Текст книги "Утренний иней"
Автор книги: Галина Ширяева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
7. «СЕЛО С РАССВЕТОМ ВЫШЛО ИЗ ТУМАНА…»
Это была первая светлая ночь за долгое осеннее время. Свет луны прорвался сквозь завесу давних плотных облаков, и выпавший вчера снег тоже светился. Голубой свет снега и луны вошел в комнату, когда Фаля слегка отодвинула висевшие на окне старенькие тряпки – затемнение.
За окном, в этой светлой серебряной ночи, стояла тишина – спокойная, сильная тишина притихшего, но готового ко всему города. Опершись локтями о подоконник, она долго смотрела на свет луны и снега, так хорошо и спокойно освещающий спящие дома на противоположной стороне улицы и легкую сеть оголенных и покрытых теперь пушистым снежком древесных ветвей, бросающих кружевную легкую тень на оконное стекло. За окном жила зимняя сказка из прежней жизни, и Фале захотелось уйти в эту сказку, в добрую Том-кину сказку, где сказочная Метелица наметает белоснежные с искрами сугробы и елка таинственно мерцает разноцветными фонариками в своей колючей зеленой чащобе. «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…»
Слова этой песенки, убитой войной, вызвали в душе мучительную боль, от которой нельзя было избавиться, которую нельзя было смягчить никакими хорошими и добрыми словами. Потому что все хорошие и добрые слова напоминали прошлое, тоже убитое навсегда.
За окном раздался четкий, неторопливый цокот копыт – ночной патруль ехал по улице. Разбитая стуком копыт тишина не сразу вернулась в дом, и озябшая Фаля-, дожидаясь ее, еще долго сидела у окна. Мать могла проснуться от этого тревожного, такого непривычного ночного звука на их тихой улице.
Но больше всего она боялась, что мать проснется именно в тот момент, когда она будет снимать ковер со стены. Мать спала неспокойно, и Фаля, прежде чем взобраться на табуретку возле ее кровати, минут десять стояла, прислушиваясь к ее дыханию и боясь пошевелиться. Сюда, за занавеску, свет из окна падал приглушенно, словно бы с какой-то опаской, но все равно освещал хоть и слабо, но довольно четко похудевшее лицо матери и узор ковра на стене. Даже тонкую золотую нить, вплетенную когда-то в узор, высветил и посеребрил, превратив золото в серебро.
Мать не просыпалась. Фаля осторожно взобралась на табуретку. Оставалось только протянуть руку pi снять ковровые петли с гвоздей. Их было восемь – восемь петель, восемь гвоздей. Она уже протянула руку к первому, крайнему гвоздю. И замерла.
Она увидела то, что никогда раньше не видела при дневном свете. Или глаза ее настолько отвыкли от света, что в полумраке видели лучше?.. И она увидела: золотая нить на ковре, освещенная теперь слабым лунным светом, вплетала в цветочный узор два имени. Это были имена отца и матери.
Лишь теперь она поняла, почему так дорог матери этот ковер. Он был для нее таким же талисманом, как и для Фали красные флажки, оставленные на карте рукой отца.
Но ведь Фаля не тронула флажки, а непоправимое все равно черной бедой вошло к ним в дом. Она же не тронула флажки, даже не прикоснулась к ним – они, давно выгоревшие и почерневшие от угольной пыли, так и торчали там, у самой границы, совсем недалеко от лезвия коричневого топора… А топор этот все равно уже совсем близко от них.
Она быстро, почему-то уже не боясь, что разбудит мать, одну за другой сдернула с гвоздей тяжелые петли.
На лице матери, так четко высвеченном теперь луной, лежали глубокие, черные тени лишь в запавших глазницах, и ей показалось, что мать в полумраке смотрит на нее широко открытыми глазами.
* * *
Воскресное утро пришло морозное. К утру еще выпал снег, и теперь его сметал в сугробы холодный, уже по-настоящему зимний ветер. Фаля знала, что продрогнет на толкучке, но все равно радовалась снегу – без санок она просто не дотащила бы ковер до рынка.
Она очень долго провозилась с печкой, а потом, когда та наконец все-таки разгорелась, мать долго не отпускала ее от себя. Фаля уже раза четыре порывалась уйти, напомнив ей в который раз, что собирается к однокласснице, у которой тетка из деревни приехала, и там Фале обещали дать немного меду. Мать каждый раз с тревогой спрашивала:
– А маленькие как же?
– Томка же придет! Вот свою печку растопит и придет! Но тревога не уходила от матери. Только-только Фаля начинала надевать ботинки или повязывать платок, как она тут же все с той же лихорадочно-тревожной настойчивостью спрашивала:
– А как же маленькие останутся?
– Не навсегда же я ухожу! – не выдержала Фаля.
Шел уже двенадцатый час, а до базара надо было добираться долго, пешком по холоду, да еще с тяжелыми санками.
– А как же маленькие?..
– Хватит! – грубовато сказала Фаля. – Я пошла.
Ковер еще с ночи был спрятан в чулан. Она потуже стянула его обрывком веревки и вытащила вместе с санками и кошелкой, в которой лежала банка для меда, во двор.
Белизна наступившей зимы ослепила ее на какое-то мгновение. Выпавший снег, сметенный ветром в легкие пересыпающиеся волны, переливался блестками. У нее вдруг стало как-то легче на душе. То ли от этих по-новогоднему праздничных, елочных блесток на снегу, то ли от приятной мысли – сегодня у нее будет мед для матери.
– Детонька ты моя! – услышала она за спиной голос Ульяны Антоновны. – В такую-то даль! По морозу!
Ульяна Антоновна стояла перед ней с охапкой трухлявых, рассыпающихся под ее руками щепок. Дров ей так и не привезли, и теперь она потихоньку разбирала крышу общего сарая, и все делали вид, что не замечают этого. Ее брат, такой же старенький, вместе с которым она жила, умер в начале прошлой зимы, и это были первые похороны у них во дворе. Вторая смерть – Фалин отец. Только похорон на этот раз не было.
– Детонька моя! Дай-ка я тебя вот хоть шарфом еще укутаю!
Она размотала свой длинный теплый шарф и укутала им Фалю поверх дырявого тоненького платка.
– Все потеплее будет! Разве можно теперь хворать! Захвораешь – не поднимешься!
«Да, – подумала Фаля. – Не поднимешься!»
– Тебе помочь?
Голос Валентина прозвучал совсем тихо, даже робко, но она, вздрогнув от неожиданности, повернулась к нему так круто, что он, кажется, посчитал это каким-то враждебным выпадом с ее стороны.
Он стоял у калитки, прислонившись спиной к столбу, поддерживающему ворота, и не похоже было, чтобы стоял он здесь просто так, без дела. Однако же он сказал:
– У меня все равно много времени. Мне его все равно девать некуда…
Это было почти просьбой. Фаля посмотрела ему в лицо. Она не видела его с того самого дня, хотя все это время не переставала думать о его страшных глазах в те секунды, когда он смотрел на белый иней за окном. Даже вчера, перед тем как лечь спать, вызвала Томку в коридор и спросила у нее: «Ну как он? Ну что он?» – «Не спрашивай меня об этом фашисте! – заорала Томка в ответ. – Сидит! Зоологию читает! Два часа зубрит, а все равно у него сплошные неуды! Его только на письменных из жалости вытягивают! А так у него сплошные неуды!»
Сегодня и лицо Валентина, и глаза его были спокойны. Только синие тени лежали возле глаз и у губ. Фале было жалко его. Она чувствовала себя взрослой по сравнению с ним, хотя была младше его на целый год. И она могла бы, наверно, сказать ему сейчас что-нибудь по-настоящему, по-взрослому хорошее и ласковое. Но он, может быть, еще не ушел из детства и попросту не понял бы ее.
– Мне далеко, – сказала она. – А у тебя – руки.
– А они уже почти зажили. На той неделе снимут бинты. И все!
Он произнес эти слова как-то по-холодному жестко, как и в тот день их первой встречи. Фаля, пытаясь угадать причину этой жесткости, пристально посмотрела ему в лицо. Тогда неожиданно он улыбнулся ей в ответ. Тогда и Фаля улыбнулась. А потом они ни с того ни с сего тихо рассмеялись. Это было до того неожиданно и нелепо, что Фалин смех сам собой перешел в плач. Она плакала и смеялась, повторяя сквозь эту невероятную смесь смеха и слез:
– Да мне же далеко! Мне далеко! Мне же очень далеко.
Тогда он вдруг резко выдернул из ее рук бечевку, привязанную к санкам.
– В какой стороне рынок?
И не стал дожидаться ответа. Оттолкнув ногой скрипучую калитку, молча вытянул санки на улицу.
По улице разгуливал холодный ветер. На ясное пока небо наплывали темные облака, обещающие снова снегопад, а Валентин был так не тепло одет. Только шапка теплая, на толстой подкладке, а ватник дырявый, старый, и валенки худые. Как же брать его с собой в такую даль?
– Не надо! – попросила его Фаля. – Не надо! Я сама!
Она осторожно потянула из его забинтованных рук бечевку. Он сразу стал мрачным и даже злым.
– Оставь!
Фаля не поняла, на себя ли он рассердился за ту неуместную вспышку веселья или на нее, и потому не решилась противоречить ему и дальше.
Он тянул санки, она подталкивала их сзади, помня все время о том, что у него больные руки и что ему трудно. Она старалась подталкивать санки сильнее – как могла. Тогда он сердито оглянулся на нее и снова бросил ей резко:
– Оставь!
После этого весь долгий часовой путь до рынка они прошли молча. Он тянул санки, Фаля тихонько подталкивала их сзади, стараясь, чтобы он этого не заметил, и страдала, глядя на его руки, на его дырявый, слишком просторный для него ватник. Ветер, наверно, пробирался под этот ватник со всех сторон, а снег забивался в худые и тоже просторные для него валенки. Ей хотелось снять с себя теплый шарф Ульяны Антоновны и потеплее укутать им его шею, но она не решалась этого сделать.
Впервые после тех солнечных театральных дней они шли вместе по улице. Тогда на ней была белая матроска и испанская шапочка, а на нем – серый вельветовый костюм с галстуком. Он был тогда такой красивый в этом костюме… Теперь в школу он ходил в старом, неумело заштопанном свитере, и у него даже не было зажима для пионерского галстука, он повязывал его простым узлом. Фаля давно хотела сказать ему, что у нее есть лишний зажим и что она могла бы заштопать его свитер поаккуратнее, но не решалась сказать – как теперь не решалась предложить теплый шарф.
* * *
Случилось то, чего она так опасалась, когда мать задерживала ее, не давая уйти. Они опоздали. На толкучке народа уже почти не было.
– Ничего! – сказал Валентин, помогая ей развернуть ковер на мерзлой, чуть прикрытой снегом земле. – Видишь, какой он у тебя красивый. Ни у кого такого нет.
Ковер и в самом деле выглядел очень красиво, словно живые яркие цветы легли на снегу венком у Фалиных ног.
– А ты иди! – попросила его Фаля. – Ты иди, пожалуйста. А то я, может быть, долго… Иди, пожалуйста!
Он молча кивнул, и Фаля поняла, что он все равно не уйдет, все равно будет топтаться где-нибудь поблизости.
– Ты только по-настоящему уходи! – умоляюще сказала она ему. – Я… я торговаться буду.
Она посчитала, что этой своей последней, отчаянной фразой непременно оттолкнет его от себя и он уйдет. Однако он все равно не ушел. Она понимала – он не уверен, что она продаст ковер, и тогда некому будет помочь ей везти ковер обратно. Обратно? Она ужаснулась при этой мысли. Нет-нет! Она не может везти его обратно, она не может вернуться домой без меда для матери.
– Уходи! Пожалуйста! – попросила она его еще раз, почти со слезами.
Тогда он сказал:
– Знаешь, я, пожалуй, немного здесь погуляю. Здесь интересно, никогда здесь не был. А потом я к тебе вернусь. Только ты без меня на другое место не переходи, а то потеряемся. Ладно?
Фаля с бесконечной жалостью посмотрела на его худую шею, высовывающуюся из просторного ворота старого ватника…
– Постой!
Торопясь, рывками, она размотала шарф и укутала им шею Валентина так плотно и тепло, что он теперь и голову-то мог повернуть с трудом. Она думала, что он тут же рассердится и вернет ей шарф, но он не стал противиться, послушно подставил шею под шарф и только чуть улыбнулся посиневшими от холода губами. Наверно, он и в самом деле страшно озяб и был благодарен ей за этот такой теплый и толстый шарф.
Он отошел от нее и вскоре скрылся из виду. А Фаля без него сразу почувствовала себя совсем одинокой.
По соседству находился ряд, где приезжие колхозницы продавали масло. Здесь же обычно продавали и мед. Но теперь почему-то не было ни одного продавца с медом. Это Фалю встревожило. Там, с краю, далеко за ларьками, у самого забора, тоже иногда продавали мед, но Фале этот ряд не был виден. Она забеспокоилась – вдруг сегодня на рынке меду нет вовсе. На дворе первый день такой ранней зимы, холодно. А мед везут издалека.
Она стояла, наверно, уже не меньше получаса, и никто еще не заинтересовался ее ковром. Редкие покупатели подходили, смотрели и шли дальше. Они искали на толкучке обувь, какую-нибудь одежду, самое необходимое. А ковры никому не были нужны. Ноги у Фали озябли, и ветер продувал ее пальтишко насквозь. Она решила для себя, что, пожалуй, не будет торговаться, уступит и купит поменьше масла, потому что главное все-таки – мед.
Рядом с Фалей стояла маленькая худенькая девушка лет семнадцати в заношенной шубейке и большом рваном платке. Из-под платка выглядывало бледное, но очень красивое лицо с большими, необыкновенно синими, совершенно синими глазами, и выбивалась на лоб, затеняя его каштановой тенью, и на тоненькие брови волнистая прядка волос тоже необыкновенно красивого цвета. В другое время Фаля сравнила бы цвет этих волос с цветом шоколада, но теперь это было слишком далекое воспоминание, и она подумала, что волосы у девушки напоминают своим цветом ореховый колоб.
Наверно, девушка стояла давно, потому что сильно озябла, а жалкие ее сокровища никто не покупал. Девушка продавала глиняную кошку-копилку с отбитыми ушами, фаянсовую сахарницу без крышки и давно слинявшую куклу-матрешку. Фаля сразу поняла, что девушке совсем плохо и что принесла она сюда, наверно, самое последнее.
– Не покупают? – участливо спросила Фаля. – Я вот тоже стою.
– У тебя-то должны купить! – ободрила ее девушка. – Вон какие цветы. Как живые… И на черном. Это так красиво – на черном… Будто ночью в лесу живые цветы светятся. Если бы у меня хоть какие деньги были, я бы сразу купила. Вы тоже эвакуированные, да?
Нет, – ответила Фаля, – мы местные.
– Местным все-таки легче, – вздохнула девушка. – А мы вот к тетке в деревню эвакуировались. А как вот теперь дотянуть до лета, не знаем.
– А мне мед нужен, – неосторожно сказала Фаля.
– А! – уже чуть холоднее взглянула на нее девушка. – Мед! А мне – хлеб!
Она произнесла это с обидой, и Фаля смутилась:
– Вы меня не поняли! Мне тоже нужен хлеб. Но у меня мама тяжело больная, и сказали, что мед поможет…
– Ну да, – думая о чем-то своем, грустно сказала девушка. – Вам-то, городским, карточки выдают. У вас хлеб каждый день есть…
«Ей еще труднее», – подумала Фаля. Кошка с отбитыми ушами и эта жалкая слинявшая матрешка – кто ж это купит! А этой девушке, пришедшей сюда из деревни, может быть, пешком по такому-то холоду, не мед, ей хлеб нужен! Она представила себе, что у этой девушки тоже тяжело больна мать и врач сказал: «Нужен хлеб!»
– Сколько за половик-то, дочка?
Фаля встрепенулась. Женщина в пуховом платке и в новых валенках с большой плетеной корзиной в руках рассматривала ковер.
– Это не половик! – воскликнула Фаля с обидой. – Это – ковер! Его нельзя на пол!
– Ковер? – недоверчиво переспросила женщина. – Да вон они, ковры-то, позади тебя продаются. Настоящие, ручной работы.
– Этот тоже – ручной! – возразила Фаля. – И он вовсе не половик… Он у нас на стенке висел.
– Ну, это вы на стенку что угодно могли повесить, дело ваше! Да только половик и есть половик. Сколько просишь?
– Его нельзя на пол! – поддержала Фалю девушка с кошкой. – Это же очень редкая работа!
– Ну и что ж из того?
– Это ковер! – упрямо повторила Фаля. – Это ковер, а не половик, по нему нельзя ногами…
– Ну, а ковер мне не нужен, – сказала женщина с корзиной и отошла.
– Так ты его никогда не продашь, – негромко сказала девушка. – Ты не сердись на них… Не все же знают, что это ковер, что он дорогой.
Девушка поняла ее. Поняла и пожалела. Но Фаля, разволновавшись, все равно долго не могла успокоиться. Так долго, что когда наконец-то опомнилась, увидела, что ряд, где продавали масло и мед, опустел совсем. А вдруг и в том ряду, за ларьками, уже никого нет? И Валентин, как назло, ушел куда-то и не появляется.
– Кажется, мед кончился! – обеспокоенно сказала она девушке. – Как же я вернусь без него? Вы не посмотрите за моим ковром? Я туда, за ларьки, где мед продают, сбегаю. А здесь, видите, уже кончился.
– Не кончился! – вдруг сердито сказала девушка. – Вон он, мед-то!
И Фаля увидела, что в опустевшем только что ряду появился новый продавец. У нее отлегло от сердца. Теперь она готова была уступить свой ковер первому же покупателю за полцены, лишь бы успеть до того, как этот человек продаст свой товар. А торговля у него шла бойко – наверно, там, за ларьками, меда ни у кого уже не было.
– Ты не покупай у него! – вдруг все тем же сердитым, даже злым голосом сказала ей девушка. – Не покупай! Он в нашей деревне в прошлое воскресенье у колхозников мед скупал, у кого пчелы есть. Скупит по пятьсот, а потом продает по тысяче… Не покупай у него! Не покупай! Я его давно знаю!
В словах этой синеглазой девушки была такая горячность, словно этот человек с медом был ее личный враг. Но Фаля уже так озябла, у нее уже так онемели ноги в ботинках, что ей все равно было, у кого покупать мед. Лишь бы поскорее кончилась эта базарная волокита, лишь бы поскорее продать ковер. Она следила за человеком с бидоном, прикидывая, сколько у него еще могло остаться меда, следила за его проворными, быстрыми руками в теплых кожаных рукавицах, которые он снимал, прежде чем отвесить мед и пересчитать деньги. А денег у него было много! Она следила только за его руками, отсчитывающими деньги и отвешивающими мед, не глядя на его лицо. А когда взглянула в лицо, вспомнила!
Это был человек из той, из прошлой зимы, из того проклятого дня, когда мать простудилась и заболела так тяжело, навсегда…
В тот очень холодный и очень ветреный день они с матерью привезли на толкучку старинные стенные часы, доставшиеся матери еще от ее деда. Они привезли эти часы вот так же, на санках, везли долго и трудно, и покупателей тоже, как и сегодня, почти не было. Оки с матерью простояли больше двух часов на холодном ветру… И тогда подошел этот высокий молодой парень с рыжими бровями, в добротном черном полушубке и пушистой рыжей шапке.
– Ну? – спросил он деловито. – Настоялись? За сколько теперь отдадите?
По тому, как он это спросил – словно старых знакомых, подчеркнув слово «теперь», – они догадались, что он присматривался к ним давно и ждал, когда они устанут стоять и промерзнут.
Мать упрямо назвала прежнюю цену. Этих денег им хватило бы кое-как прожить целых три дня. Они уже рассчитали, на сколько купят отрубей, на сколько муки. И еще немного молока для Витальки и Галки.
– Они исправные, – сказала мать. – Просто они лежа не могут идти.
– Ну? – с веселым любопытством воскликнул он. – Ленивые какие, а! Ну, тогда померзните еще чуток!
Он ушел, а они простояли еще около часа, и тогда мать, уже жалея, что запросила так много и отпугнула этого единственного покупателя, пошла его разыскивать. Она искала его по всему рынку очень долго, но все-таки нашла, и он выложил ей на ладонь две сторублевки, невероятно жалкую цену. На эти деньги можно было купить лишь два килограмма жмыха. А он такой тяжелый…
– Только уж с условием! – сказал он им. – Бы мне их к дому подкиньте. Я больной. Я даже от войны освобожденный.
И они потащили тяжелые санки с тяжелыми часами страшно далеко, на другой конец города, в Заводской поселок. Мать тянула санки и плакала. И часы плакали, вздрагивая на снежных кочках струнами боя…
И вот теперь Фаля увидела рыжего снова! Как он это сказал – не от фронта, а от войны освобожденный. Даже маленькие дети, даже совсем крошечные Виталька и Галка не были освобожденными от войны.
«Зачем я так? – попробовала она успокоить себя, чтобы не пробуждать в себе ненависть к этому рыжему, понимая, что она снова, как и в тот проклятый зимний день, зависит от него. – Ведь у нас же никто больше не хотел купить часы. А он купил, и мы тогда хоть колоба смогли поесть. Никто нас не заставлял продавать именно ему…»
Но тут она снова вспомнила, какой морозный и ветреный день был тогда, и как они промерзли, и как им страшно было даже подумать о том, что придется тащить обратно санки с тяжелыми часами и не принести домой никакой еды. Нет, другого выхода у них тогда не было.
И зная, что, может быть, именно этот человек виноват в болезни матери, она все-таки гнала от себя неприязнь, к нему, чтобы не пробудить в себе гнев… Ведь и теперь другого выхода у нее не было.
А он тем временем там, у своего прилавка, пересчитывал деньги. У него было много денег. Так много, что у Фали зарябило в глазах. Десять тысяч, не меньше. Нет, не десять, больше! Вот еще достает.
– Вы знаете, я все-таки спрошу у него, – повернулась она к девушке. – Может быть, он купит? Видите, сколько у него денег. Может быть, он купит или на мед обменяет. Мне ведь немного.
– Не надо! – снова умоляюще стала просить девушка. – Не надо!
Но Фаля уже сгребла озябшими, непослушными руками ковер в охапку, погрузила его на санки и двинулась к рыжему.
Подойдя, она не сразу решилась с ним заговорить. А тут, как нарочно, все время подходили очень рассерженные покупательницы и злили его.
– Другие-то на фронте кровь льют, а ты детишек до последнего обираешь! На фронт бы тебя!
– А пусть берут, бабуля! – Голос рыжего был по-злому веселым. – Пусть берут! Я, бабуля, только до первого окопа!
– Это как – до первого?
– А вот так, бабуленька, до первого.
Фаля испугалась, что следующая покупательница рассердит его еще больше, и не решилась медлить и дальше.
– Дядя! – Голос у нее от унижения словно замерз на морозе, заледенел и звенел как-то не по-живому. – Дядечка! А этот ковер вы у меня не купите?.. – Помните, вы у нас прошлой зимой часы купили. Ведь хорошие часы, правда? А этот ковер тоже хороший, дорогой…
Она развернула ковер, и как красиво лег перед ним этот венок из цветов!
– А! – сказал он заинтересованно. – Вещь!
– Вещь! – обрадованно повторила Фаля. – Если нужно, я могу его вам опять довезти до самого дома, у меня санки… И вы знаете, мне не обязательно деньги. Мне бы меду. Хоть половину баночки.
– А баночка-то у тебя большая?
– Нет-нет! Что вы!
Она судорожно рылась в затвердевшей от мороза кошелке, не сразу сумев озябшей рукой ухватить банку. А он, сдвинув мохнатую шапку на затылок, втащил ковер на прилавок, разгладил цветы ладонями, словно лаская их, и на горбоносом его лице с рыжими, мохнатыми, как и его рыжая шапка, бровями, с крупной то ли бородавкой, то ли родинкой между ними, все яснее и яснее выступала довольная улыбка. Ковер ему нравился.
Фаля вдруг испугалась, что он заметит вплетенные в венок имена и раздумает покупать ковер, и, приложив отчаянные усилия, почти со стоном выдернула банку из обледеневшей кошелки.
– Вот!
Она протянула ему банку и вдруг с ужасом увидела, что он заинтересовался теперь чем-то совсем другим, чем-то таким, что занимало его больше Фалиного ковра, чем-то таким, что находилось позади нее.
Фаля оглянулась.
Прижимая к груди кошку с отбитыми ушами и вылинявшую матрешку, позади нее стояла ее синеглазая соседка. Это на нее так заинтересованно смотрел рыжий.
– А! – сказал он с какой-то веселой злорадностью. – Старая знакомая! Настя-Настасья!
У Фали дрогнуло сердце – сейчас его опять рассердят!
– Ну, милая, шоколадная, и много ли наторговала? Смотри-ка! Опять со своей кисой пришла! Что, не идет торговля-то? А?
– Этой девочке мед нужен, – нахмурив тонкие темные брови, сказала девушка, не глядя на рыжего. – А ковер у нее очень дорогой, ручной работы. Редкий. Очень дорогой ковер. Я сама видела – ей очень много за него предлагали. А ей мед нужен, а не деньги. Вы ей взамен, пожалуйста, меду дайте… Сколько нужно… Пожалуйста.
– А тебе-то самой разве не нужен мед, а? Неужто не нужен? Вот тебе я бы за твою кису хоть полпуда меда отвалил, хоть десять тысяч! Давай мен на мен, а? Ты мне кису, а я тебе все десять тысяч выложу.
– Мне ничего не надо! – вспыхнув, крикнула девушка. – Я вам ничего не продаю! Вот девочка вам ковер дорогой предлагает. Ей мед нужен.
Такой грубости от этой тихой красивой девушки Фаля никак не ожидала и совсем перепугалась – сейчас он рассердится!
Так и случилось.
– Ах, ей мед нужен! – Глаза его сузились и стали совсем зелеными, как и у той глиняной кошки, за которую он предлагал такую немыслимую цену. – Она, оказывается, не прочь медом полакомиться!
– Мне немного! – робко вставила Фаля. – Только половину баночки.
Дрожа от непонятной ярости, он зачерпнул из бидона засахарившийся бледно-желтый мед – чуть-чуть на кончике ложки – и вытряхнул этот мед в протянутую Фалей банку.
Фаля не сразу поняла, что это – все. Она продолжала стоять, протягивая банку озябшими руками.
– Ступай-ступай! – сказал он ей грубо. – Хватит! Мед тяжелый. Тут, может, все сто граммов. Ступай!
Она все стояла, протянув руки с банкой, которые уже почти не слушались ее от холода, а может быть, оттого, что мед этот действительно был очень, очень тяжел.
– Ты – негодяй! – крикнула за Фалиной спиной девушка. – Мародер! Тебя расстрелять нужно!
– Ступай-ступай! Топай отсюда, Настасья! Ишь ты, им меду хочется! Мало ли чего кому хочется! Ступай, побегай еще чуток по морозцу со своей кисой! Побегай! Что смотришь? Ваньку своего ждешь? Да его уж давно на фронте пристрелили! Жди-жди! Да бегай, бегай пока с кисой! Бегай!
Фаля опустила руки и, стиснув банку онемевшими пальцами, пошла прочь.
– Постой! – крикнула позади нее девушка.
Фаля обернулась. Сквозь слезы она увидела только два больших синих пятна – необыкновенные глаза этой девушки с необыкновенными волосами.
– Зачем вы вмешались? Кто вас просил? – крикнула она, сдерживая рыдания. – Кто вас просил? Это все из-за вас! Если бы не вы, он дал бы мне больше!
– Девочка! Миленькая! – воскликнула девушка в отчаянии. – Он все равно не дал бы больше! Не дал бы! Прости меня! Но он все равно не дал бы больше!
– Дал бы, дал! Вам же он предлагал за кошку! За какую-то побитую кошку десять тысяч! А мой ковер… разве можно его сравнивать! А вы… вы притворяетесь! Вам дают такие деньги… И никакой хлеб вам не нужен! Не нужен, раз вы ему не продали! Я вас ненавижу! Ненавижу! И если у вас больная мать, значит… значит, вы сами ее убиваете!
Сквозь слезы она увидела – девушка вдруг опустилась на снег, выронила глиняную кошку, и та беззвучно развалилась на две половинки. Фаля скорее догадалась, чем увидела, что девушка горько плачет. У этой маленькой, худенькой девушки уже больше нет сил, нет сил…
Фаля побежала прочь, скорее-скорее, чтобы жалость не вернула ее к этой упавшей в снег девушке. Побежала, ничего не видя перед собой, забыв, что в руках у нее банка с драгоценной ношей, забыв про Валентина. Но ей было все равно, все равно, все равно. И у нее больше не было сил…
Она постояла немного у рыночных ворот, прислонившись к какому-то столбу, потом, за воротами, у какого-то забора. Потом снова пошла куда-то – шла долго, почему-то не чувствуя больше холода. Потом, чуть успокоившись, она вспомнила про Валентина и про санки, оставленные где-то там, на рыночной площади, и вернулась назад. Она обошла почти весь рынок, пустой, заметенный снегом. Но там уже не было никого – ни рыжего парня с его бидоном и с ее ковром, ни девушки с разбитой кошкой, ни Валентина. Санок тоже не было.
Фаля посмотрела в небо – суровое, темное, пасмурное небо, заметеленное серыми вихрями начавшегося снегопада. Боль, поселившаяся в ней уже давно и так жестоко напомнившая о себе сегодняшней ночью детской песенкой, не давала ей ни жить, ни дышать. И обида на Валентина, бросившего ее здесь одну, позволившего обидеть ее, – усиливала эту боль…
Какой-то трамвай вез ее долго и привез к старинному мрачному собору на берегу реки. Это была конечная остановка, и пришлось выйти. В холодном вагоне она не обогрелась, но холода все равно почему-то не чувствовала.
Она спустилась к самому берегу – отсюда легче было дойти до дома, если идти напрямик вдоль берега, а потом подняться чуть вверх по крутой деревянной лестнице.
С реки дул холодный ветер. Лед начинал сковывать ее, и она роптала, ворчала глухо и сердито и на лед и на ветер. Она не хотела заковываться в ледяной панцирь. Противоположный берег в туманных сумерках не был виден. Он, как и сама река, сливался с темным, уже по-зимнему глухим небом. И казалось – это не река шумит и ворчит, а небо – холодное небо еще одной надвигающейся военной зимы.
Наверно, она очень долго простояла здесь, на пустынном берегу холодной реки. Наверно, очень долго. Ведь не мог же Валентин, появившийся перед ней внезапно, сразу догадаться, что она именно здесь. Наверно, сначала он искал ее где-то еще, искал долго, а потом, отчаявшись, уже совсем случайно пришел сюда, к реке. И, увидев его, Фаля простила ему все – ведь, в конце концов, это не он ее оставил, это она его оставила, забыв, что обещала никуда не уходить.
– Фалечка!
Так ласково ее называла только одна мать.
– Ты привез санки?
– Прости меня, – сказал он тихо. – Я не мог вернуться к тебе. Так получилось.
Сквозь густую, почти уже непроницаемую завесу летящего на землю снега она плохо различала его лицо и придвинулась поближе. Ей нужно было видеть это лицо – доброе лицо человека, который жалеет ее и вот даже назвал так, как называет мать.
Она придвинулась и увидела его лицо. И поняла, что случилась беда… Случилось на свете то, самое непоправимое!
Они молча, не говоря друг другу ни слова, держась за руки, быстро поднялись по крутой деревянной лестнице к своей улице, все так же молча подошли к воротам своего дома, вошли во двор, в распахнутую настежь дверь Фалиной квартиры, на пороге которой стояла Томка и тихо плакала.
Фаля шагнула через порог, уже зная, что произошло, но все-таки ужасаясь, боясь увидеть это на самом деле.
И она увидела. И это было так просто и так не страшно – что-то большое, неестественно длинное лежало на столе под белой простыней. И оттого, что это уже не было похоже на ее мать и лежало так неподвижно и спокойно, Фале вдруг тоже стало совсем спокойно.
* * *
Белый слепой снегопад укрыл землю плотно и глухо. Укрыл, наверно, и невысокую насыпь над общей могилой, в которой похоронили мать.
Фаля не плакала – ни тогда, когда положили мать в гроб, ни тогда, когда, прощаясь с нею, она поцеловала ее в холодные, твердые, как камень, губы, ни тогда, когда наспех заколачивали горбатую, грубо сколоченную крышку, а потом опускали гроб в огромную, еще полупустую яму, на другие такие же, грубо сколоченные гробы… Она не плакала, и ей по-прежнему было до оцепенения спокойно, словно мать снова тихо успокоила ее: «Так будет лучше, Фалечка!»