Текст книги "Я пережила Румбулу"
Автор книги: Фрида Михельсон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Конечно, конечно, мама будет очень довольна, – охотно согласилась Эмилия, не переставая любоваться разложенной одеждой. – Мама в самом деле не знает, что делать со своими отрезами, годами лежат у нас без толку в шкафу.
Эмилия получила согласие матери, и когда через несколько дней она к нам снова пришла, мы с ней обо всем договорились. Я перебралась на соседний хутор.
Эмилия живет с матерью и братом. Они знают от Вилюмсонов, что я – латышка, подружка Оливии по Риге, но из-за слабого здоровья имею освобождение от обязательных работ. Однако я их предупреждаю, что мне лучше все же на глаза властям не показываться, и они обещают беречь меня от чужих. У них два дома: один старый – уже довольно ветхая изба и недавно выстроенный новый, но не совсем еще законченный – без пола и отделки. Я убеждаю хозяев, что мне лучше работать и ночевать в новом недостроенном. Они не возражают.
Хоть там вместо пола пока еще земля, одни лишь грубые стены и крыша со стропилами, но зато здесь валяются вдоволь доски, фанера и масса другого строительного хлама, которым можно в нужный момент хорошо замаскироваться.
Я сразу приступила к делу: выбрала фасоны, сняла мерки и раскроила материал. Теперь я сижу себе в постройке, наполненной запахом смолы от свежесложенных бревенчатых сосновых стен, и, как заведенный мотор, шью с утра до вечера.
Хозяева ко мне добры, приносят трижды в день еду, справляются, не надо ли чего-нибудь еще. Так бегут дни. У Эмилии брат – холостяк, это рослый детина лет за 40. Неожиданно он зачастил ко мне с разговорами, комплиментами и ухаживаниями. Наконец, вовсе стал свататься.
– Ну, какая я тебе пара, – разубеждаю я его. – У вас такой богатый хутор, с двумя домами, так много земли, скота и птицы, тебе ведь нужна очень здоровая, работящая жена, чтоб исправно вести хозяйство. Я же совершенно тебе не подхожу. Неужели ты сам не видишь, какая я хворая? – всеми силами отговариваю его.
Он нехотя в конце концов со мною соглашается:
– Да, ты права, уж лучше нам быть просто друзьями, – заключает он наши неоднократные тяжелые и неловкие объяснения.
Однообразно течет время.
Однажды к ним на хутор неожиданно подкатили немцы и заявили, что они должны все обыскать. В первый миг я в страхе подумала, что это за мной по чьему-то доносу. Я тут же прибрала шитье и спряталась за досками. Немцы начали со старого дома. Вскоре слышу: Эмилия открывает дверь в новом доме и обращается к немцам с наигранным хладнокровием:
– Ну, заходите, ищите, убедитесь сами, что у нас никого нет!
Один эсэсовец вошел, огляделся, но искать не стал и тут же удалился. Счастливо отделались.
Позже, когда они убрались, ко мне зашла Эмилия и сказала, что немцы просто помешались на дезертирах. Они ищут на каждом хуторе, подозревают чуть ли не самих своих эсэсовцев.
После этого обыска я проработала у них еще несколько дней и вернулась к Вилюмсонам. Эмилия дала мне за работу несколько килограммов масла, кое-что из других продуктов и немного денег.
Продукты и деньги я отдала матери Вилюмсон и в тот же день, не задерживаясь, перебралась в лес косить и убирать на их участке сено.
Вечером, наработавшись, я залегла в копну. Дремлю, отдыхаю. Вдруг слышу: кто-то бежит. Я приподнялась, осторожно высунулась. Вижу: молодой парень быстро, во весь дух мчится по поляне и прячется в соседнем стогу. Ясно – это дезертир. Теперь и я понимаю, на кого эсэсовцы делают облавы. Меня охватывает радостное волнение: немцы бесятся не от хорошей жизни.
Латыши не верят больше в их победу и трескотню их пропаганды, как в первый год войны, и потому всячески избегают «высокой чести» быть мобилизованными в «великую армию», многие предпочитают теперь отсиживаться в лесу, по подвалам, бункерам – они уже становятся похожими на крыс, бегущих с тонущего корабля. Значит, мне уже недолго ждать!
Глубокой ночью слышу негромкий женский голос:
– Ау, ау, ау!
Так окликают заблудившихся в лесу. Я снова насторожилась. Всматриваюсь. Вижу: две фигуры сходятся, одна передает другой пакет – это, наверное, кто-то из родных принес еду дезертиру.
Так продолжается несколько раз. Потом парень исчез: видно, перебрался на другое место или спрятался где-то на хуторе.
*
К концу недели я обычно возвращаюсь домой с лесного сенокоса. Но во все субботние дни Вилюмсоны соблюдают пост. Они постятся ради многого и даже взаимоисключающего: и в память павших немецких солдат, и за страдающих от фашистских зверств, и просто, дабы не навлечь какой-нибудь беды или несчастья.
Я понимаю, что не имею права ничем выделяться, я должна быть, как все они.
По субботам жизнь в их хозяйстве почти замирает: соблюдается святой покой и отдых. Но корова ведь – живое существо: ее нужно накормить, подоить, вывести в поле – все это лежит, понятно, на мне. А здесь я бессовестно грешу – напиваюсь украдкой молока или лакомлюсь найденным яйцом. У них несколько кур, и несушки иногда теряют яйца тут же в хлеву. Однако потом я волнуюсь, не заподозрили ли Вилюмсоны меня в неблагочестии.
«Собственно, во имя чего мне соблюдать пост? – рассуждаю я сама с собою. – Ради благополучия немцев на фронте или во имя чужой веры? Нет, я не настолько глупа, чтобы поститься каждую субботу, работая всю неделю, как вол. Вилюмсоны, конечно, не должны об этом знать», – успокаиваю себя.
Но насытившись, я чувствую угрызения совести. Я чувствую себя перед ними виноватой, словно воришка. Возможно, они догадываются, но молчат, оставляя меня наедине с моей неспокойной совестью.
Как-то раз Оливия показала мне место в Священном Писании, где сказано, что чужак в общине может жить сам по себе и не соблюдать общепринятых для всей секты запретов, таких как пост, покой и другие. Мне стало неловко: собственно говоря, зачем она напоминает мне об этом? Может, сытость видна по лицу или она что-то заподозрила после того, как старушка-мать обнаружила однажды в кармане моего пальто кусок засохшего хлеба?
Обычно у меня в кармане для субботнего дня водился кой-какой хлебец, сухарь или другие непортящиеся продукты. Случайно мое пальто осталось висеть у сенного стога на дворе, а старушка Вилюмсон как раз направилась за сеном для коровы и прощупала мои запасы. Смеясь, она зашла в дом, рассказывая домочадцам о своем открытии. Мне было очень стыдно, но я не растерялась и тут же оправдалась:
– Мало ли что может случиться, а вдруг облава – и я не смогу зайти в дом, чтобы что-нибудь взять в дорогу?
Ответ им понравился, и они одобрили мою бдительность и готовность к неожиданностям.
Оливия каким-то внутренним чутьем, вопреки ее фанатизму, проникала в лабиринт моих чувств и настроений, понимала всю мою затаенную страсть быть со своими близкими, своими единоверцами и поэтому старалась освободить меня от бремени преданности строгим адвентистским канонам. Она отпускала все мои грехи. Уставившись прямо в мои глаза, она, казалось, читает мои мысли. Мне становилось не по себе, я чувствовала себя виноватой, как грешница перед праведником.
*
В разгар лета, в июле-августе, наступает пора ягод, после которой идут грибы, – это мое самое лучшее время. Мы с Оливией забредаем в дальние боры и чащи и возвращаемся с тяжелыми корзинами, наполненными лесными дарами. Хватает всем: и на продажу, и на гостинцы.
Мы делаем приятные сюрпризы мадам Шейнк, Саше и Грете, также Песла получает от меня подарки, но моего адреса ей, конечно, не говорят – она может разболтать своим бабам-кумушкам.
Сама я не рискую далеко углубляться в лес, обычно собираю в лесу вблизи дома и всячески избегаю соседей, подолгу отлеживаюсь в сене.
Раз Оливия предложила мне пойти с ней очень далеко, за много километров, куда мы ни разу еще не забирались: говорили, там ягод видимо-невидимо.
– Я эту дорогу не знаю, – говорит она, – зато с нами пойдет Марта, она эти места знает хорошо.
Марта – из соседней деревни, она тоже адвентистка, несколько раз я ее видела у Вилюмсонов на богослужении. Марта, естественно, считает меня своей, раз мы одной секты.
Мы долго шли, забрались очень далеко. Затем мы разбрелись и принялись собирать ягоды с нетронутых лесных полян и склонов. Неожиданно я нахожу воткнутую в землю старую лопатку, без рукоятки, на вид это была походная солдатская лопатка. Я подзываю Оливию и показываю находку: что бы это могло значить?
– Спрячь эту лопатку, – говорит мне Оливия, рассматривая ржавое железо. – Она тебе еще когда-нибудь пригодится.
– Что за глупости она говорит, – думаю я про себя. – К чему мне эта лопатка?
– Спрячь, тебе ведь это ничего не стоит, – настаивает она.
– Ладно, возьму с собой, может, и пригодится, – соглашаюсь с ней.
Через год эта лопатка спасла мне жизнь. Но об этом позже, пусть будет все по порядку…
*
Домой мы шагаем нагруженные тяжелыми корзинами ароматной земляники, черники, малины. Мы приближаемся к дому. На шоссе недалеко от хутора немцы установили прожекторы.
– Это чтобы ночью освещать небо, если красные будут налетать, – поясняет Оливия.
– Странно, почему именно здесь они их поставили? – спрашиваю я будто невзначай, только из любопытства. – Поблизости ведь нет никаких немецких воинских частей и никаких военных объектов?
– Это неважно, что здесь нет военных объектов, – отвечает она понимающе, – зато отсюда, издалека, за 25 километров, тоже можно защищать Ригу и даже еще лучше. Это они делают, чтоб укрепить рижские позиции.
Для меня это очень радостная весть: немцам нужно защищать Ригу. Но, разумеется, это моя глубокая тайна.
В один из вечеров, сразу после псалмопений, я собралась лечь в своем стогу, как небо неожиданно ярко засветилось огнями многочисленных ослепляющих ламп, высоко подвешенных над землей. Вокруг стало светло, как в ясный солнечный день.
Что здесь происходит? Я не могу понять, объяснить себе, что бы это все могло означать. А может, уже идут красные?
Сердце напряженно стучит и замирает. Я смотрю на необыкновенно загадочную ночную иллюминацию, еле сдерживаю свою радость в ожидании чуда. Но вот послышался в небе гул авиационных моторов, и один за другим цепочкой появились советские бомбардировщики. С них стали сыпаться на лес и на поля бомбы, а одна совсем близко от дома Юркевичей, наших соседей. На другой день мы побежали смотреть осколки и развороченные воронки. Но было досадно, что советские летчики не нашли более подходящего места для бомбежки, чем поля и овраги вблизи хуторов. Но, вероятно, пилотов дезориентировали огни: они принимали это за укрепления.
Во время ночной бомбежки вся деревня сильно перепугалась: одни лежали неподвижно, распластавшись на земле поодаль от дома, другие плакали, ожидая с минуты на минуту прямого попадания, взрыва и страшной смерти.
Я же, напротив, была радостно взвинченной, предвкушая счастливый миг прихода красных, чтобы выпалить все первому встречному красноармейцу. Но, отбомбившись, самолеты улетели и снова стало спокойно; тишина не нарушалась, как и прежде. Прожекторы, однако, остались на месте и уже с вечера начинали сверлить небо своими длинными жгутами лучей в поисках самолетов.
Но проходит день за днем, и нет никаких признаков войны и боев.
К нам приезжают Эдит с Гейном проведать родных, они прослышали про бомбежку вблизи наших мест и заволновались. Погостив день, они собираются домой и приглашают также меня поехать с ними в Кекаву, снова пожить у них, поработать.
Эдит получила от своей матери несколько пакетов различной одежды знакомых евреев. Эти люди, конечно, уже убиты, и мне предстоит приспособить их платья и костюмы для Эдит и Гейна, как это я сделала для ее матери в Риге. Работа нетрудная, но гнетущая: возможно, эти одежды носили мои знакомые и друзья – рижане. Я заставляю себя не думать об этом, но мысли назойливо всплывают каждый раз, когда я берусь за новую вещь.
У них в доме я одновременно как бы и в тюрьме, и в санатории. Я не выхожу на улицу, только шью и ем.
Эдит кормит меня, как и прежде, самым лучшим, не знает, какие бы придумать новые блюда. Я снова поправляюсь, набираю силы, толстею. Но теперь меня уже не покидает приподнятое настроение близости развязки, разгрома немцев.
А Гейн с Эдит счастливы по другому поводу – у них должен появиться ребенок, они уже шесть лет женаты и все эти годы с нетерпением ждали ребенка. Эдит просит меня так ей шить, чтобы платья были хороши и в первые месяцы беременности, и подошли бы без больших переделок накануне родов. Я в точности выполняю ее заказы, и она вполне довольна моей работой. Так проходит еще один месяц. Однажды, в свободный субботний день, Гейн решает отвезти меня на велосипеде к родителям.
Адвентистам ехать, да и вообще трудиться по субботам, запрещено, это допустимо лишь в крайнем случае, если вызвано большой необходимостью, опасностью для жизни. Значит, если он поехал в субботу, мне действительно здесь больше оставаться нельзя, я это понимаю и ни о чем не спрашиваю.
Он усаживает меня спереди на раме, и мы уезжаем у всех на виду средь бела дня.
– Так безопаснее, – поясняет мне Гейн.
Я, конечно, в простом деревенском платье, на голове белый платочек. Два километра мы едем по главному шоссе, затем сворачиваем и километров семь колесим в обход по проселочной дороге. Гейн объясняет, что поехал так, чтобы не столкнуться с охраной у прожекторов, проверяющей документы у всех без исключения прохожих.
Но вот Гейн неожиданно рванул вперед что было силы. Я поначалу даже не поняла, чем это вызвано, лишь потом я заметила большое скопление немцев.
– Гляди, в деревне облава, всюду оцеплено, полицейские обыскивают дома, – шепнул мне Гейн. – Сиди смирно, назад нельзя, поедем как можно быстрее.
Меня лихорадит от страха, Гейн тоже побледнел. Мы несемся вперед, не глядя по сторонам, чтоб не создать впечатления озабоченности и волнения. Полицейские нас не останавливают, видимо, принимают за безобидных поселян, раз мы, не испугавшись, въезжаем в деревню навстречу облаве. Мы вырываемся из кольца жандармов и мчимся на хутор к Вилюмсонам. Приехав домой, потрясенные пережитым, мы все вместе свершаем долгий благодарственный молебен.
– Это все – Божье чудо. Он все видит и бережет нас, – утверждают Вилюмсоны. И их вера в Бога все крепчает. Это для них верный признак существования Бога.
Гейн уезжает в тот же день. Я опять у Вилюмсонов. Снова скрываюсь в лесу, но временами появляюсь, поработаю на огороде, побуду немного дома и опять – с глаз долой. Приближается новая осень. Кровавая война длится уже третий год, и нет ей конца.
Опять встает неумолимая забота, куда пристроиться на зиму.
Моя надежная опора и защитница – Оливия. Она уезжает на велосипеде в Ригу поговорить с Клебайсами, не откажутся ли они вновь меня приютить. Саша с Гретой согласны, и в ближайший день, сердечно распрощавшись с Вилюмсонами, я ухожу в город. Девушки меня приняли хорошо, я уже для них своя, совсем как родственница. В квартире мне все знакомо, и я сразу включаюсь в работу – занимаюсь, как обычно, шитьем и домашними делами.
В той же квартире Клебайсов в отдельной комнате живут две пожилые соседки по фамилии Эйхенберг. Они тоже адвентистки и дружественно к нам относятся. Так же как и своему отцу, Саша и Грета представили меня соседкам как свою подружку-латышку, их единоверку из деревни.
Старушкам я понравилась, и они начали меня уговаривать посещать вместе с ними их церковь в городе, но Саша с Гретой меня выручили, объяснив соседкам, что это невозможно, потому что мы вместе с Вилюмсонами держимся обрядов, несколько отличающихся от обрядов их адвентистской секты.
Они не стали настаивать, хоть малость огорчились. Нет, так нет. Соседи в квартире корректны друг с другом, даже дружны. Так проходит некоторое время. Я ни на шаг не отлучаюсь из дома и исправно веду хозяйство.
Старик Клебайс, присмотревшись ко мне и убедившись в моем домоседстве, решил, что я вполне подхожу ему в жены. Он прихорашивается, молодится, пытается ухаживать и изо дня в день склоняет меня к замужеству. Я же пропускаю его комплименты мимо ушей, избегаю говорить с ним на эту тему, благо – он обычно под хмельком. Отвечаю ему, что не имею права вступать в брак из-за плохого здоровья. Естественно, остальные все это замечают.
– Знаешь, что мой отец влюблен в тебя? – говорит мне Саша с лукавой усмешкой. – Вот будет здорово, если ты выйдешь за него замуж! – Будешь моей мамашей! Ха-ха!
– Ну что ты, я же ему в дочки гожусь! – разговоры эти мне неприятны, но они заводились по этому поводу почти ежедневно. Так я пробыла у них снова шесть недель. Это немало – пора уходить.
СНОВА У ФРАУ ШЕЙНК
Добрая Оливия не переставая думала обо мне и решила испробовать на этот раз счастье у Шейнк. Она рассказала ей о своих отличных нарядах, что я перешила ей буквально из барахла, о шикарных обновках Эдит и ее матери, и этим самым разожгла аппетиты мадам Шейнк. У той шкафы буквально забиты отрезами и платьями, что остались после евреев, она бы их тоже охотно перешила.
Мадам Шейнк просила ее непременно привести меня к ней и как можно скорее. Конечно, держать меня – большой риск. Но зато какая польза! Господину Шейнку тоже будет боязно, но чего не сделаешь ради прихоти жены!
В назначенный день я прихожу к фрау Шейнк.
Муж и жена рады и дружелюбны. Фрау Шейнк заводит меня на кухню и повторяет старое условие:
– Если только ты понравишься моему мужу, то сможешь надолго у нас остаться и никто о тебе не узнает. Для начала она велит мне постирать большую кучу белья. Я берусь за дело: белье я не тру, а намоченные в ванне вещи кладу прямо в таз и кипячу – получается быстрее и легче.
– Так меня учил денщик одного офицера, у которого я служила, – говорю я ей в ответ на ее недоумение. – С тех пор я стираю только по его методу, не волнуйтесь, будет очень чисто, – объясняю я мадам Шейнк школу своего мастерства.
Она с удивлением смотрит на мою работу и оставляет меня одну, но вскоре она возвращается и, словно прозревшая, объясняет:
– Нет, мне не стоит держать тебя на стирке белья, это я и сама смогу. Иди лучше сшей моему мужу костюм, у меня есть хороший материал – альпака. Пойди посмотри.
– Но я не знаю, смогу ли я это сделать, я ведь никогда не шила мужскую одежду, – отвечаю я ей с сомнением. – А вдруг еще испорчу ценный отрез.
– Ничего, я знаю, ты сможешь сшить и мужской костюм и вообще сошьешь что угодно, на то ты и портниха, – говорит мадам Шейнк по-барски, видимо, считая, что для меня это сущий пустяк.
Делать нечего, мне спорить нельзя. Я берусь за работу. Костюм господина Шейнка рождается у меня буквально в муках. Я работаю по 14–16 часов в сутки, приходится фактически постигать новое ремесло. Как правило, переделываю по нескольку раз каждый шов, потому что шью очень осторожно, чтобы при очередном промахе не загубить всю работу. Шью долго – недели две-три. Наконец, наступает время примерок.
Я прошу фрау Шейнк присутствовать на примерках и быть моим консультантом, помогать мне, чтобы нам сообща кончить костюм, а главное, чтоб она, Бог знает, чего не подумала, оставляя меня наедине со своим мужем. Она очень ревнива.
В конце концов, мой долгий изнурительный труд все же увенчался успехом – Шейнки остались довольны костюмом, они даже договорились сделать его праздничным.
Вслед за этим, почти без передышки, я начала обшивать хозяйку. Я сшила ей какой-то наряд, и она была в таком восторге, что, не сдержав радость, сразу же понеслась к своим немцам-соседям показать, как элегантно она выглядит в своей последней обновке.
Офицеры-эсэсовцы тоже пожелали сделать своим женам сюрпризы и приставали к фрау Шейнк с просьбой указать им ее портниху.
Я так и не добилась от нее, как она все-таки выкрутилась и что им сказала, но, как я поняла, она все же обещала им представить свою мастерицу, чтобы и они могли заказать такие же платья. Быть может, именно из-за этого господин Шейнк на другой день заговорил со мною, что было бы хорошо для нас всех, если бы я смогла получить какие-нибудь документы. Он готов даже мне в этом помочь.
Я слушала его внимательно, но думала, что это только слова, не более.
Чтобы получить хоть какие-нибудь, даже «липовые» бумаги, нужно было иметь очень высокие связи и знакомства или, по крайней мере, дать крупную взятку, а это большой риск. Но господин Шейнк не таков и никогда на это не решится.
Со своей стороны, мадам Шейнк предложила мне в целях безопасности покраситься в блондинку и достала сильный краситель. По окончании сложных процедур в строгом соответствии с рецептом, я глянула в зеркало и испугалась: неестественно светлые волосы, черные глаза и смуглое лицо в любом немце вызвали бы подозрение. Но моя хозяйка тем не менее осталась вполне довольна моим нелепым видом, по ее мнению весьма «арийским».
Она разглядела в этом даже потомственную родовитость и спросила как-то совершенно серьезно:
– Скажи мне, пожалуйста, а откуда ты родом, кто были твои предки? По твоим чертам я, например, вижу, что ты из очень аристократической семьи.
– Ну что вы, мои родители и деды были самыми обыкновенными людьми, – шутя ответила я ей. Мадам Шейнк, однако, осталась при своем мнении. Чистота расы и знатность были ее манией.
Но с этого же времени она начала ревновать меня к своему мужу.
Она сама мне призналась, что оставляет на двери приметы (бумажку на защелке), чтобы знать, не выхожу ли я по ночам на улицу к ее мужу на свидание в то время, когда она спит.
Мне стало просто страшно, ведь по ночам я как раз выхожу прогуляться возле дома, подышать за сутки свежим воздухом. Она слышит, как я выхожу и возвращаюсь, но все равно подозревает и мучает меня своими пошлыми вопросами и дознаниями о каких-то «намерениях и замыслах». Я уже была готова бежать от нее, но они все не отпускали меня. Но тем временем нагрянули такие события, что Шейнкам волей-неволей пришлось меня выпроводить.
Однажды в квартиру явились с неожиданным контролем – должно быть, эсэсовцам на втором этаже стали подозрительны наряды Шейнк и ее запутанные истории с портнихой. Не исключено, что они и меня каким-то образом засекли.
В момент, когда постучали в дверь, я сидела за столом и ела кашу. Я молниеносно метнулась в диком броске прочь из кухни и нырнула под перину в спальне, стараясь не нарушить нарядного убранства постели. Я замерла, затаив дыхание, и стала прислушиваться к доносящемуся разговору. Немецкий военный любезно разговаривал с фрау Шейнк. Приоткрылась дверь и в спальне. Продолжался беглый осмотр квартиры. Немец говорил что-то о трудностях с размещением офицеров, о необходимости жертвовать своим комфортом ради победы и т. д.
Но в тот самый момент, когда они стояли совсем близко возле кровати, меня от страха поразил сердечный шок и схватили мучительные боли в желудке – я давилась кашей. Счастье, что хозяйка меня выручила. Не задерживаясь, она повела его в другие комнаты…
Позднее господин Шейнк выяснил, что этому визиту эсэсовского офицера он был обязан болтливости своей хвастливой жены. Но обыск был поверхностный, под предлогом необходимости временного поселения в их квартире офицера. Хорошо еще, что сам Шейнк был у соседей на хорошем счету, это выручило, иначе они бы не так поискали…
Мне хотелось уйти от них в тот же день, но фрау Шейнк настояла, чтобы я закончила перед этим все начатые платья и в заключение еще решила произвести генеральную уборку в квартире.
Два дня подряд я скребла и чистила стены, карабкалась по лестнице, чтобы добраться к закоптелому потолку, давно не видавшему капли воды. Квартира была запущена, особенно кухня, дом давно не ремонтировался.
Мадам Шейнк все сетовала и вздыхала:
– Кто теперь будет мне убирать квартиру, шить, стирать, просто беда…
Я вылизала содой с мылом все потолки и стены, помыла полы. Квартира блестела чистотой и светилась уютом. Но зато сама я была не лучше трубочиста: вся слежавшаяся годами пыль и грязь стекала мне на голову, в лицо и на одежду. Я трудилась из последних сил, как загнанная лошадь, чтобы выполнить многочисленные придирчивые указания моей ненасытной госпожи – ведь это же в последний раз, а главное – даром.
Господин Шейнк тоже был доволен: дармовая прислуга приводила его в хорошее расположение духа. Еще оставался мой долг – платья, и я продолжала трудиться. Успокоившись, Шейнки начинают меня уговаривать остаться.
– Теперь уже, – говорят они, – не страшно, проверять больше не станут.
Так тянется день за днем, мне ведь тоже уходить не к кому, кроме как к Вилюмсонам в деревню, а что там?
Моя госпожа, в свою очередь, все продолжает проверять мою добропорядочность и честность.
Раз поутру я приводила в порядок их спальню. Под кроватью и столиком лежали небрежно разбросанные конфеты. Я их собрала и сложила аккуратно на столе. Позднее я догадалась, что это тоже была проверка моей честности, как и ряд других уловок моей подозрительной хозяйки.
Как правило, они держали меня впроголодь. Кусок хлеба, несколько картофелин, каша значили для меня несравненно больше, чем лакомство, какая-то горсть конфет.
Обычно, когда я готовила что-то их курам, месила с мукой картофель, отваренный в шелухе, то с удовольствием наспех, проглатывала одну-другую горячую картофелину.
Но вот однажды я едва не попалась господину Шейнку. Я что-то делала на кухне и аппетитно жевала ломтик сушеного хлеба, как вдруг зашел зачем-то хозяин. Я успела незаметно скользнуть в угол и завозилась со щеткой у мусорного ведра.
– Что ты здесь делаешь? – спросил он.
– Ничего особенного, собираюсь мыть пол.
А тем временем спрятала сухарь в мешок. Мне стало так стыдно, зарделось лицо, запылали щеки. Я дала себе впредь слово: лучше голодать до изнурения, но никогда более не посягать на их крохи, даже на объедки.
Так идет моя служба у Шейнков. Проходит день за днем. Внутренние боли со дня обыска все усиливаются, я чувствую, что во мне что-то надорвалось. Наконец, стало так нестерпимо, что я слегла, не могу прикоснуться к пище. Лежу с грелками и со страхом думаю, что вот здесь, у Шейнков, я и скончаюсь. Вдобавок на спине прорвал огромный нарыв и потоками хлынул гной.
Мадам Шейнк говорит, что она когда-то работала медсестрой в больнице, но ко мне она боится прикоснуться, чтобы не заразиться. От вида гноя ее тошнит и даже рвет, а в медицине, как я убеждаюсь, она понимает не больше моего.
Помощи мне ждать неоткуда, полагаться я должна только на себя. А фрау Шейнк вдобавок на меня злится, почему я встаю и стираю свои единственные гнойные бинты и тряпки – она до смерти боится инфекции. Я отчаянно борюсь за жизнь на грани смерти, обессиленная, без врачей и лекарств. Но я, видно, родилась под счастливой звездой – вопреки всему я начала поправляться.
– Мне так было страшно за тебя, – с облегчением призналась мне мадам Шейнк после кризиса. – Если бы твой фурункул не вскрылся, то гной пошел бы внутрь, и ты непременно умерла бы. А что было бы с нами? Как бы мы могли тебя похоронить? Ты об этом подумала? Но, слава Богу, что ты выздоровела. Слава Богу! Господь милосерден!
И она пошла молиться.
Оправившись, я снова приступила к своему нелегкому труду служанки. Шейнки каждый день находят мне все новые и новые бесконечные домашние дела и поручения. Так продолжается всю зиму.
Наконец, прошли холода, пробилась зелень, деревья пустили листву, наступила весна. Шейнкам принадлежит приусадебный участок. Хозяйка посылает меня обрабатывать его, засадить овощи.
Мне страшно выйти из дому.
– Офицеры ведь могут меня увидеть и заподозрить, – говорю я ей, не решаясь средь бела дня выйти на двор.
– Не бойся, – успокаивает меня госпожа Шейнк уверенным тоном, – это не опасно: я им скажу, что пригласила в помощь работницу.
Я начала раскапывать и обсаживать их огород, все время стараясь быть спиной к дому. Эсэсовцы действительно интересовались мною, спрашивали фрау Шейнк, что эта за согнутая женщина сидит целый день у них на участке, но поверили ее объяснению и больше не обращали на меня никакого внимания.
В часы доброго расположения ко мне мадам Шейнк любила заводить со мной пространные беседы.
– Я все время удивляюсь, глядя на тебя. Как это ты выдерживаешь годами одна, без медицинской помощи, и все выживаешь? – начала она однажды.
– Вы же верующая, и я тоже, – отвечаю я ей. – Это же Божье повеление, Его чудеса. Кому Он хочет, тому и дарует жизнь, вопреки всяким невзгодам.
– Да, да, ты права, это все от Бога. А ты знаешь, что немцы еще и сейчас увозят и расстреливают целые группы евреев? Того сына и отца, которых я хотела устроить у Песлы, тоже нет в живых. Они мне предложили так много драгоценностей, чтобы спастись, но я ничего не могла для них сделать, – сочувственно сказала она. – Даже неизвестно, где их убили…
Как-то вечером господин Шейнк включил при мне радио. Шла передача из Лондона. Я навострила уши, но сделала вид, что меня это вовсе не интересует.
Сообщается, что у немцев на всех фронтах дела идут из рук вон плохо: красные наступают на Украине и в Белоруссии, англичане теснят в Африке Роммеля[94]94
Роммель Эрвин (1891–1944) – германский военачальник, генерал-фельдмаршал (1942); во Вторую мировую войну командующий войсками в Северной Африке, в 1943–1944 годах – группой армий в Италии и Франции. В 1944 году участник заговора против Гитлера, покончил с собой.
[Закрыть], партизаны громят тылы. Я улавливаю еще несколько разборчивых фраз и прохожу мимо с деланным равнодушием – пусть для них будет загадкой мое отношение к их бедам, надвигающемуся разгрому, пусть думают, что хотят…
В один из тех дней мадам Шейнк обращается ко мне за советом, пойти ли ей с мужем в кино.
– Если картина хорошая, почему бы вам не посмотреть ее? – отвечаю я.
– Но у нас, верующих адвентистов, ведь это запрещено: посещать кино, театры и прочее – это же грех, – сомневается она и, видимо, борется с совестью и убеждениями, заодно проверяя и меня.
– Но это же лучше, чем если бы ваш муж пошел один. Это даже не совсем прилично, – осторожно излагаю я ей свою точку зрения.
В кино они пошли, но в ее глазах я отныне совсем низко пала. Теперь она окончательно уверилась, что раз я готова грешить перед Богом, то наверняка грешила и с ее мужем. Никакие мои доводы, что я больна, безобразна от фурункулов и истощения, от страха и непосильного труда – ничто не могло ее успокоить и вернуть душевное равновесие. Она терзалась подозрениями и мнительностью, но меня все же не отпускала, пока не нагрянул еще один обыск, приведший, наконец, к нашей разлуке.
Неожиданно сильно забарабанили в дверь. Я забежала в спальню и притаилась за распахнутой дверью. Вошел офицер СС. Он не спеша прошелся по комнатам, что-то спросил, извинился и вышел. Еще раз счастливо отделалась.
Это была уже последняя капля, переполнившая терпение фрау Шейнк. Она и сама была страшно напугана нежданным визитом и велела мне уходить.
Она дала мне с собой пару старых ненужных ей платьев и пестрый шерстяной платок, чтоб укутаться.
Наступило время прощаться.
– Возможно, ты спасешься и будешь жить, – начала фрау Шейнк, – а нам скорее всего придется бежать и все бросить, – у наших на фронте дела плохи, – она выглядела растерянной и жалкой.




























