355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Вильгельм Ницше » О пользе и вреде истории для жизни (сборник) » Текст книги (страница 8)
О пользе и вреде истории для жизни (сборник)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:14

Текст книги "О пользе и вреде истории для жизни (сборник)"


Автор книги: Фридрих Вильгельм Ницше


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

Как «истинный мир» обратился, наконец, в басню
История одного заблуждения

I. Истинный мир доступен человеку мудрому, благочестивому, добродетельному. Такой человек живет в нем и сам олицетворяет его.

(Древнейшая форма идеи, сравнительно разумная, простая, убедительная. Перифраз положения Платона: «Я Платон, истина»).

2. Истинный мир, хотя и недостижим в настоящем, но обещает в будущем мудрому, благочестивому, добродетельному («раскаявшемуся»).

(Дальнейшее развитие идеи; она становится более утонченной, непонятной, неуловимой; она становится женственной…)

3. Истинный мир недостижим; существование его не может быть доказано; он не обещается как награда в будущем, но он мыслится как утешение, долг, как императив.

(В основе то же старое солнце, но застланное туманом и скептицизмом. Идея делается возвышенной, бледной, холодной, – кенигсбергской).

4. Итак, истинный мир недостижим? Во всяком случае не достигнут, и как таковой, остается для нас неведомым, а следовательно, не может служить источником утешения, искупления, обязанности, так как неведомое ни к чему не может нас обязывать.

(Сероватый рассвет. Первый зевок разума. Петушиный напев позитивизма).

5. «Истинный мир» – понятие ни на что более не нужное, ни к чему не обязывающее, понятие, ставшее бесполезным, излишним, а следовательно, опровергнутым. Прочь его!

(Ясный день. Завтрак. Возврат к здравому смыслу и веселости. Краска стыда на лице Платона. Адский гам всех свободных мыслителей).

6. Мы упразднили «истинный мир». Какой же мир остался у нас? Может быть, кажущийся? Нет! Так как вместе с истинным мы упразднили и кажущийся!

(Полдень; момент кратчайшей тени; конец заблуждения, длившегося тысячелетия. Зенит человечества; incipit Zaratustra).

Нравственность как противоестественное явление

В известный период все страсти являются роковыми, жестокость заключенной в них глупости влечет к падению поддавшуюся им жертву; в другой период, гораздо позднейший, страсти вступают в союз с духом и «одухотворяются». В прежние времена из-за глупости в страсти объявлялась война самой страсти, употреблялись все усилия к уничтожению ее. Все нравственные чудовища древности согласны между собой в одном: «il faut tuer les passions». Старания искоренить страсти и желания в силу их глупости и предохранить себя от неприятных последствий этой глупости кажутся нам в настоящее время такой же глупостью, но только в более резкой форме. Мы не удивляемся теперь зубным врачам, которые вырывают зуб, чтобы он больше не болел… Но вырывать страсти с корнем значит вырывать с корнем самую жизнь, поэтому такая деятельность и враждебна жизни…

Люди вырождаются, слабовольные в борьбе со своими желаниями инстинктивно прибегают к способу самооскопления и искоренения страсти. Для таких людей, ищущих, говоря иносказательно (а также и без всякого иносказания), убежища в траппизме, необходимо открыто заявить свою вражду страстям, вырыть бездну между ними и собой. Радикальные средства необходимы только для людей, на которых лежит печать вырождения; слабость воли или, говоря точнее, неспособность реагировать на возбуждения, есть только одна из форм этого вырождения. Непримиримая вражда, смертельная ненависть к чувственности – это такие симптомы, которые наводят нас на размышление; и на основании их мы судим об общем состоянии этого крайнего направления. – Но вражда и ненависть достигают крайних пределов у таких натур,которые не обладают достаточной твердостью для применения к себе радикального способа лечения. Стоит только просмотреть всю историю философов, художников. Самые ядовитые нападки на чувства исходят не от сильных людей, не от аскетов, а от тех, которые не в состоянии быть аскетами, хотя и признают всю необходимость аскетизма…

Одухотворение чувственности называется любовью. Оно, как и одухотворение вражды, восторжествовало. Люди сознали, наконец, какое большое значение имеют для них враги и начали действовать совершенно обратно тому, как действовали раньше. Мы, люди, не признающие нравственности, относимся иначе… И в мире политическом вражда стала теперь более духовной, а потому и более разумной, рассудительной и снисходительной. Почти всякая, в интересах самосохранения, желает, чтобы противная сторона не погибла от полного бессилия. Все сказанное относится и к высшей политике. Новый мир, представляющий собой нечто вроде нового царства, нуждается во врагах более, чем в друзьях. Только при столкновении с противником делают его необходимым. Таково же наше отношение и к «внутреннему врагу», и в этом случае мы одухотворили вражду, сознали ее значение. Деятельность тем плодотворнее, чем больше препятствий встречает на своем пути. Юность сохраняется только в том случае, когда душа не удаляется на покой, не ищет мира…

Стремление к «душевному миру» сделалось для нас совершенно чуждым. Коровья мораль, жирное счастье спокойной совести не возбуждают в нас ни малейшей зависти. Отречение от борьбы равносильно отречению от всего великого в жизни. Во многих случаях «душевный мир» – простое недоразумение, нечто такое, чему трудно подыскать название. Не тратя лишних слов, приведем лучше несколько примеров. «Душевный мир» может, например, быть тихим переходом сильной животности в нравственность; или же он означает утомление жизнью, первую тень, которую набрасывает вечерняя пора, будь то пора дня, или пора жизни; или признак того, что воздух влажен, что собирается дуть южный ветер; или бессознательную признательность за хорошее пищеварение (называемое, между прочим, любовью к людям); или спокойное состояние выздоравливающего, который с новым интересом относится к окружающему и выжидает; или то состояние, которое следует за удовлетворением господствующей в нас страсти, чувство благодушия после редкого насыщения; или же старческая дряхлость нашей воли, наших желаний, наших пороков; или лень, подстрекаемая тщеславным желанием нравственно приукрасить себя; или переход от напряженного состояния, от мук неизвестности к несомненной, хотя бы и крайне тяжелой, уверенности; или же признак зрелости, спокойной уверенности в себе, во всем – во всяком деле, в творчестве, влиянии, хотении, спокойное дыхание, достигнутая «свобода воли»… Кто знает, может быть, и «сумерки кумиров» есть тоже своего рода «душевный мир»?

Я провожу в своей формуле следующий принцип: натурализм в морали, т. е. во всякой здоровой морали, управляется жизненным инстинктом: требования жизни или выполняются согласно определенному уставу, предписывающему, что «должно» и «не должно», или же устраняются, как препятствие, как элемент враждебной жизни. Противоестественная же мораль, т. е. почти вся мораль, которую до сих пор изучали, чтили и проповедовали, отрицает, наоборот, жизненный инстинкт; она, или тайно, или громко и без стеснения, предает его осуждению.

Признав легкомыслие такого сопротивления жизненным инстинктам, мы, к счастью, признали и всю бесполезность, обманчивость, нелепость, лживость такого воззрения на жизнь. Осуждение жизни со стороны живущего остается только симптомом известного рода жизни, вопрос, насколько он прав или не прав в своем осуждении, в данном случае и не затрагивается. Чтобы решить вопрос о значении жизни, следовало бы стоять вне ее и вместе с тем так хорошо знать ее, как знает ее тот, как знают многие, как знают все, которые испытали ее. Легко понять, почему вопрос этот неразрешим для нас. Когда мы судим о значении жизненных явлений, то находимся под влиянием самой жизни, смотрим на них сквозь оптическое стекло жизни: сама жизнь заставляет нас оценивать явления и через нас определяет их значение. Отсюда следует, что та противоестественная мораль, которая осуждает жизнь, есть не что иное, как оценка жизни, но какой? Какого рода жизни? – На это я уже дал ответ: жизни, идущей к упадку, одряхлевшей, утомленной, приговоренной к смерти. Мораль в том смысле, как ее до сих пор понимали, как формулирует Шопенгауэр – мораль, как отрицание воли жизни, представляет сама по себе инстинкт периода упадка. Этот инстинкт сам обращает себя в императив: «умри!» Такая мораль есть суждение приговоренных к смерти…

Укажем, наконец, и на крайнюю наивность требования того, чтобы «человек был таким-то и таким-то». Действительность представляет нам поразительное богатство типов, изобилие всевозможных видоизмененных и переходных форм; и вот какой-нибудь жалкий охранитель нравственности говорит нам на это: «нет, человек должен быть другим!» Он, этот несчастный брюзга, даже знает, каким именно должен быть человек. Он рисует на стене свое изображение и говорит: «ecce homo!» Не менее смешон бывает моралист и тогда, когда обращается к какому-нибудь отдельному лицу, говоря: «Ты должен быть таким-то». Но отдельное лицо есть частица fatum'a, определяемое прошлым и определяющее будущее, – новый закон, новая необходимость в ряду всего того, что уже наступает и будет. Говорить этому лицу – «изменись» – значит требовать, чтобы все изменилось, все приняло другой вид даже в прошлом. И действительно, некоторые моралисты отличались поразительной последовательностью: они требовали, чтобы человек изменился, т. е. сделался добродетельным; они хотели видеть в человеке свое подобие, т. е. подобие брюзги. И вдобавок к этому, они еще отрицали мир! Это не малая доля безумия! Не ничтожная нескромность! – Мораль, не принимающая в расчет и в соображение никаких требований жизни, есть специфическое заблуждение, не заслуживающее ни малейшего сострадания Это просто идиосинкразия вырождающихся людей, принесшая несказанно много вреда! Мы же, люди, не признающие нравственности, мы широко раскрываем свое сердце для всякого рода понимания, уразумения, согласия. Мы не легко отрицаем и ставим себе за честь устанавливать нечто положительное. Мы все более и более ценим значение той экономии, которая умеет пользоваться всем, той экономии в законе жизни, которая даже из противных ей species, из какого-либо брюзги, святоши, добродетельного человека, умеет извлечь пользу. Какую? На это мы сами, не признающие нравственности, служим ответом…

Четыре крупных заблуждения
Заблуждение от смешивания причины со следствием

Нет более опасного заблуждения, как смешивать причину со следствием. Я считаю это за коренную порчу разума. А между тем это заблуждение – одна из самых старых и вечно юных привычек. Оно считается у нас священным и называется, например, моралью. Каждое положение, сформулированное нравственностью или мистикой, заключает в себе такое заблуждение. Законодатели нравственности являются виновниками этой порчи ума. Приведу пример такого рода ошибки. Всякому известна книга знаменитого Корнаро, в которой он рекомендует скудную пищу, как рецепт долгой и счастливой – даже добродетельной жизни. Мало на свете книг, которые так много читались; в Англии она до сих пор расходится во многих тысячах экземпляров. Я сомневаюсь, есть ли другая книга, которая принесла бы столько вреда, сократила бы столько жизней, как этот благонамеренный curiosum Причина того кроется в смешении следствия с причиной. Простодушный итальянец видел в диете причину своей долгой жизни; тогда как, наоборот, предрасположение к долголетию, необыкновенно медленный обмен материи и ничтожное расходование ее были причиной его скудной диеты. Не от него зависело много или мало есть; его крайняя умеренность в пище не обусловливалась «свободой воли». Он делался болен, когда много ел. Но если в человеке не рыбья кровь, ему необходимо хорошо питаться. Режим Корнаро скоро свел бы в могилу быстро расходующего нервную силу ученого наших дней. Crede experte

Самая общая формула всякой морали гласит: «Делай то-то и то-то; оставь то-то то-то, и ты будешь счастлив. Иначе…» Такое веление неизменно проповедуется каждой моралью, но я считаю это великим наследственным грехом разума, бессмертным неразумием. У меня эта формула получает совершенно обратное значение (первый пример моей «переоценки всех ценностей», а именно: благовоспитанный человек, «счастливец», должен совершать известные поступки и инстинктивно избегать других; в свои отношения к людям и явлениям он вносит известный физиологический уклад понятий. Моя формула гласит следующее: его добродетель есть следствие его счастья… Долгая жизнь и многочисленное потомство не составляют награды за добродетель; самая добродетель есть скорее то замедление в обмене веществ, который, между прочим, обусловливает долгую жизнь и многочисленное потомство, короче сказать – Корнаризм. Мораль возглашает: род людской, народ, погибнет вследствие пороков и любви к роскоши. Мой восстановившийся разум говорит мне иное: когда народ гибнет, физиологически вырождается, то, как следствие этого вырождения, являются пороки и любовь к роскоши (т. е. потребность в более частом и более сильном возбуждении, что хорошо известно человеку, истощившему свои силы). Вот молодой человек; с ранних пор начинает он бледнеть и чахнуть. Друзья его говорят: «Главная причина в такой-то и такой-то болезни». Я же говорю, что он заболел, потому что не в состоянии был противостоять болезни, потому что он – следствие лишенной соков жизни, наследственного истощения.

Читатель газет говорит «Эта партия погубит себя такой ошибкой». А с точки зрения своей высшей политики, партия, делающая такую ошибку уже погибла, так как она утратила инстинкт, предохраняющий от таких ошибок Всякая ошибка в любом смысле есть следствие вырождения инстинкта, ослабления воли. Этим определяется все дурное. Все хорошее представляет из себя здоровый инстинкт, поэтому оно легко, необходимо, свободно. Чувство утомления уже дурной признак.

Неверное понятие о причинности

Во все времена люди воображали, что знают истинную причину явлений. Откуда же они почерпали это знание, или, точнее, эту веру? Из области знаменитых «внутренних фактов», из которых, однако, ни один не был доказан. Мы верили, что причиной каждого волевого действия являемся мы сами и предполагали, что хоть в этом случае у нас есть наглядное доказательство причинности Точно так же мы нисколько не сомневались и в том, что все инциденты поступка, его причины, следует искать в сознании, где они и находятся в качестве мотивов, хотя сами мы по отношению к ним можем быть и не свободны, и можем не считать себя ответственными за них. Наконец, кто стал бы оспаривать, что мысль может быть порождена и что ее порождает наше «я»? Этими тремя «внутренними фактами» причинность, казалось, вполне подтверждалась. Из них первое место занимает воля как причина; второе – сознание (дух) как причина, и третье – «я» (субъект) как причина. Два последние понятия явились позднее, когда причинность воли была установлена якобы эмпирическим путем… Между тем мы взялись за ум и теперь не верим ни одному слову из того, чему верили раньше. «Внутренний мир» полон призраков и блуждающих огней; воля есть один из этих признаков. Мы убедились, что воля ничем не двигает, а следовательно, ничего и не объясняет – она только сопровождает какое-либо явление, но может и не сопровождать. Другая ошибка состояла в признании так называемого «мотива» действия. Но «мотив» в свою очередь есть только поверхностный признак сознания, случайный спутник действия, которое он скорее затемняет, чем объясняет. И, наконец, наше «я»! Это «я» сделалось притчей во языцех, фикцией, игрою слов; оно перестало мыслить, чувствовать, хотеть!.. Что же отсюда следует? А то, что нет никаких духовных причин, что весь так называемый эмпиризм полетел к черту! Вот что из этого следует. И как же мы злоупотребляли этим эмпиризмом! Мы на основании его составили себе понятие о мире, как о мире причинном, духовном, обладающем волей! Это понятие и только оно одно и развивалось прежней долго господствовавшей психологией, которая ничем иным и не занималась: всякое событие рассматривалось как действие; всякое действие, как следствие воли; мир представлялся совокупностью деятелей, деятель («субъект») считался виновником (причиной) всего происходящего. Человек в самом себе находил те три «внутренних понятия», в верности которых он был наиболее убежден, т. е. волю, дух и «я». Понятие о бытии он выводил из своего понятия о «я» и составлял представление о существующих «вещах» согласно своему понятию об «я» как причине. Что мудреного, если он впоследствии видел в вещах только то, что сам вложил в них? – Но сама вещь, повторяю, понятие о вещи, есть только рефлекс веры в «я» как причину… Что же касается до вашего атома, господа физики и механики, то сколько в нем осталось еще ошибочного, основанного на самых первобытных взглядах психологии! Я уж не говорю о бессмысленности понятия «вещь сама по себе», этом horrendum pudendum метафизиков! Тут – смешение ошибочного понятия о духе как причине с действительностью и превращение его в мерило действительности!

Ошибочность воображаемых причин

Начнем со сна: определенному ощущению, возникающему, например, вследствие долетевшего до нашего слуха отдаленного пушечного выстрела, подсовывается другая причина (часто целый маленький роман, в котором главную роль играет спящий). Ощущение, между тем, продолжается как бы в виде отголоска: оно как будто дожидается, когда побудительные причины выдвинут его на первый план, но уже не в качестве простой случайности, а в качестве «чувства». Пушечный выстрел в роли причины, но только причины позднейшей. Позднейшие причины – мотивированные – являются первыми, часто с сотней подробностей, сменяющихся с быстротой молнии; выстрел же следует потом и считается вторичной причиной. Что же можно вывести из этого? Представления, порожденные известным состоянием, ошибочно принимаются за его причины.

Так же поступаем мы и в бодрствующем состоянии. Большая часть наших обычных ощущений в виде сжатия, надавливания, напряжения, обусловливаются различным состоянием наших органов, в особенности состоянием nervus sympathicus, и возбуждает нашу склонность к отыскиванию причин. Мы непременно хотим знать основания для того или другого нашего состояния, хотим доискаться причины, почему мы чувствуем себя хорошо или дурно. Мы не довольствуемся одним признанием факта; мы допускаем его, относимся к нему сознательно только тогда, когда так или иначе мотивируем его. Воспоминание, которое в подобных случаях без нашего ведома играет роль, приводит нам на память аналогичные состояния, некогда испытанные нами, и слившиеся с ними истолкования их причин, но не самую причину. Разумеется, этими воспоминаниями вносится и уверенность, что причиной нашего состояния являются различные проявления сознания, некогда сопровождавшие соответствующие ощущения. Таким образом возникает привычка к известному определенному истолкованию причин, которая в действительности только затрудняет и даже делает невозможным исследование настоящей причины.

Психологическое объяснение предыдущего. Объяснение неизвестного чем-либо известным нас облегчает, успокаивает, удовлетворяет и придает к тому же сознание силы. Неизвестное влечет за собою опасность, беспокойство, заботы, и мы инстинктивно стараемся выйти из такого тяжелого состояния. Отсюда основное положение: лучше какое бы то ни было объяснение, чем никакого. Для того чтобы избавить себя от удручающих представлений, всякое средство считается хорошим. Объяснение неизвестного так, чтобы оно казалось известным, настолько удобно, что его считают «истинным». Критерием является здесь удовлетворение («сила»). Таким образом, склонность к выяснению причин обуславливается и возбуждается страхом. Вопрос «почему?» должен, по возможности, выяснить не только самую причину, сколько такую причину, которая успокаивает, удовлетворяет, облегчает. Первое следствие этой потребности выражается в том, что нечто известное, пережитое, запечатленное в памяти и принимается за причину. Все новое, непережитое, чуждое, наоборот, выделяется их числа причин. Таким образом, для объяснения известных фактов, явлений и т. п. подыскиваются не причины вообще, а причины желательные, избранные, такие, которые скорее и вернее, чем всякие другие, уничтожают чувство, возбужденное в нас всем чуждым, новым, ни разу не испытанным, словом, причины, к которым мы привыкли. Отсюда такое следствие определение известного рода причин все более концентрируется в систему и становится преобладающим, т. е. попросту говоря, исключающим всякое иное определение причин, всякое иное объяснение. Банкир при вопросе о причине, тотчас же начинает думать о «делах», католик о «грехах», молодая девушка о своей любви.

С этой точки зрения вся область мистики и морали принадлежит к числу мнимых причин. «Объяснение» неприятных ощущений. Последние обусловливаются, во-первых, враждебным отношением к нам злых существ (например, злых духов; общеизвестен факт, что истеричные женщины считались ведьмами), во-вторых, поступками, которых нельзя одобрить (подкладкой физиологического недовольства часто бывает «преступность», сознание своей «преступности»; всегда есть основание для недовольства собою; в-третьих, наказаниями, постигающими нас за то, что мы не таковы, какими должны быть, или поступаем не так, как должно (эта мысль обобщена Шопенгауэром со свойственной ему бесцеремонностью в такое положение, в котором мораль является тем, что она есть, т. е. клеветой на жизнь и отравой жизни. «Всякое крупное страдание, говорит он, телесное или духовное, бывает нами заслужено; оно не могло бы нас постичь, если бы мы его не заслуживали»). ( Мир, как воля и представление, 2,666). Наконец, неприятные ощущения обусловливаются последствиями необдуманных, дурно направленных поступков (виною их, «причиной», надо считать аффекты, чувства; в этом случае неприятное физиологическое состояние, как «заслуженное» нами, объясняется посредством другого неприятного состояния).

Объяснение приятных ощущений. Последние обусловливаются упованием и сознанием, что поступаем так, как должно (так называемой «чистой совестью»; физиологическое состояние, сходное иногда с хорошим пищеварением), счастливым исходом предприятий (одно из самых наивных заблуждений, так как самый счастливый исход предприятия не доставляет ни малейшего удовольствия какому-нибудь ипохондрику или Паскалю), наконец, добродетелями, каковы вера, надежда, любовь. Но на самом деле такие объяснения совершенно ошибочны; перечисленные состояния не причины, а следствие приятных и неприятных ощущений: чувство надежды мы в состоянии снова испытывать только потому, что физиологическое основное чувство снова сильно и полно; а чувство полноты и силы, дающее человеку спокойствие, позволяет ему испытывать и чувство упования. Итак, всякая мистика и мораль, не что иное, как ошибки психологии: в каждом единичном случае смешиваются причина и действие: или истинное смешивается с тем, что почитается за истинное, или известное состояние нашего сознания смешивается с причиной этого состояния.

Ложное представление о свободе воли

В настоящее время мы относимся без всякого милосердия к понятию о «свободной воле». Мы слишком хорошо знаем, что это такое: хитрая выдумка мистиков, которой они старались внушить человечеству чувство ответственности за поступки, т. е. поставить его в зависимость от самого же себя… Я укажу здесь психологическую причину такого старания. Всюду, где есть стремление возбудить чувство ответственности, существуют обыкновенно и стремление к наказаниям, к направлению желаний. Если признана ответственность за поступки, воля, намерение при совершении их, то человек уже не может считать себя невиновным: учение о воле и изобретено, главным образом, в целях наказания, т. е. для удовлетворения желания найти виновного. Вся прежняя психология, психология воли, объясняется тем, что основатели ее, жрецы древних общин, желали создать себе право присуждать к наказаниям… Люди были признаны «свободными»; и в качества таковых они могли совершать проступки, за которые подлежали суду и наказанию; следовательно, всякое действие считалось как бы произвольным, имеющим свой источник в сознании (почему основные искажения in psychologicis сделались принципом самой психологии). В настоящее время мы, люди, не признающие нравственности, вступили на другой путь и употребляем все свои усилия, чтобы уничтожить понятое о виновности и наказуемости и очистить от них психологию, историю, природу и общественные учреждения. Нашими главными противниками остались лишь мистики; они отвергают всякую мысль о невиновности и заражают понятие о нравственном мире своей идеей об ответственности.

В чем же состоит это учение? А в том, что свойства свои человек ни от кого не получает, ни от общества, ни от родителей, ни от предков, ни от себя самого. (Кант, а может быть еще и Платон, называли отвергаемую нами бессмыслицу «умственной свободой».) А мы полагаем что никто не ответствен за то, что он живет, что он такой, а не иной, что он находится при таких-то обстоятельствах или в такой-то обстановке. Роковая неизбежность его бытия выделяется из неизбежности всего, что было до него или будет после него. Человек не есть следствие личных намерений, личной воли или какой бы то ни было цели. Над ним нельзя проделывать опытов с целью достижения «идеала человека», «идеала счастья», или «идеала нравственности»; и желание объяснить сущность человека какой-то целью чистая нелепость. Мы сами изобрели эту цель, в действительности же ее нет. Человек есть необходимость, частица неизбежности; он часть целого и существует в целом; наше бытие нельзя направлять, измерять, сравнивать – это значило бы измерять, сравнивать и направлять целое. Но вне целого нет ничего! Мы освободимся от ложных понятий, восстановим снова понятие о неответствености, коль скоро мы признаем, что нельзя понятие о бытии приводить к causa prima, что мир ни в области чувств, ни в области «духа» не представляет единства… Мы отрицаем чью-либо ответственность, восстанавливаем невинность бытия и тем совершаем великое освобождение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю