка и рассказала о собрании. То, что Василий ни словом не обмолвился при ней о деле, тяжелом для него и касавшемся их семьи, оскорбило Авдотью. То, что муж и секретарь райкома стояли у крыльца, словно боясь войти, боясь, что она услышит какие-то их важные и для нее и для колхоза разговоры, оскорбило ее еще больше, Она пропустила их в дом, а сама прошла посмотреть, хорошо ли заперты свиньи в свинарнике. Скрипела под ногами узкая тропка, пересекавшая двор. Авдотья шла медленно.

«Таят от меня свои разговоры. Мешаю я им. До чего домолчались мы с Васей – хуже чужих стали. «Стали»… А раньше разве лучше было? Еще когда женихались, песни он мои слушал, кисеты мои дареные носил, на колени мне голову клал, нагулявшись, а до меня до самой ему и дела не было. Как я живу, что у меня на душе, что на сердце, – это ему без интереса».

Она проверила запор, медленно поднялась по обледенелым ступенькам крыльца и задержалась у двери. Ей трудно было войти в дом.

11. «Неутопная волна»

На ферме еще горел свет, но было уже полночному тихо и пусто.

Веселые, блестящие дойницы, которые весь день наполняли ферму звоном, чирканьем молока о жесть, угомонились и сохли на теплой печурке, пустые и беззвучные, поставленные аккуратной горкой одна на другую кверху доньями.

Сторож Мефодич устраивался на лежанке возле печки, а его помощница, большая кудлатая собака, дремала на пороге, закрыв глаза и выставив торчком одно косматое ухо.

Авдотья, как всегда, оставалась дольше всех и на прощанье обходила фермы. Она любила эти ночные обходы.

Словно освобождаясь от дневной суеты и сутолоки, яснее выступало все сделанное за последнее время, как яснее выступают контуры нового дома, когда снимают строи тельные леса. Провели электричество, и ряды лампочек тянулись через всю ферму. Отремонтировали крышу и стены – и нет ни сквозняков, ни капелей, мучивших животных. Прорыли сточные канавы, и соломенная подстилка теперь не втаптывается в грязь, а лежит сухая, пышная, золотистая.

Все это мелочи на взгляд постороннего, но для того, кто сам приложил к ним руки, каждая из них – радость-Авдотье свойственны были органическая потребность в радости и уменье задерживаться мыслями на хорошем, поэтому и шла она по ферме, улыбаясь самой себе и тому, что ее окружало. Постороннему показалось бы странным это зрелище: идет по ферме усталая женщина в поношенном ватнике, идет одна-одинешенька, и непонятная улыбка лежит на ее сухих, обветренных губах. Авдотья шла и гасила за собой свет. Ее радовало легкое щелканье выключателей, радовало то, что по ее команде на ферме наступала ночь.

Она повернула последний выключатель. Сразу выступили синие окна, и отчетливее слышно стало дыханье и жвачка животных.

Все дела были уже переделаны, а она все еще стояла в темноте у выхода, слоено искала, что бы еще сделать… и чему бы еще улыбнуться. Пора домой…

При мысли о доме она сразу сникла, постояла еще и, вместо того чтобы уйти, вошла в ближнее стойло, опустилась на скамеечку и прислонилась плечом и щекой к теплому коровьему боку.

За окном плыла большая луна. Сугробы волнами подкатывались к ферме. Авдотья смотрела на луну, на сугробы, а в уме (билась все та же неотступная мысль: «Как мне поступить? Что же мне делать?»

Эта мысль целый день ютилась где-то в глубине мозга, но стоило погасить свет и остаться одной, как она овладевала умом и вытесняла остальные мысли.

«Бывают же такие бабы, что смеючись сходятся и расходятся с одним, с другим, с третьим. А я как припаялась к человеку, так только с мясом можно оторвать. Мне бы жить с одним до кончины, а как раз на меня угодила такая судьба. К Степе уйти? Так ведь и Вася родной мне. Как ни повернись, – все с одним жить, другого в памяти держать. Бывают такие, которые играючи так умеют, а я-то разве сумею? Я вся тут, где ступила. На каком берегу моя правая нога, на том и левая. Что же мне делать? Одной бы мне жить!..»

Медленно катилась луна, один за другим гасли огни в окнах, а Авдотья все не находила в себе силы пойти домой…

Из Угрени прислали Авдотье именной вызов на двухнедельные курсы животноводов.

Василий был очень недоволен этим. Он беспокоился за детей, а главное, он слышал, что в городе будет съезд отличников лесозаготовок трех областей и что Степан будет на этом съезде.

Вдобавок ко всему Прасковья никак не могла понравиться – больше месяца она с распухшими ревматическими суставами лежала в постели.

– Ну куда Авдотье ехать? – сердито говорил Василий Валентине, – Дети малые, мать болеет, я тоже не деревянный, тоже есть-пить хочу. Корове нашей время телиться, а она ехать затеяла!

– Прасковью Петровну и девочек мы с бабушкой Василисой возьмем к себе на попечение. У нас половина дома пустует. Корову и кур мы тоже заберем. К тебе приедет бабка Агафья, она будет готовить.

Авдотья в спор не вступала, а молча сидела на кровати.

– Ну, шут с вами, пускай едет!

Вечером, когда Авдотья укладывала дорожный сундучок, он взглянул на ее оживленное лицо, и раздражение снова охватило его: «Радуется! Едет хвостом трепать!»

Если бы она сумела рассказать о пережитом ею, если бы он сумел понять и свои ошибки, и все то, что связало Авдотью и Степана, он все увидел бы в ином свете, но он не мог ни узнать, ни понять этого.

Радостное настроение жены перед отъездом было ему противно, потому что он объяснял это тайным желанием встретиться в городе со Степаном.

Гневно глядя на нее, он сказал:

– Чего новую кофту забираешь? Думаешь, как вырядишься, так и кинутся к тебе? Не видали там этаких.

Кофта выпала из ее рук.

– При детях! – только и смогла она произнести. Девочки смотрели испуганно.

Хлопнув дверью, Василий ушел из дома.

«Пришла пора сказать, – думала Авдотья. – Надо кончать».

Решение созрело давно. Еще с того дня, когда Василий ушел на собрание, ни слова не сказав ей об истории с гречишниками, она поняла, как далеко зашло их взаимное отчуждение. Она не находила в себе сил бороться с этим отчуждением.

Когда он вернулся, Авдотья подошла и села рядом.

– К чему эта жизнь, Вася? – тихо сказала она. – Не только мы о тобой извелись, а и дети-то на себя непохожи стали.

– А кто виноват?

– Пусть я виновата, Вася… не хотела я худого. Хотела жить с тобой по-хорошему. Но вот вышло так… помню я об Степане. Ты винишь меня за это. Ты в тот день тушу баранью велел порубить пополам. Ты и любовь хотел так же, как баранью тушу… пополам… топором… Нельзя этого, Вася! Люди же ведь мы… Волка с волчихой разлучи и то затоскуют. Я бы это в себе переборола, если б ты понял все, если бы ты помог мне добрым сердцем, ласковым словом. Я бы все смогла в себе пересилить! А так, Вася… Глядишь ты на меня, как на последнюю, виновную перед собою. А чем я виновата? Не хотела я об нем думать, да сам ты меня, навел на эти мысли. Так и вышло. Помню я о Степе. Не жена я тебе…

«Вот оно… Конец…» – подумал Василий. У него сразу пересохло во рту и в горле. С трудом ворочая языком, он спросил:

– К нему уйдешь?

– Нет. Не могу я к нему уйти… Ведь и ты мне не чужой… С ним буду жить – за тебя сердце изболится. В одиночку нам надо пожить, Вася. Одуматься, оглядеться. Что дальше будет, – не определяю. Может, еще и придут такие дни, что найдем друг для друга не такие слова… Может быть… по-новому… Этого я не знаю. Я только одно знаю: так, как мы живем, я дольше жить не могу. Одна я буду жить, Вася. Та болячка скорей заживет, которую ничто не бередит.

У Василия была одна особенность. Обычно горячий и невыдержанный, в тяжкие и решительные минуты он вдруг обретал железное спокойствие и полную ясность мысли. Так случилось и сейчас.

«Не жена… Любит она его… Любит… Нужна ли мне баба, которая по другому томиться? Нет, нет! Нужна ли такая жена, которой нету веры? Нет! Дети? Что же, для детей немного радости в таких родителях, которые путным словом не обмолвятся. И ничего от них не скроешь. Учуют».

Каким ясным и правильным казалось решение, принятое в трудный день Возвращения… Все не так просто…

– Вася, – продолжала Авдотья, – сегодня я перевожу маму и детей к Вале. Оно и к разу. Там я и останусь.

Он сжал кулаки, нагнул голову. Полуприкрытые тяжелыми веками, блеснули болью глаза:

– Ну, что ж…

Рано утром, еще потемну, Авдотья выехала в Угрень. Розвальни скользили по укатанной дороге. Матвеевич сонно покрикивал на лошадку. Мелькали черные перелески, темные островерхие елочки. Бежали в сторону телеграфные столбы. Авдотья лежала в розвальнях на соломе, укрывшись тулупом. Ей было неприютно и тоскливо на этой занесенной снегом темной дороге.

Все ее мысли еще были прикованы к дому, и семейная неурядица камнем лежала на плечах.

«Катюшка с Дуняшкой веселились, переезжая к Василисе. Все им в новинку, все игра, не чуют беды. Вася один с Агафьей в пустой хате. Как он там? Ох и что понадела лось с нашей жизнью? Невозможно мне было иначе. Как жить с мужем, если к нему закаменело сердце? А тяжесть-то, какдя тяжесть… Каменная гора на сердце…»

К Угреню подъехали, когда рассвело. Авдотья простилась с Матвеевичем и побежала в райисполком, где должна была получить командировочное удостоверение. В райисполкоме еще никого, кроме уборщицы, не было. Поезд уходил через полчаса.

Авдотья растерялась. Ехать без командировочного удостоверения нельзя, а дожидаться работников райисполкома – значит не попасть на поезд и опоздать к открытию курсов.

Она то бродила по пустым коридорам исполкома, то выбегала на улицу. Она готова была заплакать от досады на себя: «Экая я нескладная! Послали меня, как хорошую, на курсы, а я по своей оплошности опаздываю…»

Придерживая рукой полушалок и беспокойно оглядываясь, она стояла у ворот райисполкома, когда из-за угла, вышел Андрей.

Авдотья хотела окликнуть секретаря, но оробела: «Что я сунусь к нему со своей оплохой? Ему, наверно, не до меня».

Андрей сам увидел ее и подошел к ней:

– Авдотья Тихоновна! Разве вы еще не уехали? Вы не опоздаете к началу занятий?

– Андрей Петрович, – сказала она жалобно, – поезд скоро придет, а у меня командировочного нет, и в райисполкоме никого нету. Не придумаю, как и быть.

– Пойдемте со мной в райком. Я напишу командировку.

В райкоме Авдотья была впервые. Она осторожно-села на стул у дверей приемной и молча сидела, пока Андрей и молоденькая черноглазая дежурная, которую Андрей звал Аней, оформляли для нее удостоверение.

Чистые, просторные и светлые комнаты, где не было ничего лишнего, подействовали на нее успокоительно. Радовали глаза расписанные веселым золотом угловые столики и деревянные бокальчики для карандашей.

Под покровительством Андрея и Ани она обрела уверенность и спокойно, терпеливо ждала, целиком вверившись им и положившись на них.

«Хороший он человек, – думала она об Андрее. – Открытым сердцем живет. Около него всякая ноша легче-Хорошо с ним. И Анечка хорошая, видно, девушка».

Прямо против Авдотьи висел большой портрет-Сталина. Авдотья хорошо знала лицо Сталина, но здесь, в райкоме, оно показалось ей новым, как по-новому открывается лицо человека, когда впервые видишь его в его родном доме.

Глаза Сталина были чуть прищурены и смотрели так, словно он видел что-то далекое, еще не видное другим… Лицо дышало ясной мудростью.

Авдотья вдруг подумала о том, что людям рядом со-Сталиным должно быть очень хорошо, спокойно, радостно, уверенно. В этот день она по-своему, по-особенному увидела лицо вождя, и оно сказало ей:

«Живи по чести, работай по совести, и все будет хорошо».

Андрей подал ей командировку:

– Ну, теперь бегите что есть духу. Аня проводит вас и поможет с билетом.

Когда Авдотья и Аня подбежали к вокзалу, поезд подходил к станции.

Аня пошла к дежурному по станции и через минуту вернулась, сунула Авдотье билет, помогла ей встать на высокую приступку уже двинувшегося вагона и приказала мужчине, стоявшему в тамбуре:

– Возьмите же у нее сумку! Что же вы стоите! Помогите же ей!

Поезд медленно двигался, а Аня шла рядом, держалась за поручни и говорила:

– Счастливо, желаю успехов! Учитесь отлично!

– Симпатичная какая барышня. Татарочка, что ли? – сказал мужчина, который по Аниному приказанию принял и держал Авдотьину сумку. Вокзал быстрее и быстрее уплывал назад, а Аня все еще бежала рядом, смеялась и махала пестрой расшитой рукавичкой.

В последний раз мелькнуло и скрылось розовое лицо.

«Ну в добрый час!» – сама себе сказала Авдотья.

Убегали назад издавна знакомые угренские домики, кланяясь снежными шапками. Навстречу мчался белый и голубой простор и, как дыхание его, врывался в тамбур свежий и плотный воздух. Он выбивал из-под платка пряди (Волос, хлестал по ногам полами пальто, холодил и жег щеки.

Мимо мелькали леса и перелески: одни, мелькнув, исчезали, другие появлялись на их месте, чтобы так же мгновенно исчезнуть.

Перелески отходили все дальше, поля подступали1 к самому полотну, разрастались, становились все ровнее, поезд несся все быстрее, и мир, мчавшийся навстречу, с каждым мигом казался все шире и стремительнее. Авдотья стояла в тамбуре, забывшись, охваченная летящим со всех сторон простором.

– Гражданочка, поскольку вас сдали на мое попечение, пойдемте в мое купе! – мужчина с Авдотьиной сумкой в руках двинулся в вагон. Авдотья пошла за ним.

В вагоне было тесно и жарко. Разноголосый, негромкий и ровный говор доверху наполнял его. В мерном рокоте слышались отдельные фразы и возгласы, и Авдотье казалось, что мчится не вагон, не поезд, не люди, а нераздельный поток несется вперед и шумит ровным, полным сдержанной силы шумом.

– Прошу потесниться! – оказал мужчина. – Еще пассажирочку привел.

– Милости просим.

Маленькая румяная старушка со слезящимися голубыми глазами подвинулась и дала Авдотье место. Авдотья села.

– Эй, двери! Кто там раскрыл двери? – раскатистым басом крикнул Авдотьин спутник, легко перекрывая вагонную разноголосицу.

Он стоял прямо перед ней и откровенно рассматривал ее. Его широкая фигура в черном кожаном пальто заполняла узкий проход, руки были засунуты в карманы. Поза отличалась свободной уверенностью, а большое лицо сорокалетнего, очень здорового человека выражало добродушное и чуть насмешливое внимание. По всему видно было, что в вагоне он чувствует себя, как дома, что поездки для него – дело привычное и любимое.

– Никак отдышаться не можете? В город едете?

– В город…

Она действительно все еще не могла отдышаться от бега по угреноким улицам и опомниться от пережитых волнений.

– Добре, добре…

Свободно, словно шагая по ровному месту, он прошел по заставленному мешками и бидонами проходу и сел у окна.

За окном вровень с поездом летело утреннее красное солнце. Когда поезд шел луговинами, оно замедляло ход и плыло вслед за ним неторопливо и ровно; когда поезд входил в перелески, оно неслось, как птица, рябя и мелькая за вершинами.

Авдотье в течение многих лет не приходилось ездить по железной дороге, и теперь все было ей вновь: и говор множества людей, и подрагивание вагона, и стремительное солнце за окном.

Сперва она не различала лиц и разговоров – все сливалось для нее в одно движущееся целое, и только постепенно стали различимы отдельные фразы и возгласы. Из общего гула вырвался откуда-то из-за перегородки дребезжащий голос.

– И как пошла она подыматься, как пошла! Колосья в ладонь! Тогда приходит к Олюшке этот агроном, который перечил, с повинной головой и говорит… – Голос потонул в шуме, а вместо него вынырнули и высоко Всплеснулись очень звонкие и отчетливые слова:

– У меня заготовка не кончена, а район говорит: давайте трелевку!

Молодой коренастый человек, сидевший напротив Авдотьи, с увлечением говорил и размахивал руками. Он был под хмельком. На нем топорщился новенький полушубок, и, как каменные, стояли еще не обмявшиеся белые валенки. Щеки его горели чистым, девичьим румянцем, и казалось, что лицо у него такое же новенькое, крепкое, необношенное, как полушубок и валенки.

– Мне надо худо-бедно восемь бригад, – продолжал он, – а у меня работают четыре с половиной.

– Комплектуйся… – не отрывая глаз от окна, гулким басом пророкотал человек в кожанке.

– А я не комплектуюсь?! – взвился тот же звонкий и отчетливый голос. – Я, Аверьян Макарович, пять домов-коттеджей отстроил для кадрового состава да общежитие коридорной системы. Я, Аверьян Макарович, клуб водру-. жаю, какого во всем районе не увидите!

Рядом слышался настойчивый, смеющийся и недоумевающий голос:

– Нет, ты, друг Ваня, мне вот что скажи! Ну, вывезу я семьдесят тысяч кубометров? Ну, а что дальше? Больше семидесяти река ж не поднимет! У меня одной мачтовки, одного корабельного до ста тысяч, не считая крепежу! Ну, куда я буду возить? – Кудрявый, тоже слегка хмельной человек, с веселым недоумением развел руками.

«Лесозаготовители едут, – поняла Авдотья. – Хорошие какие ребята. Выпивши едут, а ни озорства от них, ни пустого слова. От вина только сильнее разгорелись на работу».

В вагоне потянуло холодом. Где-то заливчато заплакал ребенок.

– Двери! – властно громыхнул Аверьян Макарович. – Кто там холодит вагон? В вагоне дети едут!

И, как круги от камня, брошенного в воду, разошлись по всему вагону оклики:

– Двери!.. Закройте двери!.. Кто не соображает?.. Дуть перестало. Аверьян Макарович успокоился и стал смотреть в окно.

– Леса-а… – протянул он через минуту густым мечтательным басом. – Хороши леса! В Хакасской автономной области такие же вот. Богатейший край! Там одного угля на четыре столетия.

– Вот где крепежу-то надо! – восторженно отозвался румяный.

– Я им и давал крепеж. По два состава в сутки гнал, и все нехватало. Аж смех, бывало, возьмет… – гудел Аверьян Макарович. – Один состав гоню – мало, два гоню – опять мало. Раззадорились мы с моими атаманами. Три состава отгрузили—опять бьют телеграмму: давай четвертый!

– Не знал я, что в Хакасской области уголь, – удивился кудрявый. – Я думал, там скотоводство развито!

– И скотоводство там тоже богатое. Осенью глянешь в окно – горы как ковром закинуты: это через горы гурты переваливают. День глядишь, идут, два, глядишь, идут, три, глядишь, идут! Кра-асиво глядеть! – от удовольствия Аверьян Макарович прищурился и потряс головой.

Авдотья с интересом слушала рассказ о неизвестной ей Хакасской автономной области, который вливался в близкие разговоры о поле, О лесе, как вливается в спокойную степную реку ручей с далеких гор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю