Текст книги "Утренний иней"
Автор книги: Галина Ширяева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Мы собирались взять Москву
Под праздники осенние.
А получили к рождеству
В подарок поражение.
Нам генералы говорят:
В проигранной кампании
Не штаб германский виноват,
А вы, морозы ранние…
И Фаля, слушая ее, при этом каждый раз снова вспоминала погибшего там, под Москвой, отца. Вспоминала она его так, как не вспоминала давно, – в новом праздничном костюме, в светлой легкой шляпе, уже готового к выходу из дома на первомайскую демонстрацию. Он стоит у двери, держа маленькую Галку за руку, и весело говорит матери: «Дождались! Наверно, уже все перекрыто. Сейчас ты в своем милом белом платье полезешь через забор». «Сейчас, сейчас! – весело сердилась мать. – Полминутки! Не видишь разве – прическа!»
Они вчетвером выходили на улицу под ослепительное небо и шли пешком к той самой площади, на краю которой в зеленом сквере стоял оперный театр.
* * *
В середине октября на город опустился густой серый туман. Он держался несколько дней, такой густой и темный, что даже по дороге не только из школы, но и в школу, когда было еще не так уж и темно, приходилось идти почти на ощупь.
А в субботу утром неожиданно ударил мороз, и туман осел на землю, на ветви деревьев, на крыши домов белым и чистым утренним инеем. Все сразу прояснилось, все сразу стало чистым и ясным – и прозрачный морозный воздух, и осеннее неяркое, но без облаков небо. И даже лица людей стали какими-то чистыми и светлыми. «Вот так бы всегда!» – думала Фаля в тот день, шагая с базара с тяжелой вязанкой сырых дров. Вот так бы всегда рассеивалось все темное и недоброе, все беды и несчастья, рассеивалось бы все и ложилось вокруг вот таким чистым, светлым утренним инеем.
Такой иней и морозные искры в солнечном воздухе всегда были связаны в Фалиной жизни с новогодней елкой, с необыкновенным, уже забытым запахом мандаринов, с таинственными огоньками елочных фонариков в темной и душистой чащобе домашней елки. Отчего бывает иней? Оттого, что тепло соприкасается с холодом? А потом иней уходит, и остаются на ветвях деревьев капельки росы – как слезы. Слезы отчего? Оттого, что ушло тепло? Или потому, что ушел холод?
Как хорошо, как спокойно на земле, когда на деревьях, на домах и на тротуарах лежит этот чистый утренний иней.
Но, переступив порог дома, оставив там, на улице, все спокойное, светлое и доброе, Фаля поняла: то, что надвигалось на них, неизбежно. Мать задыхалась…
Фаля тихо подошла к ней и присела на край кровати.
– Фалечка, милая, – сказала мать сквозь кашель и хрип. – Ничего, деточка! Только не плачь, не мучай меня… Ты подумай – ведь вас будут три раза в день кормить. В детском доме три раза кормят. Ты подумай, Фалечка…
– Нет! – крикнула Фаля, выдергивая свою руку из влажной и горячей руки матери. – Сейчас ты будешь есть мед! И все будет хорошо! И я еще принесу меда! И ты будешь есть! И все пройдет!
Галка и Виталька уже давно жались к еще не растопленному Дровосеку, и Фале стало жалко выгонять их на улицу. Подставив стул, она достала с полки, прибитой к стене, из самого дальнего угла баночку, в которой хранился мед для матери, – там оставалось еще чуточку, на донышке. Она достала банку и ахнула – банка была пуста.
По тому, как притихли ребятишки, Фаля все поняла.
– Негодяи! – закричала она сорвавшимся голосом. – Негодяи!
– Фаля! – отчаянно вскрикнула мать и страшно закашлялась.
Виталька и Галка дружно заплакали, а Фаля, вне себя, чувствуя, что сейчас может сделать что-то ужасное, схватила полено.
– Фаля! – дико закричала мать. – Это я им разрешила! Я!
Фаля выронила полено, бросилась на кровать и зарыдала. Да что же это такое?.. Да что же это такое делается на свете?..
Она забилась в таком горьком плаче, в таких рыданиях, что прибежала Ульяна Антоновна и, увидев рыдающую Фалю, сама расплакалась. Кажется, она долго возилась с Фалей, успокаивая ее. Фаля все никак не могла прийти в себя. Она рвала на себе волосы, билась головой о стенку, а когда опомнилась, увидела, что мать лежит тихо, спокойно, не шевелясь.
Мама! – испуганно прошептала Фаля. – Мамочка!
– Нет, Фаля, – тихо и спокойно отозвалась мать. – Я не умерла еще. Но ведь ты взрослая, Фалечка, и должна сама понять – так будет лучше. Я тете Кате в Челябинск письмо написала. А теперь вот думаю – зря. У нее у самой двое ребятишек… Пусть не берет вас к себе, всем плохо будет… Лучше в детский дом, Фалечка. Только уж ты там похлопочи, чтобы вместе вас… Чтобы не разлучали. А то ведь так бывает – в разные детские дома. Ты тете Кате напиши – пусть не берет вас к себе.
Мать говорила так спокойно, так рассудительно, словно что-то решила для себя окончательно и бесповоротно. Потом она медленно протянула руку и провела ладонью по ковру, нащупывая золотую нить в узоре. Но сил в руке у нее не хватило, и ладонь бессильно легла на одеяло.
«За сколько можно его продать? – безжалостно подумала Фаля. – Почему она жалеет этот ковер? Нам приносят милостыню. Да! Милостыню! А у нас в доме дорогой ковер!» Мать сейчас, впервые в жизни, назвала ее взрослой. И значит, Фаля имеет право теперь решать все сама.
– Ульяна Антоновна, – сказала она тихо соседке, которая, сама расплакавшись, все еще никак не могла успокоиться и украдкой уголочком платка вытирала со щек слезы. – Вы видите, Ульяна Антоновна… Мама лежит на сквозняке. Ее кровать надо отодвинуть от стенки.
– Ну что ж, милая, – сказала Ульяна Антоновна. – Давай отодвинем.
Они с трудом отодвинули кровать от стены так, что мать теперь уже не могла дотянуться до ковра.
– Фалечка! – пожаловалась мать. – Но я его теперь совсем не вижу.
– Ничего, увидишь! – грубовато сказала Фаля. – Вот квартиру обогреем, тогда кровать на место переставим.
Растапливать печь у нее уже не было сил, и, когда ушла Ульяна Антоновна, она легла на свою кровать лицом вниз, уткнувшись в подушку, и затихла. Очнуться ее заставил стук в дверь.
С трудом передвигаясь по комнате, она выбралась в прихожую, откинула крючок.
Валентин стоял на пороге.
Может быть, оттого, что они так почти и не разговаривали после его приезда, вдруг что-то прежнее, что-то довоенное незримо вошло в эту темную холодную прихожую.
– Здравствуй, – тихо сказал Валентин.
И это «здравствуй» он сказал как-то по-прежнему, без той холодной суровости, которая была в его голосе в первый день их встречи.
– Здравствуй, – тихо ответила Фаля, и вдруг на одну-единственную секунду ей вспомнилась огромная сцена, и разноцветные праздничные лучи театральных прожекторов, и тихая музыка вразнобой, когда оркестр настраивается на увертюру.
– Вот, смущенно сказал Валентин. – Вот…
Он протягивал ей мисочку гороховой каши.
– Это… для Тобика.
Фаля поняла, что Валентину мучительно стыдно. На этот раз милостыню принес он, потому что дед Васильев пропадал на заводе целыми сутками… Когда-то он приносил ей мороженое в красивых продолговатых раковинах-вафлях, а теперь принес милостыню. И ему было больно и стыдно.
А Фале не было стыдно. Она думала только об одном – как сытно можно накормить Галку и Витальку этой кашей.
Но она не могла ему лгать. Из-за миски гороховой каши теперь она могла солгать что угодно и кому угодно. Но только не ему. Ему солгать она не могла.
– А он… умер, – сказала она, тупо глядя на миску с кашей в его забинтованных руках.
Тобика она похоронила еще месяц назад. Не похоронила, а просто отнесла его маленький высохший трупик на свалку.
Валентин продолжал стоять и протягивать ей миску. И Фале пришлось повторить еще раз:
– Он умер… Не надо.
И так как Валентин продолжал стоять, она захлопнула перед ним дверь.
Она вернулась в комнату и стала растапливать печку. Надо было как-то дожить до воскресенья. В воскресенье на базарной толкучке она продаст ковер, купит масла, меда и, может быть, даже Галке с Виталькой даст немного. Отцовский костюм весной они продали за пятьсот рублей и купили целую буханку хлеба и три баночки пшенной крупы. За ковер она будет просить не меньше тысячи. Это – полкило меда и столько же масла. Нет, ни для Витальки, ни для Галки, пожалуй, не хватит…
Наверно, оттого, что думала она все время совсем о другом и никак не могла сосредоточиться, Дровосек никак не разгорался. Она уже два раза, совсем как Томка, выгребала из него так и не занявшуюся огнем угольную пыль.
А за окном на деревьях лежал иней. Там было так хорошо. Совсем как в те времена, когда можно было кататься на лыжах или на санках – от самой вершины горы, почти от самого Фильтра, вниз, только свист в ушах… Теперь от Фильтра почти ползком с ведром воды, с передышками через каждые пять шагов. А в гололед, зимой?..
О предстоящей зиме ей думать не хотелось. Вернее, она заставляла себя не думать о ней.
Она в третий раз выгребла из печки так и не разгоревшуюся угольную пыль, до слез жалея зря потраченные щепки, когда до нее донесся полный отчаяния Томкин крик…
Первое, что подумала Фаля, было: Томкиного отца убили на фронте, извещение пришло.
Она швырнула на пол чурбачки, которые собиралась подбросить в печку, и выскочила в длинный застекленный, похожий на веранду коридор, куда выходили двери квартир.
Томка, перемазанная с ног до головы черной угольной пылью, билась в истерике у распахнутых настежь дверей Васильевской квартиры, совсем как Фаля недавно, билась и вырывалась из рук Ульяны Антоновны, которая испуганно причитала:
– Да успокойся же, да успокойся же, да успокойся!.. Да что же это вы, девки, нервными какими стали… Да что же это, девки, с вами дальше-то будет… Да успокойся же, да успокойся!
У распахнутых дверей, прислонившись к стенке, стоял Валентин. Он стоял молча, не шевелясь, и смотрел через застекленную стенку-окно на деревья, растущие возле дома. А Томка, вырываясь из рук Ульяны Антоновны, сжимая черные кулачки, все старалась броситься к нему, ударить его ногой, вырывалась и кричала:
– Фашист! Гитлер! Фашист! Фашист! Я убью его! Убью!
Увидев Фалю, она перестала вырываться из рук Ульяны Антоновны, поднесла черные кулачки к глазам и расплакалась.
– Он… он, – рыдала Томка. – Ненавижу! Фашист! Фашист! Всю жизнь буду ненавидеть! Я ее разожгла… Так хорошо разгорелась! А он… он подошел и все разворошил… Нарочно! И как же теперь ее разжигать? Она же горячая… Из нее теперь ничего не выгребешь!
Фаля оглянулась на Валентина.
Он стоял не шевелясь и смотрел за окно. За окном был яркий светлый день. Иней еще не сошел с деревьев. Было светло и ярко. Валентин смотрел на ясный и чистый иней на деревьях и не шевелился.
И, вглядевшись в его лицо, Фаля вздрогнула.
Его светлые глаза были черными, как уголь. Только тоненькая каемка ясной светлой радужки вокруг этих черных, страшных, глубоких зрачков…
Словно та же черная и страшная ночь, что вошла в глаза той сталинградской женщины с ребенком, не миновала и его.
– Валечка! – испуганно вскрикнула Фаля.
Он вздрогнул и перевел черные глаза на нее.
– Валечка! – еще раз прошептала Фаля, называя его так впервые в жизни, и тихонько, бережно погладила его по щеке, оставив на ней черный угольный след. – Ничего, Валечка! Все еще будет… И небо! Помнишь?.. Эсмеральда. Увертюра. Урусова. Ридикюль… Помнишь небо?
Она снова коснулась его щеки ладонью.
Глаза его посветлели. Он резко закрыл лицо локтем, словно спрятался от чего-то.
Он вспомнил небо? И оно ослепило его?
4. ГДЕ НАХОДЯТСЯ АЛЬПЫ
У Ветки Петровой была несчастливая семья. Раньше она этого не знала. Потом стала об этом догадываться. Потом прочно в этом убедилась.
Из разговоров между матерью и тетей Валей, подслушанных ею урывками, узнала она когда-то, что отец женился на матери не по любви, а потому, что должна была родиться она, Ветка. И в Веткином уме это как-то сразу уложиться не смогло. Как же это не по любви, коли должна была родиться?.. Как же не по любви?
Правда, ее всегда немного смущало то, что мать с отцом поженились так поздно. Матери тогда было уже тридцать два, а отцу и того больше – старики! Но все равно – как же это не по любви, если должна была родиться она, Ветка?
Ну а потом, в конце концов, она поняла эту простую и горькую истину: если ее мать и ее отец и любили когда-нибудь друг друга, то теперь разлюбили намертво.
С матерью отец был всегда ровным, спокойным, вежливым. Даже когда она кричала на него, рассердившись из-за чего-нибудь. Но тот неуловимый холодок, который начинал вдруг исходить от него, от его широкого доброго лица, от светлых глаз, когда он смотрел на мать, начал постепенно добираться и до Ветки. И Ветка в один прекрасный день с ужасом поняла – ведь это она, Ветка, связывает их всех четверых… Исчезни она куда-нибудь, и у них все развалится, все рухнет. Мать с Ириной будут сами по себе. Отец – сам по себе.
Это и было то самое тяжелое и печальное семейное обстоятельство, открывшееся Ветке не так давно.
«Ему на тебя плевать! – сказала однажды Ирина матери. – Он же и с первой женой ужиться не мог. А может, и не с одной! Говорила же тебе тетя Валя… Попробуй-ка скажи ему, что, если вы разведетесь, ты ему Ветку отдашь… Попробуй-ка! Он тут же свое дитя в охапку – и сбежит от тебя куда глаза глядят!»
Такой дикий вариант их будущей семейной жизни совершенно не устраивал Ветку, и она изо всех сил стала стараться, чтобы родители любили ее одинаково сильно. Чтобы и тому и другому тяжко было расставаться со своим любимым ребенком, если вдруг и в самом деле надумают разводиться. Но, не исключая все-таки прихода в один прекрасный день именно такого варианта, она, поразмыслив, посчитала несправедливым, что отец на старости лет должен остаться один, сам по себе. У матери – Ирина. Значит, с отцом должна остаться Ветка.
Конечно, все это было ужасно. Ужаснее быть не могло, а потому она никак не имела права давать повода для нелюбви! Она должна была быть самой примерной дочерью на всем белом свете, чтобы в критический момент удержать и скрепить то, что могло развалиться на отдельные куски.
И надо же было Ирине, как назло, вернуться раньше времени из стройотряда!
Ветка лежала на своей родной, удобной постели, на мягком атласном, а не на колючем интернатском одеяле, уткнувшись лицом в мягкую пуховую подушку, и ревела. Обе ее щеки горели – от затрещин, полученных от Ирины.
«Я не допущу, чтобы ты угробила мою мать! – кричала Ирина в промежутках между затрещинами. – Я тебя в колонию отправлю! Если бы не я, ты бы уже давно вогнала мою мать в гроб!»
Будто бы это была только ее мать, а к ней, к Ветке, не имела никакого отношения! Это Веткин отец не имеет к Ирине никакого отношения, поскольку Ирина имела глупость родиться еще до того, как Веткины отец и мать познакомились… Такой добрый, такой прекрасный, такой умный, такой хороший, такой необыкновенный отец – и не имеет к Ирине никакого отношения!
Тут Ветке стало жалко сестру, и она заплакала еще горше, еще глубже зарылась носом в подушку. Вот ведь сколько Ирина сил потратила на Веткино воспитание! А у Ветки вот и тройки в табеле есть, и из пионерского лагеря она сколько раз бегала… А такой прекрасный отец не имеет к Ирине никакого отношения! А Ирина такая правильная, и ее жалко!
В этот момент Ирина подошла к Ветке и выдернула у нее из-под головы подушку.
– Чистую наволочку только вчера надела! Грязь со своей физиономии могла бы в ванной оставить!
Жалости поубавилось.
– Пожалуйста! – сказала Ветка. – Подавитесь вашей подушкой на здоровье! А я… я вообще могу уйти!
Она встала и, как была заплаканная, зареванная, растрепанная, не оставившая грязь с физиономии в ванной, направилась к двери.
Ирина ее не удерживала. Хуже того – из кухни доносился приятный запах свежего борща, но обедать Ветку никто не приглашал.
Ветка вышла на лестничную площадку. И здесь все равно пахло борщом и еще чем-то таким же вкусным, уже из другой квартиры. Ветка с грустью вспомнила, как безнадежно шлепнулись на землю пирожные, которые она несла Насте.
Она постояла немного у гудящего лифта, потом спустилась на площадку восьмого этажа, прислушиваясь, не откроется ли дверь их квартиры, не позовет ли ее Ирина обратно. Нет, тишина стояла во всем доме. Только лифт продолжал гудеть, все никак не мог добраться с первого этажа на девятый. И борщом по-прежнему вкусно пахло.
Ветка спустилась ниже, на седьмой этаж, потом на шестой. Лифт уже доехал до девятого и возвращался обратно на первый, а Ирина и не думала догонять Ветку. Ветке стало беспокойно– уж не поняла ли Ирина ее слова об уходе буквально? И страшно подумать – решила не догонять ее вовсе.
Пусть уходит на все четыре стороны, пока не вогнала в гроб «ее», Иринину, мать… А сама теперь будет потихоньку вгонять в гроб Веткиного отца!
Ветка спускалась все ниже и ниже по ступенькам, пока не оказалась на площадке третьего этажа перед закрытой дверью квартиры номер сорок четыре. Это была квартира ее одноклассницы Нинули. Нинуля в пионерский лагерь никогда не ездила, у ее родителей была, дача за городом, и в конце августа, к началу занятий, Нинуля обычно была уже дома.
Нинулю сама судьба подсовывала Ветке в подруги – сидели за одной партой весь этот год, в школу ходили вместе, в школьный драмкружок тоже вместе, даже в хореографический, дворцовский, вместе, вот даже в одном подъезде поселились. И все-таки дружбы у них не получилось, и мать с Ириной считали, что виноват здесь неуживчивый Веткин характер, хотя Ветке лучше было это знать.
Никогда Ветка не думала, что дойдет до такого унижения – стоять под Нинулиной дверью и мучиться от желания нажать кнопку звонка, чтобы увидеть хоть и не очень доброжелательное, но все-таки не очень уж враждебное лицо человека, который ничего не знает ни о глупом ее побеге, ни о том, что она собирается вогнать в гроб родную мать.
Ветка пригладила волосы, придала лицу равнодушное, даже беспечное выражение и позвонила.
Дверь открыла сама Нинуля. Вид у нее был странный – волосы распущены по плечам, а на голове красовалась картонная корона, оклеенная серебряной бумагой. Из-под короны до самого пола, окутывая Нинулю с ног до головы, свисала длинная тюлевая занавеска.
– Это что? – спросила Ветка, не поздоровавшись, потому что у них с Нинулей не было принято здороваться, им казалось, что это дружеское «здравствуй» необоснованно приблизит их и к дружеским отношениям. – Ну и фигура!
– Уже приехала? – удивилась Нинуля. – Проходи, чучело! Проходи, пока дома никого нет.
Она закрыла за Веткой дверь, не сразу выпростав из-под своего покрывала руки, и на Ветку пахнуло давней комнатной пылью. Занавеску Нинуля явно выудила из бака с грязным бельем или только что содрала с окошка в кухне.
– Ну? С какой стати ты так вырядилась? – спросила Ветка, когда они прошли в Нинулину комнату.
– А вот! – сказала Нинуля полузагадочно, протягивая Ветке тетрадь в розовой обложке. – Пьеса! Новогодняя! Тамара Ивановна сказала, что если Таня Копейкина в этом году в кружок ходить не будет, то мне Метелицу отдадут играть. Я рослая. А Метелица – почти главная роль. Там она такой монолог читает – жуть, мороз по коже!
– Тебе Метелицу? Такой черномазой? – возмутилась Ветка. – Я тоже рослая. И я светлая. И я танцую лучше!
– А там твои таланты не потребуются, там монолог читать надо!
– Ну и прочитаю!
– Мне эту роль обещали! И я ее уже выучила!
– А Таня Копейкина ходить в кружок все равно будет! И Тамара Ивановна твоя все равно одна ничего не решает!
– А вот решает!
– А вот не решает!
Может быть, Ветка и не была бы такой принципиальной, если бы не недавняя обида за мисс Зорьку. После провала с мотыльком уступить еще и Нинуле, которая была ничуть не лучше Ветки, а танцевала даже хуже ее, было бы еще одним позорным унижением.
– Твоя Тамара Ивановна – вредина!
– Да что ты именно к моей роли привязалась? – возмутилась Нинуля. – Там и другие роли есть!
– Дед-Мороз небось?
– Лиса есть, Баба-Яга есть…
– Да ведь это все из твоего репертуара! Нинуля, дорогая! Такое амплуа не по адресу пошло!
Тут они обе расчихались от пыли, которую Нинуля, войдя в роль, в гневе разметала со своего одеяния.
– Распылилась! – презрительно сказала Ветка, отчихавшись. – Можешь сказать своей Тамаре Ивановне, что она вредина! Такой вредины еще не встречала!
Она выбежала из Нинулиной квартиры и уже на лестнице услыхала, как в прихожей, у самой двери, Нинуля назло ей раскатисто-громко продекламировала кусок жуткого монолога:
Дети мои разгулялись на воле,
Теперь их, пожалуй, сама не уйму-у!
В темном лесу и в заснеженном поле
Дорогу домой не найти никому-у-у!
«Хорошая роль, – грустно подумала Ветка, спускаясь по лестнице во двор. – Конечно, лучше той, мотыльковой».
Она знала, что роль Метелицы ей не получить никогда. С руководительницей драмкружка, которая к тому же была еще и преподавательницей физики у них в классе, у нее сложились весьма странные отношения.
Когда год назад они приехали в этот город и им дали квартиру в прекрасном доме на девятом этаже с видом на реку, на третий день их мирного житья в этом доме произошла совершенно непонятная, даже таинственная, как показалось Ветке, сцена на площадке у лифта.
Возвращаясь всей семьей с Набережной, они у лифта столкнулись нос к носу с Тамарой Ивановной. Ветка тогда еще не знала, что эта незнакомая женщина, живущая на восьмом этаже вместе с двумя взрослыми сыновьями, и есть руководительница их школьного драмкружка да еще вдобавок и преподавательница физики.
Веткин отец и Тамара Ивановна как-то странно и пристально всмотрелись друг в друга, как-то странно потоптались у раскрывшейся двери лифта под недоумевающими взглядами матери, Ирины и Ветки, потом вроде бы хотели что-то друг другу сказать… А потом Тамара Ивановна вдруг круто развернулась и пошла вверх по лестнице пешком.
– Ты знаешь эту женщину? – почти крикнула мать, когда отец наконец-то вошел в лифт, где они втроем давно его ждали. – Ты ее знаешь? Кто она?!
Отец помедлил с ответом, потом нажал на кнопку девятого этажа, не сразу нащупав ее, хотя отыскать ее было проще простого, потому что девятый этаж был последним, а потом точно таким же тоном, каким сказал когда-то Ветке, что никто не ждал их в далеком Неизвестном, когда они шли через поля, произнес:
– Нет. Этой женщины я не знаю.
Ну а потом Ветке стало казаться, что Тамара Ивановна к ней придирается на уроках. Во всяком случае, она до обидного долго не могла запомнить такую простую и легкую ее фамилию. Остановив на Ветке взгляд, она каждый раз, вызывая ее к доске, говорила:
– К доске пойдет Васильева.
Ветка, уже зная, что вызывают ее, не трогалась с места.
– Васильева! К доске! – повторяла Тамара Ивановна и терпеливо ждала.
Ждала, пока ей не подсказывали Веткину фамилию.
– Ах, прости, пожалуйста! – восклицала Тамара Ивановна, и ее маленький белый шрам на щеке пониже виска розовел от смущения. – Что-то я тебя все путаю… Иди к доске, Петрова.
Ветка шла к доске и, злясь, отвечала плохо. Неужто так трудно запомнить, что она – Петрова? Василий есть Василий, а Петр есть Петр! Петр Великий!
В конце концов, в Веткины мозги запало неприятное, даже ужасное подозрение… А вдруг это первая жена отца, с которой он не смог ужиться? А может, и не первая, а вторая? А вдруг – третья? Не зря же тетя Валя все время намекает!
То, что отец и Тамара Ивановна знали друг друга, не вызывало никаких сомнений ни у матери, ни у Ирины. А у Ветки тем более! Особенно после того, как она однажды, поднимаясь по лестнице на девятый этаж пешком, увидела своего родного отца у двери в квартиру Тамары Ивановны. Он стоял у двери, курил и вроде бы собирался позвонить. Затаившись, Ветка прошпионила за ним до конца. Он стоял у двери долго, выкурил две сигареты, но так и не позвонил.
* * *
На улице накрапывал дождик, в лад грустному Веткиному настроению. И дорога – и домой, и к борщу, и даже к Нинуле – была перекрыта.
Маленькие соседские девчонки играли во дворе под навесом, где сушилось белье, и на одной из них был надет серый плащик с лиловыми пуговками. Пуговки поблескивали, умудряясь делать это даже в такую бессолнечную погоду, и Ветке это тут же напомнило елку. Наверно, потому, что лиловые огоньки бывают чаще всего в елочных гирляндах. Скорее бы зима, скорее бы сугробы!
Небо сегодня было хмурым и пасмурным и совсем не таким беспечальным, каким оно было вчера, когда она ехала в телеге навстречу приключениям и напевала песню о веселых селах. Сегодняшнее небо выглядело грустным, напоминало об одиночестве, о той девочке, что осталась сидеть одна на пеньке над глубоким оврагом.
Мысль о том, что надо бы вернуться в Каменск, узнать, что же там с Настей, Ветка с ужасом от себя гнала. Хорошо, если она доберется в Каменск до ночи. А обратно? Утром? Значит, опять ночевать в интернате. А Ирина?
Впрочем, Ирина ее выгнала.
Между двумя домами-башнями были видны световые часы на соседнем здании НИИ, часы показывали половину восьмого.
Вот подождет Ветка с полчасика и, если ее не позовут обедать, двинет в Каменск. Да будет так! Ничего не поделаешь – там хоть овсянка есть.
Чувствовала она себя почти так же скверно, как в тот самый первый день в самом первом своем пионерском лагере, когда казалось, что весь мир оставил ее на произвол судьбы и что никогда-никогда мать с отцом не приедут за ней, чтобы увезти ее домой. «Зеленый Гай – кошмарный край, ложись в кровать и помирай!» И ведь не приехали тогда за ней, не пожалели!
А она так старается сохранить их семью! Да стоит лиг Может быть, они все – и мать, и отец, и Ирина – одинаково ее не любят. И откуда она взяла, что шли они когда-то с отцом в далекую неизвестную даль и кругом лежал утренний иней, а отец пел веселую песню, шагая по красивой и широкой дороге. Никогда не шли они по той дороге, все это ей приснилось, и никогда он не пел той веселой песни. Всю жизнь он поет другую, совсем другую, вовсе не похожую на ту, с веселыми селами, а совсем наоборот – про туманное седое утро и про печальные, покрытые снегом нивы. Снегом, а не инеем! Того утреннего инея не было. Никогда не было. Был снег, совсем из другой песни.
Обедать Ветку позвали через десять минут. А после обеда, успокоившись и укрывшись от Ирины на балконе за старым кухонным шкафчиком, она принялась сочинять письмо тете Вале, прекрасно понимая, что тетя Валя примет участие в Настиной судьбе и без Веткиных просьб. Тетя Валя была такой энергичной и деятельной, что даже мать, очень любившая свою подружку, иногда раздражалась: «Валюша! Нельзя же лезть буквально во все! Это уже сверх меры…» Так бывало обычно, когда тетя Валя порывалась навести порядок в чужих семейных делах. Веткину мать она считала почти предательницей: разводились с мужьями почти одновременно, а Веткина мать взяла и вышла еще раз замуж, и это, по мнению тети Вали, было как-то не очень честно по отношению к ней, к тете Вале, поскольку она второй раз замуж не вышла. Хуже всего было то, что тетя Валя перетянула на свою сторону и Ирину, которая тоже считала, что это предательство – развестись с Ирининым отцом, а потом взять и выйти замуж за Веткиного.
Тетя Валя приезжала к ним из Каменска почти, каждый месяц и привозила с собой целую гору каких-то не опровергаемых улик и фактов против отца, хотя совершенно непонятно было, как она могла раздобыть их в этом далеком от их семейной жизни Каменске.
«А вот говорят…» – произносила она шепотом и уводила мать на кухню выкладывать факты, долженствующие уличить отца в неблагонадежности. Отец же уходил в большую комнату, садился у телевизора и сидел там долго, терпеливо, если даже показывали какой-нибудь самый преглупый мультфильм. Иногда Ветке удавалось подслушать кое-что из разговоров, ведущихся на кухне, и факты, привезенные тетей Валей, каждый раз казались ей весьма и весьма неубедительными. Вроде бы не убеждали они и мать: «Понимаешь, Валюша, это же все отголоски! Это же все, наверно, когда-то было. И быльем поросло». – «Отголоски! – возмущалась тетя Валя. – Ничего себе отголосочки!» – «Конечно же, отголоски!» – возражала мать, но все-таки, когда тетя Валя уезжала, а отец выключал надоевший всем телевизор, она начинала нервничать, сердиться на отца и ссориться с ним. И тогда Ирина делалась счастливой, а Ветка – несчастной.
Писем тете Вале Ветке еще ни разу в жизни не приходилось писать. Вообще все ее письма, которые она сочиняла в своей жизни, были все об одном и том же: «Зеленый Гай – кошмарный край…» Она с трудом удерживалась, чтобы не написать в таком серьезном, деловом письме что-нибудь стихотворно-легкомысленное.
«Милая тетя Валя! Здравствуйте! Проездом из пионерского лагеря была у вас в Каменске, но вас не застала. А дожидалась я вас с очень хорошей девочкой. Зовут ее Настя, а фамилии не знаю. Она очень вас ждала, потому что дома у нее какие-то неприятности, и она даже от них убежала. Пожалуйста, помогите ей, а то я не успела. Очень надеюсь на это. Ваша Петрова Бета».
Удивившись напоследок тому, что стихи все-таки под конец получились как-то сами собой, она спрятала исписанный листок в карман и пошла добывать конверт из отцовского стола и фамилию бывшего тети Валиного мужа из недр Ирининой памяти. На этом ее конспирация кончилась.
– Кто тебе разрешил рыться в отцовском столе?
Ветка разозлилась:
– В этом доме даже лишнего конверта достать нельзя!
– А с кем у тебя переписка? С Вовкой?
– О! – не выдержала Ветка. – Ты еще будешь проверять мою переписку! Это уже не лезет ни в какие ворота!
Она демонстративно выдернула из ящика отцовского стола конверт и, так же демонстративно усевшись за этот стол, на глазах у Ирины дорогой отцовской ручкой стала писать адрес, теперь уже не имея никакой надежды найти дорогу к недрам Ирининой памяти. Ладно. Пусть будет Стукалова! Может, тете Вале даже приятно будет получить письмо на свою прежнюю фамилию.
– Странно! – произнесла Ирина, стоя за ее спиной и глядя, как Ветка аккуратно выводит буквы на конверте. – Это кто же такая – Евфалия Николаевна?
– Тайна! – издеваясь над Ириной, ответила Ветка. – Сто лет живешь на свете и не знаешь, что это наша любимая тетя Валя.
– Очень глупо! – спокойно реагировала на это Ирина. – Тетю Валю всю жизнь звали Валерией Пантелеймоновной. И живет она, между прочим, не на Астраханской улице, а на Архангельской. Архангельская, семьдесят пять.
Она переставила какой-то предмет на подставке трюмо, и этот легкий стук прозвучал в Веткиных ушах сильнее грома… Архангельская! И – Валерия Пан-те-лей-мо-нов-на!
Сразу осмыслить происшедшее Ветка не смогла. Для этого понадобилось какое-то время… Во всяком случае, когда Ирина еще раз вошла в комнату, где за отцовским столом сидела Ветка, она удивленно спросила:
– Ты все еще не легла спать? Ничего себе! Можно было, конечно, путать Альпы с Апеннинами, Эверест с Араратом, даже Голландию с Ирландией. Но спутать Астрахань с Архангельском! Прийти не на ту улицу и не в тот дом… Вот это ляп! Такого ляпа в Веткиной жизни еще не было… Надо же, как этот невзрачный Каменск развернулся – целую каменную крепость выстроил… И Архангельская улица там есть, и Астраханская! А тетя Валя-то, тетя Валя-то как развернулась! Оказывается, и не Валентина вовсе, и не Евфалия, а Валерия Пантелеймоновна…