Текст книги "О пользе и вреде истории для жизни (сборник)"
Автор книги: Фридрих Вильгельм Ницше
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
«Исправители» человечества
Известно мое требование, предъявляемое мною философам: я хочу, чтобы они стали по ту сторону добра и зла, были выше иллюзий нравственных суждений. Это требование вытекает из взгляда, который в первый раз сформулирован мною следующим образом: «никаких нравственных явлений нет». Нравственное суждение имеет то общее с мистикой, что касается явлений, которых нет. Мораль есть только истолкование или, выражаясь точнее, неправильное толкование известных феноменов. Нравственное суждение соответствует той низкой ступени развитая, когда еще не было ни понятия о реальном, ни различия между реальным и воображаемым, так что эпитет «истинный» применялся к таким явлениям, которые мы в настоящее время относим к области фантазии. В этом смысле никогда нельзя нравственное суждение принимать буквально, иначе получается бессмыслица. Но как семиотика оно неоценимо, ибо обнаруживает, по крайней мере перед человеком просвещенным, наиболее важные реальные явления умственной и нравственной культуры, которой не доставало знаний, чтобы «уразуметь» себя. Мораль представляет из себя не что иное, как язык знаков, симптоматологию; чтобы извлечь из нее пользу, надо знать, о чем она трактует.
Вот первый случайный пример. Во все времена старались усовершенствовать людей. Это главным образом и называлось моралью. Но под словом «мораль» подразумевались и другие, совершенно различные, понятия. Как укрощение зверя-человека, так и разведение особой породы человека называлось одинаково усовершенствованием. Только эти зоологические термины и выражают настоящую действительность, о которой, правда, типичные усовершенствователи ничего не знают и знать не хотят!.. Но называть укрощение зверя «усовершенствованием» кажется нам просто шуткой. Кто знаком с тем, что происходит в зверинцах, легко может усомниться, чтобы зверь в них усовершенствовался. Зверь, наоборот, слабеет, делается менее способным вредить; под влиянием страха, боли, ран, голода, зверь становится больным. Тоже самое происходит и с укрощенным человеком, которого «усовершенствовали» моралисты. В ранний период средних веков, когда костелы были настоящими зверинцами, производилась повсеместно охота, например на лучшие экземпляры «белокурого зверя», т. е. старались «совершенствовать» знатных германцев. Но какой же вид принимал этот усовершенствованный германец? Он делался карикатурой человека, уродливостью: он становился опутанным, как сетями, массою устрашающих его ум понятий… И он жил в своей клетке больной, печалясь о грехах, негодуя на самого себя, полный ненависти к жизненным требованиям и презрения ко всем сильным и счастливым… Выражаясь языком физиологии: чтобы одержать победу в борьбе со зверем, необходимо ослабить, обессилить его, сделать его больным. Мистика хорошо понимала это, и под предлогом «усовершенствования» человека, она портила и расслабляла его.
Возьмем другой факт из области так называемой морали, факт укрощения известной расы и породы. Величественнейший пример в этом отношении дает нам нравственное учение индусов, составляющее содержание «Законов Ману», принадлежавших к числу религиозных книг. Это учение ставило себе целью укротить одновременно четыре расы: расу жрецов, воинов, ремесленников и земледельцев и расу слуг – судра. Очевидно мы здесь имеем дело не с укротителями зверей. При составлении такого плана имелось в виду создать во сто раз более кроткую и разумную породу человека. Легко дышится груди, когда из тюремной больничной атмосферы вступаешь в этот высший, более здоровый и более широкий мир. Однако даже такая организация сочла необходимым быть ужасной не в борьбе со зверем, а с противоположным понятием о человеке, не поддающемся укрощению, представляющем из себя всевозможную смесь, одним словом, с чандалой. И здесь опять единственным средством сделать чандалу безвредным было сделать его слабым и больным; борьба велась с «массой». Ничто, быть может, не стоит в таком противоречии с нашими чувствами, как предохранительные правила, предписываемые индусской моралью. В третьем повелении (Авадана-Застра, 1) об употреблении «нечистой зелени», например, говорится, что единственной дозволенной для чандала пищей должны считаться только лук и чеснок, ибо священные книги запрещают доставлять им хлебные зерна, плоды или воду и огонь. Тем же повелением предписывается, что они должны необходимую для них воду черпать не из рек, источников или прудов, а из болот, или ям, выбитых стопою животных. Равным образом чандала запрещено мыть свою одежду или мыться самим, так как вода, пользование которой разрешено им из милости, предназначается для утоления жажды. Женщинам судра воспрещается помогать женщинам чандала при родах, а этим последним при тех же обстоятельствах – помогать друг другу… Результаты этих санитарных мер не замедлили последовать и сказаться в убийственных эпидемиях и отвратительных половых болезнях. Прибавим к этому еще «закон ножа», закон, который повелевает совершать обрезание над детьми мужеского пола, а у детей женского пола удалять малые срамные губы. В «Законах Мацу» прямо говорится: «чандала это плод преступления, нарушения и осквернения святости брака» (взгляд, представляющий собой неминуемый вывод из понятия об «укрощении». Одеждой им могут служить лишь лохмотья с мертвецов, посудой – разбитые черепки, украшением – старое железо, богами – злые духи. Но отдыхая, должны они бродить с одного места на другое. Им запрещается писать слева направо и пользоваться при письме правой рукой. Право это предоставляется лишь добродетельным людям чистой расы.
Эти повеления в достаточной степени поучительны. В них во всей первобытной чистоте обнаруживается перед нами арийская гуманность; отсюда же мы узнаем, что «чистая кровь» как понятие далеко не безобидно. С другой стороны, для нас совершенно ясно, в каком народе увековечилась ненависть к этой гуманности, где бессмертная месть чандала стала религией любви и гением народа…
Способы «укрощения» и способы «разведения» известной породы людей совершенно равны по своему достоинству и их легко перемешать. Основным положением их следует считать то, что для образования нравственных понятий необходимо признание безусловной свободы воли. Ничем я так долго не занимался, как великим, страшным вопросом о психологии «усовершенствователей» человечества. Небольшой, и в сущности незначительный факт дал мне ключ к разрешению интересовавшего меня вопроса. Факт этот – pia fraus, наследственное богатство философов и жрецов, «улучшавших» человечество. Ни законы Ману, ни Платон, ни Конфуций, ни иудейские учителя не сомневались даже в своем праве лгать. Они не сомневались и в совсем других правах… Выразить это можно было бы следующей формулой: «все средства, которыми до сих пор старались сделать человечество нравственным, в самой основе своей были безнравственны».
Чего недостает немцам
В настоящее время немцы полагают, что недостаточно еще иметь ум: нужно еще лишиться ума, извлечь его из себя…
Может быть, я достаточно знаю немцев и потому могу позволить себе высказать им одну или две истины. Новая Германия представляет такое значительное количество унаследованных и благоприобретенных способностей, что долгое время может щедро расходовать накопленную ею сокровищницу силы. Не высокая культура дает ей преобладание, не утонченный вкус, не прославленная «красота» инстинктов, а мужественные добродетели, которым едва ли найдутся равные в любой стране Европы. В немцах много отваги и самоуважения; много уверенности в сношениях с людьми и в сознании своих взаимных обязанностей, много трудолюбия и выносливости вместе с унаследованной способностью к самообуздыванию, которое следует скорее возбуждать, чем тормозить. Я добавлю к этому еще их умение повиноваться, не унижая себя. Кроме того, никто из немцев не относится с презрением к своему противнику…
Из этого ясно видно, как искренне я желаю быть справедливым к немцам; и, желая быть верным себе, я считаю нужным прибавить еще несколько замечаний. Достижение власти дорого обходится: власть делает человека глупым… Когда-то немцев называли мыслителями; а теперь? умеют ли они еще мыслить? Немцам наскучил ум, они перестали доверять уму, политика поглощает весь интерес их действительно умственной деятельности. «Германия, Германия превыше всего!» Боюсь, что это указывает, на конец немецкой философии. «Имеются ли немецкие философы? Имеются ли немецкие поэты? Хорошие немецкие книги?» – спрашивают меня за границей. Я краснею и с присущим мне в критических обстоятельствах присутствием духа отвечаю: «Да, есть Бисмарк…» Могу ли я сказать, какие книги теперь читаются?.. О, проклятый инстинкт посредственности!
Кому не приходила в голову удручающая мысль об участи, ожидающей немецкий ум! Вот уже почти целое тысячелетие, как немецкий народ добровольно одуряет себя. Нигде, ни в одной стране Европы, не злоупотребляют так сильнейшими наркотическими средствами, как в Германии. В настоящее время к ним прибавили еще новое средство, которое одно может убить всякую энергию и смелость ума; это средство – музыка, наша сорная и все засоряющая немецкая музыка. Какой угрюмой неподвижностью веет от искалеченной, апатичной, сырой, халатной и переполненной пивом немецкой интеллигенции! Возможно ли, чтобы молодые люди, посвятившие себя духовной деятельности, только и делали, что упивались пивом, не чувствуя в себе даже первого духовного инстинкта – инстинкта самосохранения? Еще вопрос, влияет ли алкоголизм молодежи на ее ученость – можно быть великим ученым и не обладая умом, – но во всех других отношениях алкоголизм заставляет сильно призадумываться. Где только ни обнаруживаются признаки умственного вырождения, производимого пивом! Я уже однажды указывал на факт такого вырождения, которого не избежал наш первый немецкий свободный мыслитель, мудрый Давид Штраусе. Не напрасно же воспевал он в стихах «чернооких», оставаясь верным им до гроба…
Я говорил, что немецкий ум грубеет и опошляется. Но все ли этим сказано? Нет, меня страшит, в сущности, совсем другое: я боюсь, что серьезность, глубина и страстность ума в немцах постоянно понижается; ослабел весь пафос, а не только одни интеллектуальные способности. – Я присматривался к германским университетам… Какая удушливая атмосфера царит среди ученых! Какое самодовольство, какая пустота, какое равнодушие к умственной жизни! Если мне в виде возражения укажут на немецкую науку, то этим только докажут свое глубокое непонимание и к тому же полное незнакомство со всем мною написанным. В течение целых семнадцати лет я неустанно стараюсь выяснить, какое пагубное влияние оказывает на духовную деятельность все направление теперешней науки. Чудовищный объем наук настоящего времени обращает единичные личности в жалких илотов и служит вместе с тем главной причиной того, что богато одаренные и более глубокие натуры лишены возможности получать надлежащее воспитание и находить надлежащего воспитателя. Ни от чего так сильно не страдает наша культура, как от изобилия воображаемых краеугольных камней и обломков гуманитарности. Наши университеты невольно служат теплицами для такого рода инстинктивного извращения духа. И вся Европа уже составила об этом свое мнение – высшая политика никого не обманула… Но Германия всегда имела значение не только простой равнины Европы. – Я все стараюсь отыскать немца, с которым я мог бы быть по-своему серьезным; а еще больше мне хотелось бы найти такого, с которым бы я мог позволить себе быть веселым!.. Сумерки кумиров! Ах, кто в состоянии понять теперь, от какого страшно серьезного вопроса отдохнул бы при этом философ. Но веселость есть вещь для нас наименее понятная.
Сделаем небольшой расчет: для нас совершенно ясно не только то, что уровень немецкой культуры постепенно понижается, но и то, что нет недостатка в основаниях для этого. Никто не может дать больше того, что он имеет – это верно как относительно отдельных лиц, так и целых народов. Если вы отдаетесь высшей политике, хозяйству, международным сношениям, военным интересам, парламентаризму, и уделяете этим вопросам ту долю разума, серьезности, воли, самообладания, которая в вас есть, то другие стороны будут неизбежно от этого страдать. Культура и государство – нечего обманываться – находятся в вечном антагонизме: «культурное государство» – понятие современное… Одно живет на счет другого и расширяет свои пределы в ущерб его. Все периоды процветания культуры были вместе с тем периодами политического упадка; все великое в смысле культуры было не политично, вредно, антиполитично… Гете радовался при войнах Наполеона и печалился при «войнах за свободу»… С того момента, как Германия обратилась в великую державу, Франция как культурное государство получила новое, более важное, значение. Уже теперь замечается в Париже более серьезное и более страстное умственное движение, чем в Германии. Все психологические и художественные вопросы, – вопрос о пессимизме, например о Вагнере, – разрабатываются там несравненно тщательнее и основательнее, чем у немцев; немцы даже неспособны к такой серьезной разработке. В истории европейской культуры возникновение государства имело преимущественно значение перемещения центра тяжести. Ведь теперь почти всем уже известно, что в главнейшем, т. е. в развитии культуры, немцы не играют более роли. Нас спрашивают: есть ли у вас хоть один писатель, который имел бы такое же значение в Европе, какое имели ваши Гете, Гегель, Гейнрих Гейне, Шопенгауэр? – И нет конца изумлению, когда оказывается, что нет ни единого немецкого философа.
В деле высшего воспитания Германия упустила из виду самое главное, а именно: его цель и средства к ее достижению. Немцы совершенно забыли, что не «государство», а воспитание и образование должны быть целью, и что для этой цели потребны не гимназические учителя и не университетские профессора, а воспитатели… Германия нуждается не в жалких ничтожествах, которых гимназии и университеты предлагают юношеству в качестве «высших мамок», а в таких воспитателях, которые сами были бы воспитаны, которые выделялись бы силою своего ума и ежеминутно словом и делом доказывали бы превосходство зрелой культуры Но первое условие воспитания – хороший воспитатель – встречается в Германии как исключение – в этом и заключается главная причина упадка немецкой культуры К одному из этих редких исключений принадлежит мой высокоуважаемый друг Якоб Буркгардт в Базеле. Ему обязаны базельцы своими преимуществами, своим выдающимся положением в деле гуманитарного воспитания. «Высшие школы» Германии фактически стремятся к тому, чтобы посредством грубой дрессировки и при возможно меньшей затрате времени сделать бесчисленное количество молодых людей пригодными для служения государству так, чтобы последнее могло извлечь из них наибольшую для себя пользу. Но «высшее воспитание» и «бесчисленное количество» – понятия несовместимые. Высшее воспитание – удел немногих избранных; чтобы иметь право на высокую привилегию, надо самому быть привилегированным. Все великое и прекраснее не может стать общим достоянием – pulchrum est paucorum hominum. – Чем же обусловливается упадок немецкой культуры? Тем, что высшее воспитание перестало быть привилегией, что образование демократизировалось, сделалось «всеобщим» Не следует забывать и того, что военные льготы вызывают чрезмерное формальное посещение школ, что и обусловливает их гибель. В настоящее время в Германии никто не имеет возможности дать своим детям благородное воспитание. Устройство наших высших школ отличается самой двусмысленной посредственностью во всем: в учебном персонале, в учебных программах и в учебных целях. Везде обнаруживается какая-то неприличная торопливость, как будто произойдет великая беда от того, что молодой человек к двадцати трем годам не будет вполне «готов» и не сумеет дать ответа на главный вопрос, на вопрос о том, «в чем его призвание». Высшая порода людей – позвольте сказать – не любит «призваний», не любит именно потому, что считает себя «призванной»… У таких людей есть время и они вовсе не думают о том, чтобы стать «готовыми»; даже в тридцать лет, в смысле высшей культуры, они считают себя начинающими детьми. – Наши переполненные гимназии, наши бесчисленные отупевшие учителя – разве это не скандал! Для того чтобы защищать такое положение дел, как это сделали недавно гейдельбергские профессора, можно, пожалуй, иметь свои причины, но нет никаких оснований!
Не желая отступать от моей обычной манеры скорее высказывать положительные, чем отрицательные или критические замечания, к чему я прибегаю очень неохотно, я и здесь приведу три положения, в силу которых нам необходим воспитатель. Во-первых, нас надо научить видеть окружающее, во-вторых, научиться мыслить и, в-третьих, научить говорить и писать. Достижение этих целей равносильно достижению культурного развития. Уменье видеть выражается в том, что человек привыкает спокойно и терпеливо созерцать окружающую его действительность и держаться по отношению к ней теории невмешательства, и выводить заключения, научившись исследовать и охватывать со всех сторон все единичные случаи. Предварительным упражнением для ума может служить развитие задерживающих инстинктов, т. е. способности не тотчас реагировать на внешнее раздражение. Умение видеть, в том смысле, как я это понимаю, есть почти то же, что на обыденном языке называется сильной волей: главная суть в том, чтобы «побороть желание» и уметь отложить решение. Люди дюжинные, мало интеллигентные, неспособны противостоять внешнему раздражению; они неминуемо должны реагировать на него, следовать каждому импульсу. Во многих случаях свойство это служит признаком болезненности, упадка, симптомом истощения. Почти все, что на грубом, не философском языке называется «пороком», есть просто физиологическая неспособность противиться раздражению. Умение видеть сказывается на практике в том, что человек осторожно и недоверчиво начинает относиться к явлениям жизни; все новое и чуждое он встречает с почти враждебным спокойствием и избегает вмешательства. Что же касается до нашей пресловутой объективности, до распахивания дверей перед каждым ничтожным фактом, до рабского пресмыкания перед ним, до метания из стороны в сторону, то вся эта пресловутая современная объективность лишена какого бы то ни было значения и служит признаком дурного тона par excellence.
Научить мыслить – об этом школы наши не имеют ни малейшего понятия. Даже в университетах, среди настоящих философов, логика, как теория, как практика, как занятие, начинает вымирать. Почитайте немецкие книги: в них нет даже отдаленного намека на то, что для развития мышления требуется техника, учебный план, желание усовершенствоваться, что мышлению надо учить, как учат, например, танцевать какой-нибудь особенный танец… Кому из немцев знаком еще по опыту тот священный ужас, которым переполняются все фибры человека, когда он вступает «легкими стопами» в духовный мир? Напыщенная глупость под личиной ума, тяжеловесность понятий – вот что до известной степени свойственно немцам и что за границей принимается за самую сущность немецкого характера. Немец лишен способности различать оттенки. Что немцы могли устоять перед своими философами и в особенности перед таким уродливым явлением, каким был великий Кант, служит немалым доказательством их прелести. – В состав высшего воспитания должно входить и обучение танцам. Необходимо учить танцевать ногами, понятиями, словами и – должен ли я добавлять – пером, т. е. писать? Но по этому вопросу я для моих немецких читателей явился бы вполне непонятной загадкой…
Экскурсии человека не своего времени
Невозможные для меня.– Сенека, или Тореадор добродетели. – Руссо, или Возвращение к природе in impuris naturalibus. – Шиллер, или Трубач нравственности из Зиккингена. – Данте, или Гиена, сочиняющая стансы в гробах. Кант, или Cant (непонятный язык) как непонятный характер. – Виктор Гюго, или Маяк на море бессмыслицы. – Лист, или Школа беглости по женщинам. – Жорж Санд, или Lactea ubertas; выражаясь по-немецки: «молочная корова с прекрасным слогом» – Мишле, или Вдохновение, снимающее одежду. – Карлейль, или Пессимизм как запоздавший обед. – Джон Стюарт Милль, или Оскорбительная ясность. – Братья Гонкур, или Два Аякса в борьбе с Гомером. – Музыка Оффенбаха. – Золя, или «Радость от испускания вони».
Ренан.– Богословие, или Гибель разума от «наследственного греха». Доказательство тому – Ренан, который с утомительным постоянством хватается за него всякий раз, как только рискнет сказать да или нет. Ему хотелось бы, например, соединить в одно la science et la noblesse, но la science принадлежит к демократии – это очевидно. С немалым тщеславием он желает изобразить аристократизм ума и вместе с тем падает на колени – и не только на колени – перед учением, отвергающим его. К чему человеку его свободомыслие, современные взгляды, насмешливость, гибкость вертишейки, если всем нутром своим он остается католиком и даже папистом! Творческая сила Ренана, так же как у иезуитов и у ксендзов, выразилась в его даре обольщать. Ему свойственна широкая улыбка последних; как и все они, он становится опасен тогда, когда полюбит… Ничто по своим опасным результатам не может сравняться с его способом поклонения. Ум Ренана, этот расслабляющий ум, представляет собою лишнее зло для бедной Франции, страдающей болезнью воли.
Сент-Бёв.– Ни одной мужской черты; вместо того – мелочная злоба против всех мужественных умов. Со скучающим видом шныряет он повсюду, стараясь подслушать и выведать чужие тайны; натура в основе своей женственная, с чисто женской мстительностью и женской чувственностью. Как психолог – гений злословия; и в этом отношении неистощим в средствах; никто не умеет подмешать к похвале столько яду, как он. Плебей по своим низшим инстинктам, родственный Руссо по своему злопамятству, а следовательно и романтик, так как за всем романтизмом ясно слышится алчное хрюканье мстительного инстинкта Руссо. Революционер, сдерживаемый чувством страха; связанный по рукам и ногам всем, что имеет силу (общественное мнение, академия, двор, даже Port Royal); раздраженный против всего, на чем печать величия, что верит в себя, и все же, в качестве поэта и полуженщины, сознающий, что величие есть сила; извивающийся постоянно как червяк, так как постоянно чувствует, что его попирают ногами. Как критик, не имеющий ни масштаба, ни сдержанности, ни твердой точки опоры, с языком космополитического libertin по отношению к различным вопросам, но не имеющий даже мужества сознаться в своем libertinage Как историк, без всякой философской основы, без силы философского взгляда; поэтому он уклоняется от обсуждения самых существенных вопросов, надевая на себя маску объективности. Но совершенно иначе ведет он себя там, где тонкий, эстетический вкус считается высшей инстанцией. Тут он действительно имеет и желание и мужество быть самим собою и является перед нами мастером своего дела. В некоторых отношениях его можно считать предшественником Бодлера.
Дж. Элиот.– Не веря в христианского Бога, она тем более считает себя обязанной держаться за христианскую мораль. Эта непоследовательность совершенно в английском духе и мы не будем ставить ее в вину праведницам a la Элиот. Если англичанин хоть немного эмансипируется от теологии, то он, для сохранения прежнего престижа, должен сделаться фанатиком нравственности: это с его стороны как бы уплата пени за свою эмансипацию. Мы же смотрим на дело иначе. Если человек отказывается от христианской веры, он тем самым отказывается и от признания христианской морали. Эта истина не совсем понятна сама по себе и потому ее приходится постоянно вдалбливать в тупые английские головы. Христианство представляет из себя целую систему, целое замкнутое мировоззрение. Если мы отнимем от него его основное понятое, веру в Бога, то тем самым разрушим и всю систему: от нее не останется ничего действительно необходимого. Христианство исходит из предположения, что человек не знает, не может даже знать, в чем добро и в чем зло; это знает только Бог, которому он верует. Христианская мораль выражает собою повеление; происхождение ее относится к трансцендентному миру; она стоит вне всякой критики и даже права на критику. Она истина, если есть Бог; она опирается на веру в Бога и падает вместе с нею. Если англичане фактически верят, что они знают «интуитивным» путем в чем состоит добро и зло и полагают, что на этом основании они не нуждаются в христианстве, как гарантии морали, то это является следствием господства христианского принципа и проявлением силы и глубины этого господства; таким образом, происхождение английской морали позабыто, и весьма условное значение ее права на существование больше не ощущается. Для англичан мораль еще не составляет проблемы…
Жорж Санд.– Я читал первые Lettres d'un voyagenr; как и все, на чем лежит отпечаток влияния Руссо, письма эти полны фальши, деланности, напыщенности и преувеличений. Я не выношу как этого цветистого слога, так и честолюбивых претензий черни на великодушные чувства. Но самое худшее в Жорж Санд – ее женское кокетство перед мужчинами и манеры дурно воспитанного мальчишки. И при всем том, как холодна, вероятно, была эта невыносимая писательница! Она заводила себя, как часы, и садилась писать… холодна, как Гюго, как Бальзак, как все романтики, когда они принимаются за творчество! И какое самодовольство в этой плодовитой писательнице-корове! В ней, как и в ее учителе Руссо, было что-то немецкое в дурном смысле этого слова; ее появление только и можно объяснить упадком эстетического вкуса французов! – Но Ренан высоко чтит ее.
Мораль психологов.– Не промышлять психологией по мелочам, не делать наблюдений ради наблюдений! Это ведет к неверному освещению фактов, имеет в себе нечто как бы вынужденное, вымученное. Пережитые события обусловливаются не одним желанием переживать их, и нечего на них оглядываться: всякий взгляд назад будет «дурным глазом». Природный психолог, как и природный художник, инстинктивно избегает ставить себе целью только видеть голые факты. Он никогда не пишет «с натуры», а предоставляет своему инстинкту разбираться в фактах, в природе и во всем пережитом. Он прежде всего обращает внимание на общее, на заключение, на результаты и не делает выводов из единичных фактов. – Что же произойдет, если поступать иначе, например по способу парижских romanciers, торгующих, промышляющих психологией оптом и в розницу? Они стараются подсмотреть что-нибудь у действительности и вечером возвращаются домой с полной охапкой курьезов. Но посмотрите, что получается в конце концов? Масса клякс, в лучшем случае мозаика, и во всяком случае, нечто сшитое на живую нитку, беспокойное, кричащее… В этом отношении хуже всех братья Гонкур. Они не могут связать трех предложений без того, чтобы не причинить взору психолога просто физической боли. Природа с художественной точки зрения не может служить моделью. В ней много преувеличений, уродливостей, много пустых промежутков. Природа состоит из случайностей. Следовать природе – это, по моему мнению, дурной признак, так как указывает на подчиненность, слабость, фатализм; такое пресмыканье перед petits faits недостойно цельного, истинного художника. Видеть только то, что есть, составляет удел другой породы умов, не художественных, держащихся в пределах голых фактов. Надо знать, что именно представляешь собой…
К психологии художника
Для того чтобы существовало искусство и произведения, художественно выполненные, могли доставлять эстетическое наслаждение, необходимо одно физиологическое предварительное условие, а именно опьянение. Создание художественного произведения обусловливается, в человеческом механизме, повышением чувствительности, порождаемым в нем опьянением. Причины, вызывающие опьянение, могут быть различны. К древнейшей, первоначальной причине опьянения относится половое возбуждение; затем, опьянение может быть вызвано всякой страстью, всяким сильным волнением, чувством, а также торжественным событием, соревнованием в борьбе, смелым подвигом, победой, вообще всяким сильным душевным движением – жестокостью, видом разрушения и т. д. Опьянение является как результат употребления наркотиков и как результат различных метеорологических влияний; так, например, человека опьяняет весна. Наконец, желание, овладевшее всеми помыслами человека, также может довести его до опьянения. Самым существенным в состоянии опьянения человека является подъем сил, чувство избытка их. На все предметы человек смотрит сквозь призму этого подъема чувств, заставляет разделять их и невольно сгущает краски – это и есть идеализирование. – Нам надо отрешиться от предрассудка, благодаря которому до сих пор предполагалось, что идеализирование состоит в игнорировании мелких, второстепенных явлений. Идеализация состоит не в этом, а в том, что главные черты выступают с такой поразительной яркостью, что все остальное как бы исчезает перед нами.
В таком состоянии человек осыпает своими дарами все, с чем он соприкасается. Все, что видишь и хочешь, кажется великим, переполненным силой. Художник налагает печать своей силы и могущества на все окружающее, пока окружающее не сделается его отражением, рефлексом его совершенства. Это превращение в нечто более совершенное и составляет искусство. Даже все, чуждое ему, доставляет ему отраду и удовольствие; в искусстве человек наслаждается как совершенство. Теперь вообразим себе состояние противоположное этому, представим себе человека с специальным инстинктом антихудожественности. При соприкосновении с таким человеком окружающий его мир бледнеет, скудеет, истощается… История изобилует такими антихудожественными натурами, такими заморышами; все хиреет и чахнет при столкновении с ними.
Посмотрим теперь, что подразумевается под введенными мною в эстетику терминами: следование Аполлону и следование Дионису, которыми я различаю два противоположных вида вдохновения. В первом случае раздражаются, главным образом, зрительные нервы, так что вдохновение этого рода получает характер видения. Художники, скульпторы, эпические писатели – вот визионеры par excellence. Следование Дионису действуют вдохновляющим образом на всю систему чувств. В этом случае человек сразу пускает в ход все имеющиеся в его распоряжении средства: искусство изображения, подражания, превращения, мимики и драматизма. Важнее всего здесь та легкость, с какой совершается метаморфоза; человек оказывается совершенно неспособным противиться раздражению и реагирует на него немедленно (подобно тому, как известные истеричные особы, которые при малейшем указании входят в любую роль). Такой человек подмечает малейшие душевные движения; инстинкт понимания и угадывания так же, как и способность к передаче ощущений другим, развиты в нем в высшей степени; он может надеть на себя любую оболочку, может заражаться любым чужим чувством, как своим собственным. – Музыка, как мы в настоящее время понимаем ее, одновременно служит как для всеобщего возбуждения, так и для всеобщего выражения чувств, хотя она только остаток гораздо более полного мира чувств, простое residium гистрионизма. Всеми молчаливо признается, что необходимо существует известное количество чувств и главным образом музыкального чувства, чтобы музыка могла стать отдельным искусством (относительно, по крайней мере, так как до известной степени всякий ритм действует на наши мускулы), так что человек уже не в состоянии представить и изобразить все, что чувствует, с одинаковой жизненностью. И однако эта способность все-таки составляет нормальное состояние человека дионисийского склада, и во всяком случае его первоначальное состояние. Музыка есть только медленно достигнутая специализация этой способности, развитой в ущерб другим, сродным с нею.