Текст книги "Утренний иней"
Автор книги: Галина Ширяева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
– Дети-то легче нас такое переносят, – сказал кто-то рядом с ней, когда опускали гроб в яму. – Молодое горе легче старого и заживает быстро. Так уж природой устроено…
Дома после кладбища она достала банку и поделила мед между Виталькой и Галкой. Пришли Валентин, Томка, тетя Паня и Ульяна Антоновна, которая принесла несколько кусочков черного сухаря, и это были поминки. Все сидели за столом долго и так тихо, что какой-то совсем крошечный изголодавшийся мышонок, ободренный необычной тишиной, вылез из щели в полу и потянул со стола Томкин кусочек сухаря. Томка с воплем отбила свой сухарь, а у Фали тут же защемило сердце от жалости к этому голодному мышонку. И только тогда она заплакала, неожиданно почувствовав себя совсем маленькой, не взрослой, а прежней Фалей. Оттого, наверно, что поняла: теперь не она, не Фаля, должна все время думать и заботиться о маленьких – о Витальке и Галке. Тяжкое бремя заботы о них и о матери с нее снято. Теперь о Фале будут заботиться и защищать ее от того рыжего в рыжей шапке. «Так будет лучше, Фалечка…»
Словно угадав ее мысли, Ульяна Антоновна сказала: – Ничего-ничего, Фалечка! Мы сами и документы оформим, и маленьких поможем собрать. И не бойся – мы тебя навещать будем, не бросим.
– Ничего, не плачь, Фалечка! – утешала ее и Томка… – Она спокойно умерла. И лицо у нее совсем и не было страшное… Совсем спокойное было лицо, хорошее такое. Как у того солдатика на берегу. Помнишь?
Солдата на берегу Фаля помнила – она закрыла ему глаза. А вот ее матери закрыли глаза чужие люди… И что-то предательское было в том, что Фаля тайком унесла ковер, и в том, как уходя, сказала матери: «Не навсегда же я ухожу!» Оказалось – навсегда.
Маленьких забрали к себе на ночь тетя Паня и Ульяна Антоновна, а Томка осталась ночевать у нее, чтобы Фале не было так страшно одной. А Фале совсем и не было страшно. Это раньше она боялась кладбищ, крестов, могил. А теперь как можно всего этого бояться, если самое дорогое теперь – там, среди могил.
Она даже уснула ночью, но ненадолго. В комнате было холодно, печку сегодня не топили. Прижимаясь друг к другу, они с Томкой старались согреться, но так и не смогли согреться.
Проснулась Фаля ночью от страшного холода. От холода и от пустоты. Томки рядом с ней не было.
– Томка! – позвала она тихо.
Никто не отозвался. Фале стало страшно. Она села на постели, прислушалась. В незатемненное окно светила луна, расстелив на полу голубоватые дорожки.
– Томка же! – вновь в отчаянии позвала Фаля, и снова никто не отозвался.
И тогда вдруг неожиданно откуда-то издалека, из холодного морозного коридора, донесся до нее слабый тоненький Томкин голосок. Томка пела.
Фаля откинула одеяло и, как была раздетая, выбежала в коридор.
Томка в одной старенькой ночной рубашке стояла, повернувшись к длинному окну, глядела на лунный свет, освещающий двор, и дрожащим голосом пела.
– Томка! – окликнула ее Фаля. – Ты что?
Томка вскрикнула, потом, узнав Фалю, вскинула ладони, сложенные лодочкой, словно собиралась умолять о чем-то, и, стуча зубами от холода, прошептала:
– Фалечка… Родненькая… Прости… Я не могу там у тебя. Она совсем не страшно умерла… а я все равно боюсь, боюсь… Боюсь! Давай лучше здесь посидим!
Она уткнулась головой в Фалино плечо и продолжала твердить только одно:
– Боюсь! Боюсь! Боюсь!
– Ну что ты так! – попыталась успокоить ее Фаля. – Что с тобой, Томка? Мы же замерзнем здесь!
Но Томка, вцепившись в Фалю обеими руками, все равно продолжала повторять лишь одно:
– Боюсь! Боюсь! Давай здесь останемся… Ты только одеяло принеси!
– Томка! Да что с тобой? Нельзя здесь! Здесь мы замерзнем. Да что с тобой?
Фаля обеими руками обняла дрожащую Томку, прижала ее к себе, но Томка успокоилась не сразу. Она еще долго всхлипывала от страха и повторяла одно и то же: «Боюсь, боюсь, боюсь!»
Потом Фаля оделась, принесла одеяло и Томкино цветастое пальто, и они долго сидели в холодном коридоре, дрожа от холода и почти физического чувства страха, которое невольно от Томки передавалось и Фале. А Томка, гоня от себя этот страх, всхлипывая, дрожащим шепотом пела песню о страусенке, родившемся под каким-то далеким тропическим небом.
* * *
Случилось то, чего Фаля никак не предполагала – маленьких оставляли в городе, а ей предстояло ехать в другой детский дом, в Каменск. Хоть и не так уж и далеко находился этот Каменск – до него можно было добраться на попутной машине, – но все-таки это был другой город, вернее, поселок.
– Если бы только детские дома были перегружены, как-нибудь устроили бы всех вместе, – объяснили Ульяне Антоновне. – А то и школы в городе так перегружены, что не вздохнешь. Вот разгрузятся школы, тогда и объединим их.
– Разгрузятся! – в сердцах сказала Ульяна Антоновна. – Когда разгрузятся-то? Когда всех раненых на кладбище перетаскаете?
Почему-то в последнее время другие люди то и дело во вред Фале сердили тех, от кого Фаля зависела. Наверно, и на этот раз именно поэтому изменить ничего так и не удалось. Документы были оформлены за несколько дней, и Фаля с Ульяной Антоновной отвели маленьких в детский дом, в небольшое трехэтажное здание на берегу реки, окруженное кирпичным забором, пристройками и голыми зимними деревьями. Виталька и Галка выглядели испуганными и жалкими, хотя встретили их хорошо, даже обедом накормили сразу. Но может быть, это было и к лучшему – то, что их разъединили. Это укрепило в Фале решение не писать того письма тете Кате, которое просила написать мать перед смертью. Пусть тетя Катя приедет за ними и заберет их к себе. Пусть лучше будет так. Пусть лучше голодать, но быть вместе. Тяжкое бремя прежних забот вновь возвращалось к ней…
«Другим хуже», – успокаивала себя Фаля, уходя от маленьких, и было ей стыдно, что она успокаивает себя чужим горем. Но ничем другим успокоить она себя не могла.
Она шла домой, открывала дверь, двигалась по комнате, подметала пол, разговаривала о чем-то с Томкой – все как во сне. Пустота и холод в квартире наводили тоску, притягивая снова боль к Фалиной душе, и ей хотелось поскорее уйти отсюда – туда, к людям. Пусть в чужой дом, пусть в совсем чужой Каменск, но все-таки к людям, к таким же, как она, оставшимся без отца и матери.
И Томка тоже тосковала. Она никак не ожидала, что все так получится. Ей не хотелось расставаться с Фалей.
– Я к тебе приезжать буду, Фалечка! На новогодние каникулы обязательно приеду! Хоть пешком пойду, а приеду! Обязательно, Фалечка!
Почему-то все после смерти матери стали называть Фалю вот так ласково, как называла ее мать, – Фалечка.
– Спасибо! – отозвалась Фаля. – Ты лучше к маленьким сходи. И Валентина попроси, чтобы тоже…
Томка совсем по-детски обиделась:
– Сама проси!
Они с Валентином по-прежнему ненавидели друг друга, и Фаля слишком поздно спохватилась, что ничего не сделала для того, чтобы их помирить. И вот теперь ее прощание с ними обоими еще больше усугубило их неприязнь друг к другу. Когда Томка узнала, что Валентин и дед Васильев собираются проводить Фалю до самого Каменска, она решительно заявила:
– Тогда я тебя и до ворот провожать не пойду!
Объяснять и доказывать Томке, что Валентин хороший и добрый, рассказывать ей, как Валентина все во дворе у них любили, у Фали уже не было ни времени, ни душевных сил. Но ей все-таки хотелось, чтобы проводил ее именно Валентин, и в ответ на Томкины сердитые слова она промолчала. А Томка, терпеливо переждав это молчание, сказала со злорадной издевкой и со слезами в голосе:
– Вот так и знала, что ты в него втюрилась!
– Томка!
– Ладно! Топайте хоть до Каменска, хоть еще дальше! На здоровье! Мне все равно!
С рук Валентина уже сняли бинты, и в нем сразу что-то изменилось – не потому, что теперь он ходил, все время держа руки в карманах. Что-то изменилось во всем его облике – какое-то нетерпеливое ожидание жило в нем, в его глазах, в его лице. Фале даже показалось, что он торопит этот день, и в горькой обиде сказала ему даже, что не будет ждать понедельника (именно в этот день дед Васильев и Валентин должны были проводить ее в Каменск), а поедет завтра же.
– Но завтра дед не сможет с нами поехать! – сказал Валентин. – Завтра он в утренней смене.
– Ну что ж, поеду одна, – сказала Фаля. – Не так уж и далеко.
– Не далеко, но трудно! Придется ловить попутную машину, а это не так-то просто!
– Ничего, кто-нибудь подберет.
– Хорошо. В конце концов, мы можем pi без деда добраться, – не стал возражать Валентин, и Фаля снова почувствовала – он торопится отправить ее в Каменск.
«А я могу и без тебя обойтись», – хотела сказать она ему, но удержалась, не сказала.
Последнюю ночь она провела у Томки, провела без сна, страдая от горького чувства новой утраты. Теперь у нее не было и родного дома. В их квартиру уже собирались вселиться такие же эвакуированные, как Томка.
Фале всю ночь снова вспоминался тот солнечный первомайский день и отец в светлом костюме и легкой летней шляпе, с веселой усмешкой поторапливающий мать: «Уже все перекрыто…» Все перекрыто!
А Томка здесь, в этой спокойной квартире, где давно никто не умирал и где совсем рядом спали ее мать и братишка, все равно спала тревожно и беспокойно – вздыхала, ворочалась, вздрагивала во сне, толкала Фалю в бок то локтем, то коленкой, не давая спать. Уснула Фаля лишь под утро и проснулась поздно. Хоть за окном были еще утренние сумерки, но утро уже давно пришло, и Томкина мать уже давно ушла на работу. – А? Что? – испуганно вскинулась Томка, когда Фаля пошевелилась под одеялом. – А! Я сейчас коптилку зажгу.
– Не надо, – попросила Фаля. – Все равно день идет.
– Ладно, – согласилась Томка. – Ты не вылезай пока. Я сейчас с этой подлюгой справлюсь.
Наверно, она и засыпала и просыпалась с одной и той же мыслью – разгорится или не разгорится эта проклятая-распроклятая печка. А Фале и со своим прожорливым Железным Дровосеком было жалко расставаться… Ей жалко было расставаться с каждой щелочкой в половице, с каждой трещинкой в потолке этого родного, до конца жизни родного, единственного дома.
– Мне надо собираться, – тихо сказала она Томке. – Ведь туда добираться далеко.
– Я сейчас, сейчас только растоплю эту треклятую, а там уж Ульяну Антоновну попрошу приглядеть. Я быстро! Мне вчера даже два целехоньких уголька попались, там не только пыль. Ты не вылезай из-под одеяла, Фалечка!
Томка все еще не теряла надежды, что Фаля откажется ради нее от Валентина. Бедная! Вчера она, наверно, переворочала целую гору угольной пыли в Фалином сарае, чтобы отыскать эти два несчастных кусочка угля.
– Томочка, – сказала ей Фаля, считая теперь себя не вправе называть ее Томкой. – Ты не сердись на меня, но у Валентина все-таки валенки.
Ордер на ботинки Томке все еще не выдали, и мать сшила ей из куска старого одеяла, тоже подаренного кем-то, обувку, похожую больше на теплые чулки, чем на обувку. В этих чулках и в чьих-то старых калошах Томка и ходила пока в школу.
В Фалину жалость Томка не поверила, хотя жалость эта была самой искренней. После той ночи в холодном коридоре, когда Томка, прогоняя от себя страх, пела песню о страусенке, Фаля поняла: Томка пережила, возможно, не меньше ее. Может быть, совсем другое пережила, но не меньше. А Фаля ведь так и не спросила до сих пор, откуда у нее на щеке возле самого виска еще не заживший шрам.
Но спросить об этом она так и не успела – и печка на этот раз разгорелась быстро, и день вошел в комнату торопливо. И вместе с огнем и светом вошел к ним и Валентин. Он был уже готов к дальней дороге – в ватнике и шапке, даже варежки надел. Фалю снова больно уколола мысль, что он хочет отправить ее в Каменск как можно скорее.
– А мы вот с Томочкой решили сами, – сказала ему Фаля. – Сами доберемся.
Валентин вдруг вспыхнул:
– Твоя Томочка умеет соображать только тогда, когда учит роль фашиста!
Томка взвизгнула и ринулась на Валентина. Фаля с трудом, но все-таки удержала ее. Теперь о последней попытке примирить их нечего было и думать.
Фаля выпроводила Валентина из комнаты и тихо попросила Томку:
– Томочка! Останься!
Томка подняла на Фалю глаза. Стояла она против света, и Фаля вдруг увидела, что глаза у Томки очень светлые и очень печальные. А она-то все время думала, что глаза у Томки темные и веселые. Может быть, это печаль так темнила Томкины глаза? А теперь Фаля разглядела хорошо и глаза и печаль.
– Томочка! Я тебе напишу оттуда.
– Я же сказала, что я к тебе приеду!
– Не приезжай, Томочка! Ты же насмерть простудишься в своих калошах. Как мама… Может быть, меня отпустят на каникулы, хоть на один день. Я бы ваш спектакль посмотрела.
– Я приеду!
– Не надо!
– А я без тебя буду бояться! – сказала вдруг Томка.
– Почему? Кого?
– Я буду бояться без тебя! – твердо, с каким-то отчаянием повторила Томка.
Фаля не сразу нашлась что сказать. Молчала и Томка. Молчала долго.
– Ты же сама сказала, что она не страшно умерла, – прошептала наконец-то Фаля, боясь, что Томка вдруг скажет сейчас, что мать умерла страшно.
– Нет, не страшно, – покачала Томка головой.
– Видишь, это же нестрашно… Когда умирают. Помнишь, солдатик тогда на берегу… Ты же видела. И в кино сколько раз показывали, как умирают. Ты же видела!
Томка вдруг закрыла лицо руками – совсем, как Валентин тогда, словно спряталась от чего-то очень страшного, потрясшего ее на всю жизнь…
– Видела! Это ты… Это ты не видела! Ты не видела! Не видела! Не видела, как людей вешают!
Городок, откуда эвакуировалась Томка, был в руках у немцев всего несколько дней… Так вот что успела увидеть Томка за это время!
«Не смотри на смерть!» – сказал ей когда-то дед Васильев.
Томка не смотрела на смерть. Это смерть на нее посмотрела.
* * *
В холодном тряском вагоне трамвая они с Валентином ехали на далекую окраину города, в Заводской поселок. Там, за поселком, на междугородном шоссе, им предстояло поймать попутную машину и проехать расстояние, еще в несколько раз большее.
Наверно, оттого, что рядом был Валентин, всегда такой спокойный, такой добрый, Фаля не боялась трудностей предстоящей дороги – Валентин все может, все умеет. Да и вообще ей казалось, что едет она в детдом ненадолго, что все равно скоро вернется обратно – и к Томке, и к маленьким, и к Ульяне Антоновне, и к Валентину…
Узелок с вещами и фотографиями отца и матери, которые она взяла с собой, она держала при себе, хотя Валентин несколько раз предлагал ей: «Давай я понесу». Если бы это был красивый портфель или чемоданчик, она отдала бы ему нести, а то – узелок! И хоть Валентин был одет еще хуже ее, Фаля все-таки считала – не надо ему давать этот узелок, вдруг с узелком он покажется смешным тем людям, которые не знают, что он за человек. Возьмут и посмеются.
Когда он вынимал из кармана двугривенные, чтобы заплатить за трамвайные билеты, Фаля увидела, какие у него теперь руки – все в бело-розовых шрамах и рубцах на сморщенной коже… Она отвела от них глаза, дожидаясь, когда он снова наденет варежки.
За морозными стеклами вагонных окон пролегал путь, знакомый ей по довоенным поездкам в Городской парк. Там можно было прокатиться на лодке, на прудах. Однажды они катались с отцом, и на колени к Фале упал красивый большой желудь. Она не знала, дуб ли, росший на берегу, так далеко зашвырнул его или кто-то бросил ей его из другой лодки. Так она и не угадала тогда, но долго зачем-то хранила желудь, пока он не потрескался и не почернел.
– Фаля! – вдруг сказал Валентин, и на лице его проступило выражение страшного напряжения, словно он давно готовился к этому вопросу и вот теперь наконец-то решился спросить: – Ты хорошо запомнила того?
– Кого?
– Того. Рыжего. Которому ты продала ковер.
Откуда он знает, что Фаля продала ковер рыжему? Она же ничего не говорила ему об этом! Ах да! Он же, наверно, вернулся к тому месту, где оставил Фалю, и та девушка с кошкой рассказала ему все, как было.
– Не очень много дал, – сделав голос как можно веселее, ответила Фаля. – Но ведь все равно больше бы никто не дал. Он ведь старенький был, коврик… И потом, все-таки-это же не настоящий ковер.
Она охаивала теперь ковер, так красиво вышитый когда-то руками ее матери, чтобы не очень расстроить Валентина тем, что случилось.
– Так ты его хорошо запомнила?
– Еще бы! – невольно вырвалось у Фали.
Он тут же посмотрел на нее таким тревожным и странным взглядом, что ей стало не по себе.
– Я запомнила его потому, что мы один раз уже продали ему одну вещь. Часы… Прошлой зимой. Старинные часы, стенные. И к дому везли на санках. Он так захотел.
– К дому? Куда?! – Он снова посмотрел на нее, и она снова испугалась его взгляда.
– Куда-то сюда.
– В Заводской поселок?
– В Заводской.
– И ты помнишь, где он живет?
Фаля покачала головой – было очень холодно, дул ледяной ветер, а он шел быстро, и они смотрели только на его спину, чтобы не отстать.
– Припомни! Слышишь! Припомни!
– Но там было столько похожих домов. И все под снегом, – виновато сказала Фаля. – И поселок такой большой. И так давно это было!
– Припомни! Припомни! Пожалуйста!
Припомнить дом рыжего Фаля не могла. Она помнила только одно – дом стоял во дворе, дом был хороший, добротный. Помнила, как хорошо и тепло было в прихожей, когда они вошли туда с холода. Больше ничего припомнить она не могла. Заводской поселок был огромной частью огромного города, и припомнить, найти один-единственный дом, затерявшийся на его улицах, казалось ей невозможным. Но ведь это действительно было страшно давно – когда жива была мать.
Валентин сердито отвернулся к морозному стеклу и стал смотреть в окно, хотя, конечно же, ничего не мог увидеть за этим пушистым, похожим на белый мох инеем, покрывшим стекло.
Фаля заметила на его лице широкие, уже подживающие царапины. Она давно их заметила – кажется, еще дня три тому назад, но удивилась только теперь: откуда они? Неужто подрался с кем-то?
– А зачем он тебе, этот рыжий? – робко спросила она, тронув его за руку. – Теперь ведь уже все равно.
Она хотела сказать, но не сказала, а подумала уже про себя: теперь все равно, теперь мать не вернешь, Фаля опоздала со своим медом.
И еще она подумала, что все-таки больше ей запомнилась та девушка с необыкновенными синими глазами и волосами цвета орехового колоба. Надолго. Может быть, навсегда запомнилась… Потому что чувствовала Фаля какую-то странную, глубокую вину перед этой девушкой. Как горько плакала она на снегу!
Валентин молчал. Взгляд его по-прежнему не отрывался от морозного стекла. Трамвайные колеса заскрежетали на повороте. Кажется, это был последний поворот. Им осталось ехать совсем немного. А Валентин все молчал.
Фаля попыталась вернуть его к разговору, вспомнив, что рыжий сказал одной из женщин, покупавшей у него мед.
– Он сказал, что если его возьмут на фронт, то он только да первого окопа… Это что же? Это как?
Валентин не пошевелился. Однако же ответил ей:
– А так! Значит, второго ждать не будет. Из первого к немцам перебежит…
Он вдруг, торопясь, обрывая тесемки, сдернул с головы ушанку и прижался лбом к морозному ледяному стеклу вагонного окна. Фале показалось даже, что он застонал, стиснув зубы.
– Ты что, Валя? – Фаля затеребила его за плечо. – Валя!
– Помнишь ту ночь? – спросил он отрывисто. – Когда бомба… в цех! Помнишь?
– Помню!
– Помнишь, дед говорил… с земли сигнал дали… Ракету.
– Помню.
Валентин замолчал, еще крепче прижался лбом к ледяному стеклу. Он молчал долго, словно никак не мог решиться сказать ей что-то очень важное, и Фаля ждала терпеливо, только слушала, как тревожно отзывается на это молчание ее сердце, громко отбивая удары.
– Это он, – сказал Валентин. – Тот рыжий – сигнальщик.
– Кто? – изумленно переспросила Фаля. – Рыжий – сигнальщик?.. Ты… ты видел?
– Я знаю это! – сказал он резко.
– Ты видел?
– Я знаю! – повторил он еще более резко. – Я знаю! У меня есть доказательства…
Он коротко вздохнул, оторвался от морозного стекла и осторожно надел шапку.
Я это знаю! Понимаешь – знаю! Он говорил так уверенно, и не поверить ему Фаля не могла. Но и спросить, какие у него есть доказательства, откуда знает о рыжем, она тоже не решалась. Слишком суровое и холодное лицо у него было.
– Так его надо поймать, – сказала она тихо.
– Как? – зло спросил Валентин. – Ты думаешь – теперь он появится здесь, в городе? Он уже забился в какую-нибудь нору вроде этого Каменска. И потом, – в голосе Валентина прозвучало какое-то отчаяние. – И потом, я не помню его… Лица не помню… Не могу вспомнить! Ты помнишь его лицо?
– Не знаю, – неуверенно произнесла Фаля. – Шапку я запомнила. И что брови рыжие. Если увижу, наверно, узнаю. В черном полушубке…
– В полушубке! Так он теперь и появится в черном полушубке!
Он уже второй раз повторил это слово «теперь». Что это могло значить? Почему именно теперь? Что произошло?
– А почему он… теперь не появится в городе? – спросила она осторожно. – И в черном полушубке не появится… почему?
– Потому! – отрезал Валентин.
Она могла совсем на него обидеться. Но они расставались – может быть, надолго. И она постаралась не обидеться, хотя ей было обидно. Почему он не хотел понять, что ей обидно?
– Я запомню его, – сказала она тихо, глядя все на то же морозное, покрытое инеем стекло, на которое он перед этим смотрел так долго и так пристально. – Я запомню!
* * *
На шоссе им не сразу удалось перехватить попутную машину, и они совсем промерзли на открытом месте, на ветру, пока их не подхватил шофер «американки» – тяжелого грузовика с непривычно покатой кабиной и длинным кузовом.
До самого Каменска он их не довез, ему было не по дороге, но высадил совсем недалеко.
– Ничего! – сказал Валентин. – Зато согреемся по дороге.
– Конечно! Идти-то теплее! – поддержала его Фаля.
Сначала они шли по дороге через поля. Снова начал падать снег, тихо и медленно засыпая еще свежий снежный покров на полях по обе стороны дороги. Потом поля кончились, они вышли на огромный пустырь, покрытый буграми, тоже засыпанными снегом, и совсем невдалеке увидели ряд одноэтажных домиков. Это и был Каменск.
Первый же прохожий объяснил им, как добраться до детского дома, и они, пройдя почти через весь поселок, маленький и деревянный, неизвестно почему называющийся Каменском, неожиданно вошли в белый заснеженный лес. Слабо протоптанная и не расчищенная дорожка, по которой пришлось идти не рядом, а друг за дружкой, вывела их к узорной чугунной ограде.
Над оградой была приделана табличка: «Каменский детский дом». Валентин толкнул калитку в чугунных узорчатых воротах и пропустил Фалю вперед.
– Иди!
– А ты? – спросила она с беспокойством. – Как же ты? Ведь озяб же… Хоть немножко бы погрелся…
Ей страшно было расставаться с ним, страшно было идти в одиночестве по этой такой длинной, страшно длинной тропинке, проложенной от ворот к крыльцу дома.
– Мне некогда!
Куда он так спешил? Куда?
Она посмотрела ему в лицо. Лицо его было по-прежнему суровым, холодным, и снежинки, что ложились на его брови и на темные ресницы, не таяли.
– Может быть, меня не отпустят на каникулы к Томке, – сказала она тихо. – Может быть, тогда ты приедешь? Если меня не отпустят…
Ей показалось, что мысли его где-то совсем далеко, что он и сам словно бы находился сейчас где-то очень далеко от нее, а не здесь, не рядом. Такое сурово-отчужденное лицо у него было.
– Может быть, ты приедешь, Валя? – повторила она снова настойчиво и тронула его за руку, чтобы вернуть сюда, к этой занесенной снегом чугунной ограде, к дому, где он оставлял ее.
– Что? – переспросил он, встрепенувшись. – Приехать? Я не знаю, как у меня все сложится. Не знаю, получится ли. Я еще ничего не знаю…
Вот так, оказывается! А Фаля хотела сказать ему самое печальное – хотела сказать, что не послушалась умирающую мать, не написала письмо тете Кате на Урал. И может быть, теперь тетя Катя заберет их к себе. И тогда, может быть, они с Валентином и не увидятся больше.
– Я тебе напишу, – сказал он.
– Зачем? – тихо спросила Фаля.
Он не ответил.
Ей снова захотелось сказать ему что-то по-настоящему, по-взрослому хорошее на прощание, но она не знала, как это нужно сказать. Какие слова говорят в таких случаях взрослые люди?
Она потянулась было ладонью к его лицу, чтобы как тогда, в морозном коридоре, погладить его по щеке, но не решилась.
– Иди!
В голосе его Фаля уловила даже раздражение, слезы выступили у нее на глазах, но снег таял на ее ресницах, на лице, и они не были, наверно, заметны.
Они помолчали еще немного и Фаля так и не поняла, простился он с ней этим «иди» или нет еще… Ведь он так и не сказал ей ни «до свидания», ни «прощай».
Их окликнули с крыльца дома.
Фаля молча и торопливо погладила его по голове – как маленького, по засыпанной снегом ушанке, и ей показалось, что он хотел отстраниться, словно она причинила ему боль. Она тут же отдернула руку, повернулась и побежала к крыльцу, увязая в тяжелом густом снегу, засыпавшем дорожку.
Она бежала долго, ничего не видя перед собой от слез и от метельного снега, плотной пеленой закрывшего ей дорогу, к темной фигуре какой-то женщины, стоящей на крыльце и поджидающей ее. Лишь у самого крыльца она остановилась и оглянулась. Валентина не было видно – снег падал белой тяжелой стеной.
Ей показалось, что он так и остался стоять там, совсем недалеко от нее, за этой плотной, густой снежной завесой беспощадной ноябрьской метели.