Текст книги "Современный швейцарский детектив"
Автор книги: Фридрих Дюрренматт
Соавторы: Фридрих Глаузер,Нестер Маркус
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Но, во–первых, было обращение: «Вы, там… да… Я вас имею в виду!» – и афера с банком. А во–вторых, шлягер, начинавшийся словами: «Plaisir d'amour…», и еще один, спетый тем же голосом: «Si le roi m'avait donné Paris sa grand' ville…» [Если б король подарил мне Париж, свою столицу… (франц.)] И почему эти две песенки решили исход его сомнений? Или то была женщина, что пела их? Ни одно решение не поддается логическому объяснению…
Ну хватит, сказал себе Штудер и обратился к доктору Ладунеру:
– Вам известно, где находится Герберт? – Он даже забыл сказать «ваш».
Ладунер молча кивнул.
– Тогда, – сказал Штудер, встал и расправил затекшие члены, – тогда мне придется, к сожалению, отклонить дружеское предложение господина полковника…
– Так… хорошо… я понимаю… Я сумею сделать из этого соответствующие выводы.
Больше всего Штудеру хотелось сказать господину полковнику – плевал я на твои выводы. Но все–таки это было бы невежливо. И тогда он только поклонился. Доктор Ладунер поднялся, открыл дверь.
Какой маленький, однако, был этот господин полковник! С короткими ногами, кривыми, как у кавалериста. На улице он надел на голову соломенную шляпу с широкими полями и красно–белой лентой, повесил на руку зонт и исчез, не прощаясь, за воротами. Соломенная шляпа и зонт! – подумал Штудер. Они полностью завершили облик полковника.
– Ушел? – спросила госпожа Ладунер. Она была бледна. – А вахмистр останется? – Похоже, она подслушивала.
– Штудер остается у нас, – коротко бросил Ладунер и посмотрел куда–то в угол. – Я потом пришлю его к тебе наверх, и ты угостишь его чаем. А потом споешь ему что–нибудь, Грети, он заслужил.
Штудер глядел на врача разинув рот. Совпадение или господин психиатр умеет читать мысли? Ладунер снял пиджак и надел свой белый халат.
– Пойдемте, Штудер, я хочу вам кое–что показать.
Когда они шли двором, Штудер вдруг почувствовал, как пальцы Ладунера схватили и сжали его руку чуть выше локтя. Потом пожатие ослабло, но руку Ладунер не убрал. И вот так, как бы нежно ведомый, Штудер проделал весь путь до самой двери в «Б» – 1. Он больше не опасался стрекозиных глаз больницы, не выворачивал голову вбок, проходя под окном, где, по уверению Шюля то выскакивал, то прятался Матто… Штудер испытывал удовлетворение. Наконец–то! Благодарность не обязательно всегда выражать в словах. Можно и без них найти друг с другом взаимопонимание.
«ЛЮДИ, ОНИ МИЛЫ И ДОБРЫ…»
– Итак, здесь я убиваю своих пациентов, – сказал доктор Ладунер и открыл дверь в «Б» – 1. – Но я не собираюсь показывать вам свои жертвы, нет, нечто совсем другое…
Голый зал. Деревянные столы, старые, шершавые, засаленные. Низкие скамейки без спинок. Одна дверь настежь раскрыта, ведет в сад. Они ведь находятся на первом этаже.
За столами сидели мужчины и щипали свалявшийся конский волос. Выражение глаз пустое. Один из них вдруг резко вскочил, высоко подпрыгнул, будто ловил муху, завизжал и рухнул на пол. Другой ходил вокруг Штудера кругами, приблизился к нему, глаза остекленели, и вдруг он начал самым обыденным тоном рассказывать шепотом такие немыслимые непристойности, что Штудер невольно попятился назад. А остальные продолжали болтать друг с другом; потом случилась небольшая потасовка, усмиренная мужчиной в белом фартуке. «Швертфегер!» – позвал его доктор Ладунер. Человек в белом фартуке подошел к ним. Он был невысокого роста, с сильными бицепсами и чем–то напоминал дояра.
– Вот это палатный из «Б» – один, – представил его Ладунер. – Ну а про вахмистра Штудера вы уже слышали? Приведите ко мне Лайбундгута.
Он потащил Штудера к открытой двери, вышел в сад.
– Здесь потом все будет по–другому, – сказал он и показал назад в зал. – Заново покрасят, поставят лавки разных цветов, повесят картины… Но всего сразу не сделаешь. Впрочем, Штудер, я собираюсь показать вам Лайбундгута только ради того, чтобы вам стал яснее случай с Каплауном. Вы меня поймете. Я верю вам, Штудер… Лайбундгут – на швейцарском диалекте эта фамилия звучит как «либ унд гут»… [Lieb und gut (нем.) – милый и добрый.]
Они обошли вытоптанный квадрат газона, приблизились к маленькому фонтанчику, вода едва струилась. Листья кленов поникли, а солнце, выглядывавшее из–за облаков, палило нещадно…
Швертфегер вернулся назад с пациентом, рот у того был набок. А в глазах такой чудовищный страх, что Штудера мороз пробрал по коже.
– Добрый день, Лайбундгут, – сказал Ладунер приветливо. – Как дела?
Видно было, что человек прикладывает неимоверные усилия, чтобы ответить. Веки хлопали, рот двигался, но кроме несвязного мычания, ничего не выходило.
Он взял Ладунера за руку, отпустил ее. Вдруг он нагнулся, положил ладони на гравий и так, стоя на четвереньках, заговорил, глядя в землю.
– Спасибо, господин доктор, – сказал он. Голос был грубым, но чистым. – Мне намного лучше. Можно мне скоро вернуться домой? – Он оттолкнулся от земли выпрямился и впился, полный ожидания, в Ладунера глазами.
– А разве здесь не лучше, чем дома, у братьев? – спросил Ладунер.
Человек собрался с мыслями, опять опустился на четвереньки и сказал в таком положении тем же грубым, но четким голосом: он хочет на свободу, у него много работы в хлеву.
– Еще немного терпения, Лайбундгут. Вы должны сначала окончательно выздороветь и разговаривать опять, как все люди.
Печальное качание головой. Потом последовал ответ, произнесенный опять в землю, на четвереньках: этого он больше никогда не сможет.
– Идите работайте, – сказал Ладунер мягко.
И человек пошел, опустив голову.
Лицо Ладунера приняло грустное выражение. Он опять схватил Штудера за руку и потащил его к скамейке в саду.
– Лайбундгут Фриц, из Герценштайна, сорока трех лет. Вместе с тремя братьями имеет дом и земельные угодья средних размеров… Он самый слабый среди них, не очень умен. Но добродушен. Родители умерли. Все четверо братьев остались холостыми. Фриц должен был выполнять тяжелую и грязную работу, он не ленив, но настолько простодушен, что никогда не требовал денег никогда не ходил в трактир, всегда возился по дому. Наверняка у него никогда не было любовных отношений. Братья – люди со странностями. Нельзя сказать, чтобы они мучили его, но, безусловно, обращались с ним тиранически. А он все безропотно сносил. Однажды ночью, зимой, месяцев семь назад, они возвращались все трое навеселе домой. А Фриц не успел вычистить как следует хлев. Они вытащили его из постели, избили, швырнули в поилку для скота, что у колодца, вернулись, еще раз избили и бросили его там. Когда он, очнувшись, подполз к дому, дверь была заперта. Всю ночь он пробыл на улице. Он крепкого телосложения, потому и не заболел. Но с того дня он ни с кем не может разговаривать стоя, выпрямившись во весь рост. Речь появляется, только когда он пригибается к земле и опускается на четвереньки. В остальном он психически в полном порядке, вот только это, не может разговаривать стоя прямо, как все люди… Абсолютно ясно, что он хочет выразить своим примитивным языком позы и жеста: вы обращались со мной как с собакой, вот я собакой и останусь. И буду разговаривать только на четвереньках. Ясно! Не так ли? И самое удивительное, что мы в ближайшие дни отпустим его, естественно так и не вылечив. Братья отказываются платить за его дальнейшее пребывание здесь. Старший из них сказал мне, ему совершенно безразлично, что Фриц не может разговаривать стоя прямо, главное – чтоб он мог «ишачить»… А он, Лайбундгут Фриц, – работяга. Он не возражает вернуться назад к своим братьям. Свобода ему дороже чистой постели и приличного обращения с ним… Потому что братья – люди, а не сумасшедшие. А люди – это вы и сами знаете, люди… – И Ладунер повторил игру слов с фамилией Лайбундгута: – Они милы и добры…
Молчание. Ладунер вертел в пальцах желтый кленовый листок. Он смотрел, не мигая, на деревянный частокол, которым был обнесен сад отделения «Б» – 1.
– Искалечить и согнуть можно не только тело, но и душу. Герберта Каплауна мне тоже предстоит распрямить. Он может рассуждать, действовать, мыслить и чувствовать, только стоя на четвереньках… Раньше в наказание людей сажали в клетку в согнутом положении. Душа Герберта Каплауна тоже была в юности согнута и содержалась под замком… Большего я вам сообщить не могу. Вы сами видели господина полковника… А остальное не так уж и трудно представить… В случае с Гербертом Каплауном я прилагаю большие усилия, потому что, мне кажется, я действительно смогу кое–что исправить. Благодаря спокойным, корректным действиям. В случае Лайбундгута я уже ничего не могу изменить. Опасно желать изменить слишком многое. Психическое состояние душ, попадающих к нам, напоминает чаще всего измятые и изодранные в клочья одежды… И я частенько сравниваю нас, – попробовал невесело пошутить Ладунер, – с огромным комбинатом бытового обслуживания. Мы штопаем и отпариваем души…
Молчание. Фонтанчик громко зафыркал.
– Да–а, Герберт Каплаун, – сказал доктор Ладунер озабоченно.
А у Штудера вдруг появилось ощущение, что на коленях у него лежит раскрытая книга. И он без труда читает:
«…не остается безучастным к судьбе своего пациента; отсюда возникает опасность слишком тесной привязанности к нему…»
Научно сформулировано! И звучит убедительно
А как это осуществить на практике?
Тесная привязанность! Точнее и не скажешь!..
Но как можно бороться с участием и человеческой привязанностью?
Штудер ни о чем не спрашивал, он сидел, уставившись на мелкий гравий, освещенный ярким солнцем.
А все–таки его так и подмывало спросить:
«Что вы делали в коридоре отделения «Т» в ночь со среды на четверг? Что вам известно о местонахождении показательного больного Питерлена и где вы скрываете Герберта Каплауна?»
Но вахмистр молчал. Он сам себе казался директором банка, предоставившим с тяжелым сердцем и только из чувства сострадания огромный кредит своему другу, теперь вот проводившим бессонные ночи, одну за другой, потому что не знал, платежеспособен его друг или нет, а вдруг он возьмет и объявит о своем банкротстве…
КРАЖА СО ВЗЛОМОМ
Позднее Штудер часто думал: ничто так не сбивает с толку, как личная заинтересованность в деле. Если бы он во время разговора с полковником Каплауном не думал без конца о решении, которое ему предстояло принять, он бы обратил внимание на одну фразу – полковник обронил ее так, между прочим, но именно она давала верный ключ ко всему, что произошло, а Штудер, как слепой, не воспользовался ею, хотя отмычка была у него в руках…
Вместо этого он провел бессонную ночь, решив не торопиться; мысли не давали ему покоя. Мысли?.. Скорее, то были видения, сменявшие друг друга, сумбурные и не имевшие тесной связи между собой, они мелькали в голове, как кадры модных французских фильмов. А самым мучительным был аккордеон, игра на нем…
Приглушенные звуки раздались около одиннадцати, и он никак не мог установить, откуда они шли. Вскоре аккордеон заиграл очень тихо и почти без сопровождения басов: «В розовом саду Сан–Суси…» – старое танго, а потом вдруг: «Где–то на земном шаре затерялось мое маленькое счастье – где, как, когда…» – трогательно до слез.
Временами Штудер был убежден: невидимый музыкант играет как раз над ним, прямо над его комнатой, он хотел встать и пойти посмотреть, но остался почему–то лежать. Ему все время казалось, что в данном деле методами обычной криминалистики ничего не добьешься, здесь нужно затаиться и выжидать…
Так он лежал и прислушивался к таинственной игре на аккордеоне; он переутомился (сказалась бессонная ночь и обилие странных впечатлений), и неизбежно мысли его опять вернулись к Питерлену, игравшему на «празднике серпа» танцы и исчезнувшему потом вместе со своим инструментом.
И еще одна мысль мучила Штудера в ту ночь: он ходил после обеда к санитару Гильгену, но того не было в больнице, у него был свободный день.
Наконец настало утро, раннее осеннее утро с моросящим дождем, серым туманом и пронизывающей сыростью. Штудер никак не мог решиться высунуть нос на улицу. Был день похорон старого директора. В главном здании царила суета, если позволительно было так выразиться, а когда Штудер все же предпринял попытку выйти из квартиры и стал спускаться по лестнице, то вынужден был остановиться на площадке между третьим и вторым этажами. Дамы в черных вуалях стояли перед открытой дверью той квартиры, где вдвоем с одиночеством жил старый человек, мужчины в черных сюртуках то входили, то выходили, стоял запах венков; Штудер повернул назад. .У госпожи Ладунер были заплаканные глаза, когда он встретил ее в коридоре. Ее так тронула смерть старого директора? Штудер не решился спросить ее об этом. Он засел в своей комнате, глядел на серый двор и проклинал свое ослиное упрямство, помешавшее ему принять предложение господина полковника.
Он и после обеда не решился спросить в кабинете жену доктора, почему она плакала утром. Доктор Ладунер отправился с процессией на кладбище, было примерно без четверти три; приблизительно минут десять назад весь траурный кортеж собрался перед главным входом. Прибыло много машин.
Потом гроб с телом двинулся в путь, и все скорбящие пошли за ним вслед, длинной черной лентой потянулась их вереница, поползла змеей под затянутым белесыми облаками небом, слепившим глаза, как расплавленный металл. За темной пешей цепочкой медленно ползли автомобили, как гигантские обессиленные жуки.
Перед госпожой Ладунер стояла большая корзина с бельем, собранным для починки. Она сидела и штопала дырки на пятке мужского носка.
– Опекунская комиссия тоже пожаловала, – сказала она, и глаза ее улыбнулись за стеклами пенсне.
На нее Штудеру не мешает взглянуть. Туда входит пастор, лицо которого состоит, собственно, из одного рта, чудовищно огромного рта, напоминающего лягушку красного цвета. Он иногда заменяет по воскресеньям пастора больницы, и прозвище у него тоже есть – пастор Веронал зовут его, по тому знаменитому снотворному, потому что на его проповедях три четверти слушателей всегда спит. Маленький Гильген даже однажды сказал, может, в порядке эксперимента попробовать использовать господина пастора при лечении сном; поскольку все на всем экономят, то можно было бы заменить дорогостоящие медикаменты его проповедями. Это обошлось бы дешевле. Затем в комиссию входит бывший учитель, он осуществляет надзор со стороны органов опеки за освобожденными арестантами и выпущенными из нашей больницы пациентами, а слышит он, наверно, потому так плохо, что из ушей его растут огромные пучки волос… Есть там и жена одного национального советника, [Депутат Национального совета – нижней палаты Федерального собрания.] такая любезная умная дама, всегда смущающая других тем, что после обхода больницы она каждый раз спрашивает: не понимаю, зачем выбирают опекунскую комиссию? Для того, чтобы господа могли положить в карман командировочные? Здесь прекрасно можно обойтись без всякой комиссии. Тогда чиновник отдела социального обеспечения прикидывается особо тугим на ухо и переспрашивает два–три раза: «Что, что вы сказали?..»
На маленьком столике резко зазвонил телефон.
– Ах, господин Штудер, подойдите, пожалуйста, к телефону, мне что–то совсем лень, – сказала госпожа Ладунер.
И Штудер встал, взял трубку и добродушно, эдак по–свойски спросил:
– Да?
Голос швейцара Драйера.
– Кто у аппарата?
– Штудер!
– Вахмистр должен немедленно спуститься сюда, в конторе произошла кража со взломом!
– Что? – спросил удивленно Штудер. – Средь бела дня при ясном свете?
– Да, и вахмистр должен немедленно прибыть сюда. Дело не терпит отлагательства.
– Быть того не может, – пробормотал добродушно Штудер, осторожно положил трубку на рычаг и сказал госпоже Ладунер, что ему надо срочно спуститься вниз, в вестибюль, швейцару необходимо кое–что выяснить. Там у них гром среди ясного неба… И он медленным шагом направился к двери, провожаемый недоверчивыми взглядами госпожи Ладунер.
Закрыв за собой дверь, он скачками понесся вниз по лестнице, перепрыгивая через три ступени, и ворвался в вестибюль, весь запыхавшись.
Швейцар Драйер, взволнованный и бледный – левая рука по–прежнему перевязана, – встретил его у самой лестницы и схватил за руку.
В правом коридоре, что вел в женское отделение, дверь стояла настежь распахнутой. Драйер втолкнул туда вахмистра. Вокруг сдвоенных письменных столов металась с растрепанными волосами немолодая женщина, она бегала по кругу и напомнила Штудеру кошку, которой брызнули на кончик носа валерьяновых капель.
– Вот здесь! – сказал швейцар.
В маленькой задней комнатке (служившей, очевидно, кабинетом для господина управляющего) стоял открытый несгораемый шкаф. В нем лежали папки. Штудер подошел ближе.
Женщина прервала свой бег по кругу, тоже подошла и начала причитать.
Боже мой! Какой ужас, господин управляющий отправился на похороны, и надо же, чтоб такое случилось в его отсутствие… Всего пять минут никого в конторе не было, она только на минутку вышла руки помыть…
Она прервала свои причитания, воздела руки к небу, сложила вместе ладошки, опять развела их… Шесть тысяч франков! Шесть тысяч франков!..
– Три пачки, в каждой по двадцать банкнотов! Исчезли, и всё!.. В течение пяти минут!.. А господин управляющий!.. Что скажет господин управляющий?!
Она вернулась назад в комнату и опять забегала кругами, бормоча себе что–то под нос.
Швейцар Драйер объяснил тихим голосом: смерть господина директора сильно подействовала на фройляйн Хенни, ведь она как–никак близкая родственница ему, свояченица… Сестра второй жены.
– Фройляйн Хенни! – позвал Штудер. – Сейф был заперт?
– Да нет же! Господин управляющий был в такой спешке, у него очень много работы, квартальный отчет, он в самый последний момент пошел к себе в квартиру, чтобы переодеться… И забыл запереть сейф.
Из глаз фройляйн Хенни полились ручьи слез.
Штудер пожал плечами. Старая дева, страдает повышенной возбудимостью. Почему только она все время мечется вокруг стола, как… как та самая кошка, которой…
Штудер вышел, недовольно бормоча себе под нос. Какой смысл снимать отпечатки пальцев в гостеприимно распахнутом несгораемом шкафу? За дверью он спросил швейцара, кого тот видел в главном здании с момента, как траурная процессия двинулась в путь.
Драйер задумался, почесал свою повязку на руке.
– Никого… – произнес он наконец с некоторым колебанием.
А где он сам был все это время?
Ха! У себя в швейцарской!
И никто не заходил к нему – взять что–нибудь, или купить, или спросить?
– Подумайте хорошенько!
– Как же! Примерно минут десять назад сюда приходил санитар Гильген из «Н», за пачкой дешевых сигар, а потом, вскоре после него, сиделка Ирма Вазем за шоколадом.
Так–так, значит, Ирма не пошла на похороны. А зачем ей шоколад, когда она и так кровь с молоком?.. И что это взбрело рыжему Гильгену в голову в середине дня, когда полно работы, убегать из отделения за сигарами? Рыжему, как медный котел, Гильгену, объявившему пятьдесят от туза пик, Гильгену, который побывал вчера утром на квартире у доктора Ладунера, после чего… да, и мешок с песком…
Дальше все произошло молниеносно, как в плохом фильме, в котором не утруждают себя плавными переходами. Штудер оставил швейцара стоять там, где он стоял, а сам побежал, прыгая по ступеням, которые вели во двор, и дальше, мимо огромной рябины с пожелтевшими листьями… Теперь по другим ступеням наверх, пересек коридор, отпер дверь в надзорную палату и остановился, тяжело дыша, перед одной из двадцати двух кроватей. Все они были пусты, отделение как вымерло, ни звука… Но из сада доносился шум.
Штудер бросился к окну. В центре пятачка на лужайке двое санитаров в белых фартуках были заняты борьбой. Один из них – палатный Юцелер, другого Штудер не знал. Вахмистр наблюдал за боем с видом знатока. Оба понимали толк в борьбе… Бросок, соперник ушел, борьба в стойке, захват, хорошо, первый стал на мост… Ничья. Казалось, тяжелое дыхание отдувающихся борцов доносится сюда снизу.
А где Гильген? Тот Гильген, из–за которого в больнице чуть не началась забастовка?.. В саду его не было. Там бегали пациенты, один из них все время по кругу, вокруг пятачка. Другие лежали на сырой траве под деревьями.
Ничто не нарушало тишину.
И вдруг Штудеру показалось, он слышит шорох, но не в палате… В комнате отдыха?
Вахмистр тихо подкрался к двери, повернул в замке отмычку, так же тихо, как в ту ночь, когда он своим внезапным появлением до смерти напугал ночного санитара Боненблуста. И рванул дверь на себя.
За столом, за которым Штудер когда–то – ему показалось, бесконечно давно, – играл в ясс, сидел совершенно отрешенно рыжий санитар Гильген, уставясь в одну точку. Рукава рубашки были закатаны, руки густо усыпаны веснушками… Представим себе кадры замедленной съемки – на экране видны скаковые лошади, перемахивающие через барьеры. Задние ноги скакунов должны лишь мелькнуть, ан нет, они медленно вытягиваются, медленно отрываются от земли… Именно в таком темпе перешагнул Штудер порог комнаты.
Гильген даже не вскочил при звуке его шагов, на лице его лежала печать какой–то странной растерянности.
– Что случилось, Гильген? – спросил Штудер.
Тот поднялся, и стало видно, как на груди у него оттопыривается передок фартука, словно там что–то лежит.
– Что там у тебя? – спросил Штудер и показал на вздувшийся нагрудник.
Гильген обреченно пожал плечами. Его синяя рубашка была вся в заплатах, даже разного цвета, он пожал плечами, словно хотел сказать: чего глупости спрашивать? Его рука исчезла в нагруднике, вытащила что–то оттуда и бросила на стол.
Две пачки банкнотов. Штудер взял их, пролистнул веером. Двадцать… Сорок… Четыре тысячи франков.
– Где остальные?
Гильген поднял глаза, взгляд удивленный… Молчание.
Штудер опустил пачки денег в боковой карман пиджака. Потом прошел несколько шагов вперед, назад, наморщив лоб. Опять диссонанс!
Без конца что–нибудь да не так. Вроде так удачно, за невероятно короткое время раскрыл преступление, обнаружил кражу – и вот на тебе, пожалуйста, части денег не хватает! И вор к тому же не кто иной, как Гильген…
С угрюмым видом Штудер заявил, ему придется произвести обыск. Где его комната?
Гильген показал на дверь, расположенную напротив той, в которую вошел Штудер. Там он спит, когда остается в больнице.
Питерлен исчез из комнаты отдыха – обстоятельства с ключами были, правда, выяснены, – однако… Гильген спал в комнате, дверь которой выходила в комнату отдыха.
Маленький санитар, рыжий, как медный самовар, поднялся устало и вошел в комнату перед Штудером.
Окно выходило на кухню и было широко распахнуто. Два стенных шкафа, выкрашенных в голубой цвет. Гильген подошел к одному из них, открыл дверцу ключом из своей связки и сел на кровать. Она была покрыта красным покрывалом, белая бахрома касалась пола.
В комнате стояла тишина.
Три рубашки, фартук, картонная коробка с опасной бритвой, помазком, мылом и ремнем для правки. Старая куртка санитара, вся в заплатках. Белая новая куртка, чистая и наглаженная, на отвороте белый крест на красном кружке – орден дипломированного санитара.
Бедный маленький Гильген, подумал Штудер, куда он впутался? Нарядную куртку он надевал, наверно, только по большим праздникам, например когда приезжала комиссия и ходила по отделениям. Опекунская комиссия вместе с пастором Вероналом, над которым с таким удовольствием подсмеивался маленький Гильген.
– Вы же не две пачки взяли, Гильген, – сказал Штудер и продолжал искать в шкафу дальше. Он, собственно, даже не знал, что он надеялся там найти. – Где остальные деньги?
Молчание.
– Вы вчера взяли что–нибудь в моей комнате?
Молчание. Не из упрямства и не от запирательства. Скорее грустное и безнадежное… Для его жены там, в горах, в Хайлигеншвенди, это будет тяжелый удар, когда она узнает, что ее муж в тюрьме. Штудер очень бы хотел помочь Гильгену, но как это сделать? Он сел на край кровати, похлопал Гильгена по плечу и произнес слова, какие обычно произносят в подобных ситуациях:
– Гильген, это только усугубит ваше положение, если вы не признаетесь, куда делись недостающие две тысячи франков, вам потом самому станет легче…
Молчание.
Тогда пусть по крайней мере объяснит, почему совершил кражу… Облегчит свою совесть…
И у вахмистра опять стало муторно на душе – никуда ему не деться в психбольнице от этого состояния, – он смутно почувствовал, что под этим на первый взгляд, казалось бы, ясным составом преступления скрывается нечто тревожное, внушающее опасение, и это нечто опять не дается ему в руки.
– Долги, – вдруг тихо сказал Гильген и опять замолчал. И хотя у него был вид загнанной мыши, на лице лежала печать какой–то странной решительности.
В отделении «Н» все еще полная тишина. Все, кого не было в саду, ушли, вероятно, на похороны. Там, на краю вырытой могилы, произносил, наверно, речь кто–нибудь из членов опекунской комиссии. Боже мой, должно же у этих господ хоть когда–нибудь быть какое–нибудь занятие.
– Долги? – переспросил Штудер.
Гильген кивнул. И Штудер больше ни о чем не спрашивал. Он ведь знал историю с домиком и про первую закладную тоже.
Голос Гильгена, когда он начал рассказывать, звучал монотонно.
Во время своего часа – вахмистр, возможно, не знает, но если у санитара смена до девяти часов вечера, ему полагается один свободный час в течение дня, – так вот, во время своего свободного часа он пошел к Драйеру купить пачку сигар. И тут подумал, он мог бы заодно зайти в контору и узнать, когда следует ожидать возможного из–за кризиса очередного уменьшения жалованья – такое никогда не бывает известно заранее, а всегда происходит неожиданно, – да, а с фройляйн Хенни он в хороших отношениях, вот он и подумал, что может спросить ее об этом. Управляющий ушел с покойником, значит, в конторе можно кое–что выяснить. Дверь была открыта, он вошел и вдруг увидел в соседней комнате открытый несгораемый шкаф, и тогда…
– Сколько пачек вы взяли? – спросил Штудер.
– Две…
– Так, да? А где они лежали? В верхнем отделении? В нижнем?
– В… в… мне кажется, в нижнем…
– А не в среднем?
– Да, вроде в среднем…
– Сколько отделений в несгораемом шкафу?
– Три…
Штудер посмотрел на Гильгена.
Несгораемый шкаф был разделен посредине одной–единственной полкой.
Штудер сам это видел и хорошо знал.
Следовательно…
Гильген смотрел, как побитая собака. Штудер отвел глаза в сторону, и тут его взгляд остановился на открытом стенном шкафу. В самом низу, за ботинками, лежало что–то серое.
Штудер встал, нагнулся. Мешок с песком!
Мешок с песком, напоминавший по форме огромный карман.
– А это? – спросил Штудер. Может, Гильген наконец расскажет все по порядку?
Но Гильген опять замолчал, только провел раз ладонью по лысине – пальцы его заметно дрожали, – потом пожал плечами. Жест этот можно было истолковать по–разному.
– Где вы были в ночь со среды на четверг?
– Здесь, в больнице…
Ответ его сопровождал усталый взмах руки: «Какое это все теперь имеет значение?..»
– Вы спите здесь в комнате один?
Кивок головы.
– Вы разговаривали с Питерленом, пока он курил в комнате отдыха?
Штудер стоял широкоплечий, могучий перед маленьким санитаром.
Гильген со страхом посмотрел на него.
– Не надо меня мучить, вахмистр, – сказал он тихо.
– Тогда мне придется арестовать вас, – сказал Штудер. – И подумайте хорошенько, обвинение, возможно, будет предъявлено не только по поводу кражи, но и по поводу убийства.
Ужас в безмерно удивленных глазах!
– Но директор же убился от несчастного случая!
– Этого еще никто не доказал. Встать!
Штудер подошел к санитару, ощупал его сверху донизу, вытащил из одного кармана кошелек, из другого связку ключей и стал обдумывать, как произвести арест, не привлекая к этому особого внимания. Можно позвонить от швейцара в полицейский участок в Рандлингене. Это, пожалуй, самое лучшее.
– Фартук снять! Куртку надеть! – командовал Штудер. А потом уж как–нибудь все образуется, мелькнуло у него в голове.
Гильген безропотно подошел к шкафу, надел куртку, не опуская рукавов рубашки. Жалкая была куртенка, наверняка ему штопала ее жена, еще до того, как заболела.
В тумбочке у кровати, робко произнес Гильген, у него там фотография жены с обоими ребятишками. Можно ему взять ее?
Штудер кивнул. Тумбочка стояла втиснутая между окном и кроватью. Гильген обошел кровать, достал из ящика тумбочки бумажник, вытащил оттуда фотографию, долго–долго смотрел на нее, потом протянул через кровать вахмистру.
– Посмотрите, Штудер, – сказал он.
Вахмистр взял фотографию в руки, повернулся спиной к окну, чтобы свет падал на изображение. У женщины было худощавое лицо с доброй улыбкой, слева и справа от нее – дети, она держала их за руки. И пока Штудер все еще рассматривал карточку, он вдруг почувствовал: в комнате что–то изменилось. Он оглянулся. Гильген исчез…
Открытое окно! Штудер сдвинул в сторону кровать, высунулся наружу.
Там внизу лежал маленький Гильген, почти в той же позе, что и старый директор, и тоже у железной лестницы. Крови никакой… Только на солнце отливал медью венчик рыжих волос… Двор был пуст. Штудер медленно вышел из комнаты, прошел через стеклянную дверь, спустился по лестнице вниз, вышел во двор. Поднял тело маленького Гильгена – оно было совсем легким – осторожно с земли и пошел тяжелым шагом опять по лестнице, по ступеням, на второй этаж.
Придя в комнату, он положил мертвое тело на красное покрывало и остался перед ним стоять в безмолвии. Штудер ничего не ощущал, кроме тупой ярости.
Вдруг он вздрогнул от неожиданности. В комнате отдыха зазвучал слащавый голос, он пел:
– «Где–то на земном шаре начинается последний путь на небеса – где, как, когда…»
Кто это дурачит его?
Штудер не знал, что швейцар Драйер именно в этот момент включил радиотрансляцию, поскольку было четыре часа и в его обязанности входило обеспечивать больницу музыкой. Он немножко припоздал, поэтому, когда он включил, была уже середина песни. И теперь из громкоговорителя там наверху, на стене в комнате отдыха, неслась, как бы в насмешку, прощальная песнь для маленького Гильгена на его смертном одре.
Но Штудер не понимал, откуда взялась песня. Она совсем лишила его разума. Он вышел в комнату отдыха, оглянулся, взбешенный, в поисках голоса, издевавшегося над ним, и увидел наконец под самым потолком ящик репродуктора. Он чернел на стене в добрых трех метрах от пола и являл собою одну огромную ревущую пасть, затянутую материей. Штудер схватил за спинку стул, поднял его вверх и с силой трахнул по репродуктору, голос успел еще пропеть: «Где–то…» – и захлебнулся потом в треске разлетевшегося на куски деревянного ящика.
Успокоившись, Штудер вернулся назад в комнатку. Он закрыл маленькому Гильгену глаза. Взгляд его упал в выдвинутый ящик тумбочки. Там лежала фотография…