355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гаетан Суси » Лоскутный мандарин » Текст книги (страница 11)
Лоскутный мандарин
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:32

Текст книги "Лоскутный мандарин"


Автор книги: Гаетан Суси



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Глава 2

Сокращая путь, Лазарь перелез через забор бойни; в этот момент Пегги села на кровать, измотанная, истерзанная, опустошенная, зажав три таблетки в ладони. Как ни крути, она была не в состоянии что бы то ни было понять. Слова подручного, их смысл были настолько же для нее загадочными, как если бы он говорил с ней на арамейском языке. Хоть она очень из-за этого страдала. Откуда у него взялись эти мрачные, эти ужасные подозрения в отношении нее? Пегги пыталась убедить себя в том, что скоро это недоразумение разрешится само собой.

– Завтра разум Ксавье прояснится. Я уверена, что это сон так на него подействовал. Такое вполне в его стиле. Проснувшись, он обо всем забудет, если только это возможно.

Потом Пегги проглотила все три таблетки, несмотря на то что доза была большая. Никогда раньше она эти таблетки не принимала и понятия не имела о том, как они действуют. (Таблетки дала ей мадам, когда Пегги сказала, что иногда не может уснуть.) Она отдавала себе отчет в том, что не сняла ни юбку, ни блузку, и завтра одежда будет такой мятой, будто ее корова жевала.

Тем хуже – она слишком устала. Пегги легла на диван, положив голову на валик. Керосиновая лампа все еще горела (она досталась ей от отца). Пегги любила засыпать, глядя на знакомое мерцающее пламя лампы, как на символ ночи, похищенной у детства. Лампа стояла на ночном столике, у самого изголовья, и ей казалось, что исходившее от нее тепло ласкает ей щеку. В голове, будто в шутку, мелькнула мысль: «А если я больше никогда не проснусь? Ну и что? Кто-нибудь другой вымоет волосы Мэри Пикфорд в следующий понедельник. Только и всего». Она стала считать слонов. Не досчитав до десятого, Пегги погрузилась в забытье.

По фасаду здания от крыши почти до самого низа приделаны приставные лестницы. Но даже если Лазарь поднимется по ним до самой крыши, он не сможет добраться до последней секции, расположенной в двух метрах от карниза. Так что придется карабкаться по стене. Хватит ли ему сил? Лазарь рассчитывает, что подъем займет у него минут пятнадцать, если принять в расчет остановки и головокружение. После этого (только бы не забраться не на тот этаж) ему останется только крепко ухватиться за перила ограждения, и он сможет взобраться на узкий балкон. Рискованно, ничего не скажешь. Но теперь ему все одно – после того, как боль его умерла, в нем не осталось ничего живого. Эта боль, терзавшая его почти беспрестанно вот уже больше десяти лет подряд, тащившая его за волосы, как гневный ангел, столько раз толкавшая его к единственной возможности освобождения – вышибить себе мозги ружейной пулей, теперь она стала ему безразличной, как гнилой зуб, от которого раскалывается пол головы, но который, будучи удален, теряет какое бы то ни было значение. Что изменится, если он сломает себе шею, свалившись со стометровой высоты, когда все уже и так потеряно? Что изменит падение для того, у кого уже ничего не осталось внутри? Разве может что-нибудь изменить падение пустоты в пустоту?

Он шагает по разбросанному мусору, по засаленным рваным бумажным пакетам, вдыхая зловоние гнилья; в конце концов, раскидав кучу пустых консервных банок, Лазарь начинает свой страшный подъем. В детстве он часто взбирался на деревья высотой с колокольни. При этом у него не было ни страха, ни тревоги, он всегда чувствовал себя в безопасности, защищенным со всех сторон от беды так же, как если бы он прокладывал себе путь сквозь жесткие, нечесаные, густые космы великана, как если бы наверху его ждал холодный, режущий глаз свет звезд. Но взбираться на здание по наружной лестнице – совсем другое дело: тут чувствуешь себя игрушкой в руках ветра и разверстой со всех сторон пустоты, которая норовит тебя поглотить с такой же легкостью, как муху. Лазарь смыкает веки, чтоб увидеть бескрайние заснеженные просторы, вслушаться в суровое безмолвие полярных равнин.

Когда он добрался уже до седьмого этажа, что-то случилось у него в трусах, там будто что-то парализовало. Ветер задувает снизу внутрь штанин, все стынет от икр до ягодиц. Он достиг невидимого предела, называемого рабочими-строителями «точкой разлома». Слева от него, величиной не больше, чем его кулак, маленькая и одновременно пугающая сгрудилась масса домов, похожих на опрокинутые коробки для игрушек. Их мистическая масса громоздится в красновато-буром тумане города, сгоревшего в огне, «взъерошенного бетонного города Нью-Йорка» (по выражению Философа), а все вокруг вдалеке внизу – неоновые огни, обрамленные» унылыми лужами мостовых цвета только что разделанного мяса. А дальше, еще глубже, как лицо, наполовину закрытое тенью, провал, которым отмечены невидимые лачуги: они невидимы, но присутствие их ощутимо, этих уцелевших трущоб, смастеренных из обрезков дерева, чтобы спалить их дотла, хватит одного окурка, – и среди них, как нити эктоплазмы, протянулись провисшие под тяжестью белья веревки, одежды, которая, как ему хорошо известно, так никогда и не отстирается, потому что там нечем дышать от пыли и выхлопных газов, и, помимо собственной воли, он думает о нищете тех бедняков, что сейчас забылись сном, о тряпье тех вшивых бродяг, которых обошла стороной удача, и мысли о них вызывают у него отвратительное чувство омерзения с примесью жалости, и Лазарь так напрягается на лестнице, что все мускулы его начинают вибрировать, как туго натянутые струны, когда его душат слезы. Поддавшись внезапному порыву, он отпускает одной рукой лестницу и лезет во внутренний карман пиджака. Там должна лежать еще одна фляжка. Но рука его так дрожит, что фляжка из нее выскальзывает, переворачивается, содержимое проливается, и она летит по прямой вниз, как уличный фонарь, пролетающий в окне проносящегося поезда и тут же заглатываемый ночью.

Лазаря внезапно охватывает жгучее желание разжать руку, откинуться назад и лететь вслед за фляжкой в синюю тьму лачуг. Но все фибры его души резко протестуют, мастера наполняют свежие силы, и восхождение завершается с лунатической легкостью, как будто фея подхватила его за воротник и донесла до цели. Вот он уже и на балконе, от Пегги его отделяют всего три метра.

Лазарь всегда ненавидел спальни девочек-подростков. Это чувство родилось в доме, где он снимал квартиру у хозяйки, дочь которой, девушка лет шестнадцати, никогда не вставала с постели, потому что от чего-то умирала. Мама изо всех сил старалась угодить дочери во всем, окружила ее невероятной заботой и вниманием, все время беспрерывно целовала ее, как будто постоянно клевала умиравшую девочку в щеки, а та воспринимала регулярные приступы материнской любви с трогательной душевной силой, потому что была святая, и все ее близкие верили в это, как в непреложную истину. Стены в спальне умиравшей были выкрашены в розовый цвет, комната была битком набита игрушками, пережившими детство девушки (Лазарь изредка заглядывал к ней, чтобы поприветствовать или справиться о здоровье, и видел, как она говорила с игрушками сюсюкая, как «маленькая девочка», считая эту манеру очаровательной). Комната была переполнена десятками никчемных и нескладных безделушек – фарфоровыми балеринами, музыкальными шкатулками, восхитительными картинками, изображавшими Иисуса, не говоря уже об оборочках и кружевах под стать занавескам на окнах и балдахину над кроватью. Через свою сиделку она посылала ему нежные записки, очевидно надеясь, что молодой разрушитель сможет уловить прозрачные намеки. Как-то утром все это ему осточертело. Он вошел к ней в спальню в запретный час, вынул из-под нее судно, вылил его свежее содержимое прямо ей на голову и ушел, наткнувшись по дороге на безутешно рыдавшую мать девочки.

Именно поэтому Лазарь ощущает нечто похожее на благодарность Пегги за то, что ее спальня совсем не похожа на спальню той девочки. Полка с книгами, письменный стол, простой туалетный столик без всяких украшений, комод с ящиками, из которых выглядывают чулки. И сама Пегги, в сторону которой он даже не осмеливается взглянуть, освещенная керосиновой лампой, – оранжевые отблески огня мягко играют на ее лице, как переливчатые струйки воды. Внезапно до слуха его доносятся бархатистые гитарные переборы. Он пытается сообразить, откуда они могут слышаться. Закрывает глаза, напрягает слух. Поначалу далекие звуки гитары приближаются к нему, становятся более отчетливыми. Вместе с тем у Лазаря возникает такое ощущение, что он видит над собой какой-то странный свет, исходящий из него самого, пронизывающий все его поры и постепенно уходящий ввысь. Ему вдруг приходит в голову мысль, что, как примеряют костюм, он сейчас облачается в то тело, которое будет принадлежать ему вечно. Потом он открывает глаза и видит, что стоит голый. Смотрит на руки свои, на запястья, ладони, на ноги свои и живот, как будто не узнавая их, берет в руку хилый свой член, безропотно смиряясь с тем, что оказался теперь в двенадцатилетнем своем теле. Лазарь воспринимает происходящее как данность, как событие, скорее всего, никак не связанное ни с чем другим, возникшее ниоткуда и проходящее в этот миг через всю его жизнь, как некое тихое чудо, из-за которого бессмысленно терзаться, которому не надо искать никаких объяснений, при мысли о котором не надо даже давать себе труд удивляться. Мимолетное чудо.

И это его двенадцатилетнее тело, которое он вновь для себя открывает, становится его естеством, как будто он никогда и не покидал его, это сотканное из света тело и есть он сам – совсем голый, стоящий на цыпочках на клумбе, разбитой рядом с трейлером. Эта опасная поза дает ему возможность прижаться лицом к круглому окошку, за которым – спальня десятилетней девочки, лучистой и светловолосой, как только что спиленное дерево. Теоретически она не должна знать, что он за ней подглядывает, но по тому изяществу, с каким она раздевается, по той расчетливой невинности движений, по тому, что перед тем, как надеть ночную рубашку, она с нарочитой медлительностью складывает свою дневную одежду, оставаясь совершенно обнаженной, просто нельзя себе представить, что она даже не догадывается о его присутствии. Это их тайна, тайна настолько тайная, что они сами даже не осмеливаются владеть ею. Лазарь всматриваемся до рези в глазах, до страданий, схожих с муками голода и жажды, в чистый, теплый живот девочки, любуется розовыми бутонами, распускающимися на ее груди, взглядом маленького зверька, только что почувствовавшего силу своего предназначения, впивается в мягкую складочку, ложбинкой уходящую между ног, о сладком интимном аромате которой ему остается только догадываться, потом надолго закрывает глаза, боясь потерять сознание.

Он снова открывает глаза – миг благодати остался в прошлом. Лазарь принимает это как должное. Теперь он на балконе восьмого этажа доходного дома в Нью-Йорке, у окна спальни, где мертвым сном спит его единственная любовь, единственный человек во вселенной, который что-то для него значит, лик ее мерцает в неясных отсветах огня керосиновой лампы. Лазарь полностью раздет, одежда его валяется под ногами. В каком сне, в каком другом мире он сбросил ее с себя? Теперь он вернулся в свое двадцатичетырехлетнее тело с поджарым животом, в тугих узлах мышц, безволосое белое тело, мускулистое и худое, как у танцора, он все еще теребит хилый свой член, так и не выросший, который отказался расти, как будто преданно хранил верность единственным часам благодати, когда-либо ниспосланным Лазарю, – в тот год, когда ему исполнилось двенадцать, когда он узнал ту девочку в суматошной жизни бродячего цирка. Он понимает, что, если ему было дано вновь пережить тот момент, это знак того, что его ждет. Это воспоминание есть начало того, что придет в свое время, абсолютный миг, который застынет в его глазах в момент смерти, в нем сольются все остальные его воспоминания, и в нем они исчезнут, как в бездонном колодце. Это тот образ, на который его голубые глаза будут взирать вечно.

Случилось это двенадцать лет назад. Лазарь притаился в тени, прижав нос к окошку-иллюминатору, думая, что он в безопасности. Гитарный перебор сказал ему о том, что отец девочки находится по другую сторону трейлера. Но в тот вечер, зачарованйый зрелищем обнаженного тела, он не услышал донесшихся сзади шагов. Инспектор манежа схватил мальчика за волосы и начал жестоко избивать, а Лазарю вдруг стало нестерпимо стыдно за свою наготу. Бартакост, его отец, пивший в своем фургоне, встревожился. Он пришел туда, где били сына, и не успел еще инспектор манежа раскрыть рот, как Бартакост схватил его за воротник и ремень. Поднял его над головой и понес к росшему невдалеке дубу. Он начал методично бить инспектора манежа спиной о ствол дерева с явным намерением сломать ему позвоночник. Но тот внезапно крутанул рукой, в которой что-то блеснуло, Бартакост выронил жертву из рук и приложил руку к шее. Он обернулся и посмотрел на кучку, сбежавшихся людей. Меж пальцев у него с равными интервалами била кровь. Он пошатнулся, упал на колени, потом рухнул навзничь. Никто не посмел к нему подойти. Отец девочки – он стоял на четвереньках, тяжело дыша, на траве рядом с ним валялся нож – неотрывно смотрел на умиравшего человека диким виноватым взглядом. В тишине было слышно, как из раны хлещет кровь. Лазарь видел, как от растекавшегося красного пятна прочь уползла змея. Это длилось невероятно долго. Потом хриплое, судорожное дыхание разом стихло. Тело застыло без судорог и конвульсий. Бартакост лежал в луже собственной крови, блестевшей в осенних сумерках. Лазарь шмыгнул разбитым в кровь носом, потом провел по нему кулаком.

Но – хватит воспоминаний. Лазарь прижимается лицом к окну и внимательно разглядывает слабо освещенную спальню. Он хочет убедиться втом, что там есть на чем повеситься,– может быть, там в стену вбит крепкий гвоздь, может быть, еще что-нибудь. Да, нашел, причем рядом с постелью. Оставаясь нагишом, он достает из кармана снятых штанов струну, потом аккуратно открывает окно и ждет. Пегги недвижна, как мумия. Он входит в комнату.

Переборов угрызения совести, Ксавье решился. Он снова приспособил планки, взглянул на себя в маленький осколок зеркала, сказал себе, что плохо выглядит, совсем плохо, и вышел в коридор. У двери подруги он застыл, охваченный сомнениями. Ему послышался странный шипящий свист, как будто спускали воздушный шарик, к тому же он был очень удивлен: щель под дверью светилась так ярко, будто комната была наполнена светом. Внезапно сзади появился живший за стенкой сосед.

– В чем дело? – Мужчина задал вопрос, завязывая пояс купального халата.

– Не знаю, – проговорил Ксавье. – А что?

Мужчина подошел ближе, виду него был озадаченный, а в дверном проеме его квартиры тем временем возник силуэт встревоженной женщины, причем Ксавье даже вспомнил, что ее зовут Розетта.

– Что-то здесь не то, – сказал мужчина, приложив руку к стене. – Жарко очень. Ты знаешь, кто здесь живет?

Подручный уже хотел ответить, суетливо соображая, как бы ему убедительно солгать, когда дверь в комнату резко распахнулась, и прямо на грудь Ксавье бросилось кошмарное чудовище, охваченное ярким пламенем, какое-то пугало, осьминог, бешеная собака, дико вопившая всеми своими пятьюдесятью огнедышащими глотками.

Глава 3

После непродолжительной борьбы Ксавье удалось сбросить с себя судорожно изгибавшегося монстра. Подручный загасил несколько искр, тлевших на его рубашке. Розетта быстро кидала на охваченную пламенем кровать одеяла, которые с суетливой торопливостью приносили другие соседи. Все надрывно кашляли. Матрас сильно дымил. Когда приятель Розетты, который гасил пламя на чудовищном звере, закричал: «Помогите же мне, бога ради, помогите мне кто-нибудь!» – Ксавье наконец осознал, что этим существом, корчившимся от боли на полу, чей череп покрывали кровоточащие струпья, была его подруга Пегги Сью.

Ксавье стоял, будто его разбил паралич, он единственный ничего не делал в царившей суматохе среди беспорядочно суетившихся вокруг него людей. Он не мог понять, что произошло, пока не увидел обнаженного Лазаря, повесившегося на крюке, вделанном в потолок; ноги мастера покачивались над опрокинутым ночным столиком. Им пришлось отклонить его мертвое тело, держа за ноги, чтобы оно не загорелось. Окна открыли, чтобы выветрился дым. В конце концов, все, что можно было сделать, было сделано, теперь оставалось только ждать прибытия «скорой помощи» и спаателей, которым на самом деле спасать уже было почти нечего. Все семнадцать человек, в подавленном состоянии сгрудившиеся вокруг Пегги, беспомощно молчали. Надеяться было не на что разве на то, что мучения молодой женщины скоро закончатся. На тот случай, если сострадание призовет их к действию, один дряхлый старик пошел к себе, чтобы взять пистолет. Конец неотвратимо приближался, Пегги часто дышала, как загнанная гончая, иногда ее дыхание прерывалось воплем. Ее налившиеся кровью глаза стали похожи на детские стеклянные шарики, один глаз еще вращался в своей орбите в неизъяснимом ужасе. Обгоревшая кожа на запястьях у нее как-то странно пожухла и потрескалась. Пегги, точнее, все, что осталось от нее, было покрыто одеялом, но и под ним ее трясло, как человека в ванне со льдом. От губ ее и кожи на щеках мало что осталось. Обнаженные челюсти конвульсивно постукивали, нелепо и ужасающе. Над ней склонились две женщины, потом три, к ним присоединилась четвертая. В конце концов глаз застыл на одной точке, одеяло перестало подрагивать, Пегги больше не кричала.

– Жизнь так быстро пролетает, что и не заметишь, – прошептала склонившаяся над бездыханным телом пожилая женщина. Пегги навсегда осталась двадцатидвухлетней.

Глава 4

Не получив ответа, мужчина приоткрыл дверь и заглянул в комнату. На нем была широкополая шляпа, из тех, что носят только полицейские. Физиономия его была похожа на младенческое лицо, только заросшее густой щетиной. Он посмотрел на сидевшего в углу на корточках Ксавье, который упер подбородок в кулаки и дрожал, как загнанная в угол крыса. Мужчина в замешательстве стал разглядывать убогую обстановку, самодельную жаровню, привинченный к стене стол, кровать, которую правильнее было бы назвать нарами, валявшиеся на полу планки, вызвавшие у него недоуменный вопрос о том, для чего они могли быть предназначены, – и наконец взгляд его остановился на крюке, забытом на полу, но, очевидно, вырванном из потолка, в котором от него осталась дыра. Такие крюки были в каждой комнате на этаже, этот был как две капли воды похож на тот, на котором повесился Лазарь-Ишмаэль Бартакост. На кровати была свалена в кучу форма разрушителя. Мужчина нервно достал из кармана плаща носовой платок и вытер лоб.

Ксавье так и сидел в своем углу. Его трясло, взгляд бегал из стороны в сторону.

– Инспектор Монро, – без особого апломба представился мужчина и показал свой значок.

Ксавье ничего ему не ответил.

– Мне поручили вести это расследование… Я хочу сказать…что… это происшествие, случившееся по соседству пару дней назад. Можно мне присесть? – полицейский указал на стул.

Он сел, снял шляпу, снова вытер лоб, потом надел шляпу.

– Слушай, мне не хотелось бы, чтобы ты думал, что я всякие сплетни собираю. Мне сказали, ты работаешь разрушителем? – Он бросил взгляд в сторону рабочей формы Ксавье. – Тебе нечего

бояться. Это дело мы быстро закроем. Мне уже удалось восстановить всю картину. Ну, так что ты по этому поводу думаешь?

Инспектор с мольбой и тревогой ждал ответа Ксавье, но со стороны последнего не последовало никакой реакции.

– Это мое первое расследование, и оно связано с разрушителями, – сказал инспектор как бы себе самому. – Но я тебе точно говорю. Вот, послушай. Представим себе на минуточку, что господин Лазарь-Ишмаэль Бартакост повесился по причинам, которые нас ни в какой мере не касаются, тем более что я не из тех, кто берется кого-то за что-то судить, боже упаси. Та табуретка, на которую он взобрался, когда упала, случайно задела ночной столик.

Понимаешь, к чему я клоню? А там, на столике этом, стояла керосиновая лампа. Так вот, лампа упала на диванный валик, на котором лежала голова спавшей молодой женщины, так что все становится на свои места, и нам нет нужды ничего больше доискиваться или кого-то еще в чем-то подозревать.

Пока инспектор говорил, Ксавье поднялся и попятился как-то боком, как краб. В конце концов он сел на кровать. Он по-прежнему молчал, и, казалось, его это дело вообще мало интересует, что

некоторым образом успокаивало инспектора.

– Что же касается тебя, – ты же знаешь, какие у людей бывают длинные языки, – так вот, кто-то заявил, что застал тебя у двери в комнату мисс О’Хары во время этой трагедии. Но я бы вот что

хотел тебе предложить. Ты не был знаком ни с ней, ни с ним, и…

– Пегги была моей подругой, а Лазарь – моим мастером.

Инспектор заткнул уши и раздраженно сказал:

– Я ничего не слышал! Я ничего не слышал!

Он взглянул на Ксавье, убедился в том, что тот больше ничего не говорит, и только после этого вынул пальцы из ушей.

– Ну, давай предположим, что ты не знал ни его, ни ее – так ведь бывает, правда? Ведь случается иногда тебе кого-то не знать?.. Ну, ладно. Ты услышал шум (инспектор попытался изобразить, как это могло быть). Или тебя насторожил странный запах (он с шумом втянул носом воздух), ты вышел в коридор посмотреть, что там к чему, и тогда (широкий театральный жест рукой, который, видимо, должен был выражать удивление) ты заметил там дым. Вот потому-то ты там и очутился, положив руку на ручку двери. Вот и вся история. Давай, мы с тобой будем придерживаться этой версии. Всем тогда будет хорошо, никто меня не будет беспокоить, и мы быстренько закроем дело.

– Пегги была моей подругой, а Лазарь – моим мастером. Мы вместе провели вечер.

Инспектор разразился звуками, похожими на щенячье тявканье.

– Я и слушать не хочу эти твои истории. Пожалуйста, избавь меня от них! Или мне тогда придется продолжить расследование. Надо будет допрашивать других разрушителей. Нет, только не это! Я тебя прошу… я просто умоляю тебя. Евреи они или негры, мне дела нет до того, какого они цвета, мое мнение в этих вещах полностью совпадает с твоим. В глубине души я с большим уважением отношусь к разрушителям, можешь мне поверить, один из двоюродных братьев моей матери женат на дочери члена Гильдии, клянусь тебе в этом!

Инспектор промокнул глаза носовым платком.

Ксавье медленно лег на койку, вытянул руки вдоль тела, мышцы на шее у него напряглись. Он повторил:

– Она была моим другом, а он – моим мастером. Мы провели вечер вместе.

Инспектор быстро и с шумом вышел из комнаты, снова зажав пальцами уши.

Мортанс остался один на один с ужасом, терзавшим его последние два дня. Он не мог думать – перед его мысленным взором все время возникала фигура его подруги, объятой огнем. Временами он не мог дышать, щеки его бледнели до синевы. Ему никак не удавалось совладать с этим ужасом.

Эта яркая до жути картина не шла у него из головы больше недели. Больше недели память снова и снова заставляла его вспоминать это ужасное событие. Если вдруг его внимание на краткий миг, совсем ненадолго переключалось на что-то другое – «Лучше выкинуть банановую кожуру теперь, пока она не начала пахнуть», – он удивлялся, что в этот момент уходила боль, и боль немедленно возвращалась. Когда он переставал о ней думать, она сама к нему возвращалась. То же самое происходило, когда он делал над собой усилие, чтобы отдохнуть, а это всегда знак сильного расстройства, когда приходится делать над собой усилие, чтобы расслабиться. Он мрачно сосредоточивался на мысли о том, что ему надо уснуть, как будто готовился к поединку. С огромным усилием воли, если он извлекал логарифмы из восьмизначных чисел, заставляя мозг напрячься в вычислениях, ему удавалось достичь странного состояния, при котором голова продолжала работать сама по себе, а он в это время как будто отключался, но, подчинившись внезапному внутреннему порыву, он вдруг восклицал: «Наконец-то я смогу заснуть! Не буду я больше об этом думать!» И тут же охваченная огнем Пегги яростно будила его, и он от ужаса кричал, а она хватала его за волосы, чтобы глубже погрузить подручного в пучину страданий.

Сбежать, уйти, куда глаза глядят, чтобы только не остават там, где была ты! Но если бы он прошел по коридору, вдохнул мерзкий запах горелой человеческой плоти, который еще оттуда не выветрился, который он чувствовал, подойдя к ее двери, если б он снова увидел ее комнату – место чудовищного абсурда, эта невероятная, непереносимая борьба наверняка кончилась бы тем, что он сошел с ума. Поэтому спастись от себя самого он пытался доступным ему способом: от стула к окну – три шага, от окна – кровати, попытаться лечь на нее и хоть ненадолго забыться сном чего так жаждала каждая клеточка его тела. Он накрывал голову подушкой, снова ненова безуспешно пытался уснуть и клял свое бытие, – узник собственных костей, он сжимал ладонями голову так, что в ней начинало что-то подозрительно поскрипывать. В конце концов он дошел до того, что прекратил есть. Теперь его силой нельзя было накормить. Правда, иногда, не сдержав зверского аппетита, он хватал первое, что попадалось ему под руку, луковицу например, и откусывал от нее кусок, даже не счищая шелуху. Но не успевал Ксавье проглотить пишу, как желудок ее отвергал, и парнишку начинало тошнить. С этого времени его всего – и тело, и разум, как единое целое, все время выворачивало наизнанку. С этого времени он разрывался между охваченным постоянной паникой разумом, дошедшим до такого состояния, что одни и те же мысли постоянно прокручивались, как белка в колесе, и своим истощенным телом, исстрадавшимся от голода, бессонницы и жалости к самому себе. Эти две его сущности стали теперь настолько друг от друга далекими, как осьминог и стремянка. И вдобавок, пока он испытывал такие мучения, каледый вечер в одно и то же время, как по расписанию, вплоть до самого рассвета Страпитчакуда пела так, что любого могла довести до белого каления.

За все это время он ни единой строчки не написал сестре своей Жюстин.

И только на рассвете восьмого дня его мучений траектория хода планет обрела иную конфигурацию. Что-то будто прорвало нарыв той боли, от которой рвалась на части душа Ксавье, вскрыло его, и боль устремилась наружу. Он все еще думал о произошедшей трагедии, но образы ее уже не носились беспрерывно в его голове, как ошпаренные кипятком кошки. Он мог теперь спокойно разложить их по полочкам. Когда первые тусклые лучи солнца заглянули к нему в оконце, он вдруг испытал нечто схожее с потрясением; в голове его, где на протяжении восьми дней стоял бессвязный невероятный грохот, вдруг воцарилась гробовая тишина. Добрая фея коснулась волшебной палочкой его тела на уровне печени, и из того места по телу стало распространяться благодатное волшебное тепло. Теперь он знал, что исцеление возможно. Жизнь, как говорится, вступала в свои права, призывая его следовать странной обязанности продолжения бытия. Теперь ему предстояло преодолеть бескрайнюю пустыню горя. Следующие три дня он посвятил заботе о себе самом – нормально питался, долго спал, уделял должное внимание своему сильно потрепанному организму. Он внимательно следил за тем, чтобы движения его были не резкими, продуманными, последовательными, он учился если не холить себя, то, по крайней мере, относиться к себе с уважением, с тем трезвым вниманием, которое необходимо любому идущему на поправку больному. В конце концов, в самый последний день, в самую последнюю ночь он так горевал, оплакивая дорогую свою утраченную подругу, что проплакал два часа кряду и тем самым дал ей возможность уйти из этого мира в плоти его во второй и последний раз.

На двенадцатое утро он проснулся, спокойно привел себя в порядок и приготовил завтрак, который должен был взять с собой на работу. Ему было невероятно противно надевать форму разрушителя– подручного. Как-то они к нему отнесутся после его более чем десятидневного отсутствия? Он вышел на свежий прохладный воздух и отправился на строительную площадку. Никогда еще город не казался ему таким серым, никогда вертикальность его очертаний так его не подавляла. Он остановился у нескольких росших группой деревьев. Они были здесь вместе с Пегги, когда он видел деревья в последний раз. Мягкая грусть согрела ему душу. Поворачивая за угол, он надеялся увидеть подъемные краны и занятых своим делом рабочих. Вместо этого на месте трех кварталов все было сравнено с землей. Пустырь напоминал озеро, заваленное отбросами.

Ксавье застыл на месте, будто ноги вросли в бетон, а перед носом его повесили отвес.

– Что тебе здесь надо? – услышал он чей-то голос. – Тебе здесь делать нечего. Ступай отсюда прочь!

Подручный пришел в себя. Мужчина, который к нему обратился, походил на одного из бездомных. Раньше бы, наверное, Ксавь сразу же убежал отсюда со стыда. Но только не сейчас.

– Куда они все ушли?

Мужчина рубанул воздух рукой, его жест был полон злоби и презрения.

– Ушли они все, кончили свое грязное дело и ушли. Бог знает, где они теперь себя позорят! А теперь убирайся отсюда! Пошел к черту!

Ксавье машинально сделал несколько шагов, маленьких таких шажков, как будто кто-то дергал его сверху, как марионетку, за веревочки. Но он не знал, куда идти, и потому остановился. Значит, теперь ему надо искать свою команду? Весь город исходить единственно ради этого во всех направлениях? Как же, интересно, он не сможет найти свою бригаду разрушителей на необъятных просторах Нью-Йорка? Сколько дней это у него займет? Сколько недель? Это равносильно поискам иголки в стоге сена. Не суждено нам покой обрести на этой земле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю