355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрида Вигдорова » Любимая улица » Текст книги (страница 7)
Любимая улица
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:34

Текст книги "Любимая улица"


Автор книги: Фрида Вигдорова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Часть вторая

Длинный коридор, по обе стороны – палаты, палаты. Сашин пост – третий, в конце коридора. На столе – стекло, лампа под зеленым абажуром. Сегодня день не операционный, можно чуть вздохнуть, оглядеться. И тем, кого вчера оперировали, сегодня немножко легче. Пришла в себя двухлетняя Оля. Она задумчиво смотрит на снежники за окном и говорит:

– Мухи…

Галя Павлова (операция на сердце) полусидит, опершись спиной на высоко взбитые подушки. От носа идут, как тонкие усы, коричневые резиновые трубочки с кислородом.

– Не пускайте Ваню, – говорит она, прерывисто дыша, – не пускайте… не хочу, чтоб видел меня такой… Вот маму – да… маму пустите.

Рядом с Сашиным столиком сидит четырнадцатилетний паренек Толя. Посмотришь на него и видишь: ресницы и веснушки! Ресниц и веснушек такое количество, что хватило бы на пятерых. Саше сидеть некогда, она все время около больных, но он ждет терпеливо. На коленях у него книга и он читает. Но стоит Саше хоть на секунду подойти к своему столу – за лекарством или за шприцем, как он немедленно вступает в разговор:

– А если мне во врачи податься, как вы считаете?

– Очень хорошее дело, Толя. Я тоже скоро подамся: пойду в мединститут. А ты кончи семь классов – и в медтехникум.

– Там одни девки! – отвечает он Саше вдогонку, а когда она возвращается, говорит:

– Я очень доктора Королева уважаю. Я считаю: если ты врач, так будь, как Дмитрий Иванович. А вы как считаете?

– Я с тобой согласна.

– А вот таких, как сестра Прохорова, я бы в больницу вообще не пускал. В ней одна злобность и больше ничего нет. А с больными злобно нельзя. Как вы считаете?

Саша считает совершенно так же, но отвечать Толе она не хочет и, нахмурясь, идет к плитке кипятить инструменты.

Толя приехал сюда из глухого сибирского городка. До операции он пробыл в больнице полтора месяца. Полтора месяца, а он не хотел быть здесь ни одного дня! «Если не заберешь меня отсюда, я тебе не сын, а ты мне не отец!» – писал он домой. А потом привык. У него был синий порок. Синие щеки, синие губы. «Синий мальчишка», – говорили про него. Сначала он слонялся без дела, потом стал помогать Саше: давал больным напиться, менял воду в грелке, поправлял подушку, сползшее одеяло.

– Скучно тебе, – сказала Саша однажды. – Вот я принесла тебе книгу, читай. «Детство» Горького.

– Не буду.

– Ты читал?

– Не читал, а все знаю: «положительные черты деда Каширина, отрицательные черты деда Каширина». Это мы проходили в шестом классе.

– Вот что, – сказала Саша. – Давай биться об заклад: прочитай, и тебе понравится. А не понравится – проиграла. Тогда требуй чего хочешь, хоть голову руби.

Он прочитал за день и на другое утро сказал Саше:

– Ваша правда. Несите еще. Почему так, – говорил он, – когда в классе велят читать, ну нипочем не могу? Ну хоть режь! Почему так, как вы считаете?

Однажды он спросил:

– Александра Константиновна, а кем ваш муж работает?

– Он журналист.

– А, это которые врут?

– Это почему же?

– А у нас в городе написали в московскую газету про Замашкина, директора кирпичного завода, что он нечестный. Приехал корреспондент, поглядел, поглядел, уехал и написал в газету заметку, что Замашкин очень хороший, лучше всех. Вранье, а напечатали. Я теперь корреспондентам не верю.

– А я верю.

– Ваш не врет?

– Не врет!

Потом доктор Королев его оперировал. Весь день – с восьми утра до шести вечера – Саша была при Толе почти неотступно. В шесть вечера ее сменила до утра Алевтина Федоровна Прохорова – ночная сестра.

– Ох, не уходили бы вы, – говорил Толя. – Не могу я на нее смотреть. Уж лучше б никого не было, чем она.

Он тяжко ненавидел Прохорову. Почему? Он был терпеливый больной, лежал без стона, никогда не звал сестру понапрасну. Но Прохорову он не звал никогда.

Если бы я болела, умирала, пропадала, я бы тоже ее не позвала. Ни за что. Но я-то ее знаю. А Толя видит только то, что видят все: аккуратная, исполнительная. Халат, шапочка – всегда белоснежные, туго накрахмаленные. Все замечания выполняет добросовестно. И многие ее уважают. А Толя – не любит и боится.

Сашино знакомство с Прохоровой началось так: из седьмой палаты вышла молодая девушка. Она дежурила около матери и очень боялась, как бы ей не сказали: «Уходите домой, обойдемся без вас». Поэтому на лице ее постоянно было искательное, испуганное выражение. Она хотела казаться как можно меньше, незаметнее. Выйдя из палаты с длинноносой поилкой в руках, она спросила у Прохоровой:

– Пожалуйста… будьте так добры… где тут кипяченая вода?

– Я не из этой палаты! – не разжимая зубов, сказала Прохорова.

Девушка беспомощно посмотрела на Сашу, и Саша молча показала ей глазами на бачок: Прохорова стояла рядом с ним.

Девушка поспешно налила поилку и скрылась за дверью палаты. Саша в упор смотрела на Прохорову. Та улыбнулась и сказала:

– Какие все умные стали!

Прохорову нельзя было ничем удивить, ничем растрогать или порадовать, ей нельзя было рассказать ничего интересного: она все знала наперед. И ответ у нее был один:

– Какие все ученые стали!

Еще она говорила:

– Я никогда ни у кого не занимаю, вот и у меня не просят.

И еще она говорила:

– Жить надо по средствам.

И еще:

– Не вижу я радости от замужества. Много радости – стирать мужские портки.

И еще:

– А зачем мне дети? Вырастут хулиганами. Или пьяницами.

В хирургическом отделении была сестра Валя. Она собиралась замуж. Все радовались за Валю. Жених был очень симпатичный, он приходил за Валей после работы, и все прилипали к окнам, чтобы взглянуть, как он прохаживается по больничному саду – высокий, широкоплечий, красивый, с такой гордой, независимой повадкой.

– Орел! – говорила больная, лежавшая у самого окна.

И вдруг он уехал, оставив Вале письмо. В письме он сообщал, что ошибся: он Валю не любит. А любит другую девушку. Та девушка живет в Тбилиси. И он к ней уезжает. «Привет, Валя! Надеюсь, твоя сердечная рана вскоре заживет!»

Валя плакала. Она говорила: «Я жить не хочу». Все жалели ее, и только Прохорова сказала:

– А что же вы раньше смотрели? – Она была вежливая и даже молоденьким сестрам и санитаркам говорила «вы». Помолчала, улыбнулась и добавила:

– Орел… Орел за мухой не погонится.

Заведующий хирургическим отделением Петр Геннадьевич Аверин говорит о Прохоровой:

– Алевтина Федоровна очень добросовестная сестра.

Добросовестная… Почему же Саше всегда не по себе, когда она сдает Прохоровой дежурство? Особенно если в палате есть тяжелые, а после операционного дня все – тяжелые.

– Доктор велел, чтоб Петров чаще отхаркивал, – говорит Саша Прохоровой, сдавая дежурство.

– Знаем.

– Не то придется делать трахеотомию.

– Слышали.

– Дмитрий Иванович велел позвонить ему в девять и сообщить, какая температура у Волковой.

– Это у бабушки с тромбозом, что ли?

– Да.

– Королев всегда что-нибудь придумает. Какая у Волковой может быть температура. Ей восемьдесят восемь лет.

Порывшись в сумке, Прохорова вынимает канву, разноцветные нитки. Ночью, когда все затихнет, она будет вышивать болгарским крестом салфетку. Она позвонит доктору Королеву в девять часов и сообщит, какая температура у бабушки с тромбозом. Она поможет Петрову откашляться. Она добросовестная сестра. Почему же Саше так тревожно, когда ее сменяет Прохорова?

…У людей после операции отрешенные лица. Кажется, что человек не видит, не слышит. Он ранен. Надо снова привыкать к жизни. Да, надо привыкать жить заново. Ночью ему становится хуже. Скрипят полы, за окном качается на ветру фонарь. И кажется, что ты один на свете. Кажется, что боль тебя никогда не оставит. Силы не вернутся. Ты никогда не обрадуешься дневному свету. А может, ты его больше никогда и не увидишь. Ночь в больнице длинная, нескончаемая. Тоска подступает к горлу и не дает дышать. Кажется, что из жизни выкачан воздух. Нет прибежища.

Сестра Прохорова сидит за своим столом у третьего поста. Огни притушены. В палатах темно, в коридоре горят только настольные лампы. Услышав стон, сестра Прохорова встанет, отложит вышиванье и войдет в палату.

– Чего вам, больной?

– Пить.

– Вам нельзя пить.

– Пить!

– Не капризничайте, больной!

– Дмитрий Иванович, – говорит Саша, – вам кого-то напомнила Ирина Игнатьевна из седьмой палаты?

– Как вы угадали?

– Не знаю.

– Напомнила жену. А почему? Ведь не похожа. У Анюты были карие глаза. У Ирины Игнатьевны синие. Анюта была очень красивая. А Ирина Игнатьевна – не знаю, красивая ли.

– Она – хуже чем красивая.

– Гм… Это – определение, над которым стоит задуматься.

Они часто уходят с работы вместе. Не сговариваясь, идут пешком. На дворе октябрь. Ветер влажный, тянет дождем. После суматошного больничного дня это отдых – идти вот так, не очень спеша, то молча, то перекидываясь словом.

– Дмитрий Иванович…

– Да, Саша?

– Я почти год в больнице. А ведь я так до сих пор и не знаю – как вы меня нашли? Почему позвали?

– А я удивлялся, почему вы так долго не спрашивали.

На щеку упала капля – холодная, свежая. Ветер снова рванул, и в лицо бьет целая пригоршня дождя. Саша поднимает капюшон плаща, а Дмитрий Иванович как шел без шапки, так и идет.

– Спрячемся в метро? Я боюсь, вы промокнете, – говорит он.

– Я в плаще. А вот вы?

– Я не боюсь дождя. Да, как я вас нашел. Время это было для меня трудное и темное. Умерла жена. Оставаться в Ленинграде – чувствую невмоготу. Мы росли с Анютой в одном детском доме. А потом мы встретились на фронте – ее, раненую, доставили в наш медсанбат. Она была, как вы, сестрой. Увидел я ее там – и понял, что всегда… почему так трудно произносить это слово, а? Понял, что всегда ее любил – сразу полюбил, еще в детстве, когда ее прислали в наш детский дом. После войны мы поженились. Родился сын. А потом она умерла. Я уехал из Ленинграда. Меня давно звал сюда Аверин, мы с ним были вместе на фронте. Сынишка остался у Наташи, Анютиной сестры. А я переехал в Москву, и дали мне комнату в Тониной квартире. Она быстро поняла, что мне плохо и тошно, очень прямо обо всем расспросила и стала меня лечить: «Если вам плохо – работайте. Нельзя ждать, чтоб крыша свалилась на голову». – «Мне уже свалилась», – отвечаю. А она опять: «Нельзя глохнуть, если несчастье. Умирай, погибай, а душа пускай будет жива». Спрашиваю: «Откуда это у вас, Тоня?» А она говорит: «Это мне сказала Саша, наша патронажная сестра. У меня муж погиб, я хотела умереть, но живу ведь?» «Так ведь и я живу». – «Нет, – говорит, – мы не живете, вы оглохли. Вам все стало все равно. Саша говорит: это самое худшее, если становится все равно. А главное, надо, чтоб душа была живая».

– Неужели я говорила такие умные слова?

– Говорили. И все, что вы говорили, Тоня обрушивала на меня. Между прочим, я всегда удивлялся: почему люди утешают друг друга чужой бедой? Почему думают, что, если сказать – вот и у меня несчастье и еще там и там горе, от этого ваше горе станет легче? Потом заболела наша квартирная бабушка. Зашел я вечером к ней, чтоб посмотреть, прописать лекарство. А она говорит: «Не надо, была Саша, все сделала». – «Так она же, – говорю, патронажная сестра, а не доктор». А бабка мне: «Да она лучше всех докторов».

– По-моему, это все не про меня, – сказала Саша. – Какой-то рождественский рассказ.

– Да, как в хрестоматии.

– И вы оценили меня за мои хрестоматийные поступки?

– Вот тут-то и закавыка, Саша. Я вас терпеть не мог. Я думал: ну, что она все время лезет не в свое дело, проповедует, поучает, пропагандирует. Я этого смерть как не люблю.

Занималась бы своим делом, что ли. Ведь она патронажная сестра, а не Франциск Ассизский. И вот прихожу раз домой и вижу: во дворе ребята собрались и галдят. «Что, – спрашиваю, – у вас такое?» Они отвечают: «Патронажная сестра дала Гошке по морде». – «Какая патронажная сестра?» «Ну, та, которая из детской консультации ходит к Юрке Киселеву». – «За что?» – спрашиваю. И выясняется, что Гошка дразнил малыша, кричал ему: «Полтинник, полтинник!» Так, кажется, дразнят безотцовских? А вы подошли и дали тому самому Гошке по физиономии. Было дело?

– Было.

– Ну, а тут как раз ушла из нашего отделения сестра, перебралась в другую больницу, поближе к дому. И я попросил у Аверина разрешения самому подыскать ей замену. Он сказал: «Ну что ж, ищи, найди хорошую, добросовестную». А я решил – шут с ними, с добросовестными. С меня довольно Прохоровой. Рискну, позову эту самую Сашу, которую не знаю и даже никогда не видел. Вдруг повезет? После операции человека надо беречь, как… как хрустальную вазу, что ли… Ему надо сказать – «дорогой». Или там «голубчик», или еще какое-нибудь петушиное слово. Доктору – не обязательно. А сестре, которая выхаживает, – непременно.

– Значит, пока я выхаживала Юру и бабушку, вы меня терпеть не могли, а когда съездила человека по физиономии, вы меня оценили и поняли, что я умею говорить петушиные слова?

– Да. Вот так оно и было. Но сегодня вы меня огорчили. Вы чересчур глазастая. Вам совершенно незачем было понимать, что больная из седьмой палаты кого-то мне напомнила. Больные никого не должны доктору напоминать. Больной – он больной и есть. И все. Давайте все-таки пойдем в метро. Ну, промочили ноги? Я же говорил!

В третьей палате шесть женщин. В самом углу у окна огромная, толстая, та самая, что говорила про Валиного несостоявшегося жениха «орел». Саша любит угадывать, чем занимается больной за стенами больницы.

Повариха? – думала она про толстую женщину. Или просто домашняя хозяйка?.. Оказалось, работает в тире – не вахтершей, не кассиршей – инструктор стрелкового спорта: не глядя попадает в яблочко! Вот и угадай тут!

Инструктора зовут Полина Васильевна. Она озабочена Валиной историей и в разговоре все время возвращается к ней.

– Выйти замуж – это не штука, – говорит она. – Вопрос – как выйти? Это, может, счастье, что Валин ухажер, уехал в Тбилиси и нашу Валечку освободил. Вот послушайте, в квартире у нас живет девушка, молодая совсем. И выходила она замуж три раза. Погодите осуждать. Девушка хорошая, и родители у нее с высоким образованием. Вышла в первый раз – муж оказался хулиган. Пьет и хулиганит. Ну, наша девушка не растерялась – вышла второй раз. Он – с виду культурный, из себя – стройный, вроде Валиного, не хуже.

– Орел? – спрашивает Лара, больная, которая лежит напротив Полины Васильевны. Ей под тридцать, у нее зеленые глаза, легкие, светлые волосы. Она такая красивая, что на нее приходят поглядеть из соседних палат.

– Орел, – соглашается Полина Васильевна. – Утром на работу ходит, порядок – оказалось, бандит. Самый натуральный бандит, шайка в восемнадцать человек. С виду ни за что не поверишь. Если с ним вращаться, ну вот, как я сейчас с вами вращаюсь, ни за что не поверишь: отвечает культурно, смотрит вежливо. Ну, взяли его, как полагается, раз бандит. И вышла наша девушка в третий раз. Вот поглядим, как будет…

– А мои мужья все были моряки, – говорит Дара.

– Гм… Сколько ж их у тебя было? – спрашивает Полина Васильевна.

– Сколько б ни было – все мои! – смеется Лара. – Последнего от жены увела!

У самых дверей кровать Тани Ильиной. Ей завтра выписываться. Она сидит на кровати, обхватив руками колени, и пристально, не мигая, смотрит на Лару.

– Я женатых не признаю, – говорит она. – Ну, там потанцевать или побеседовать – пожалуйста. Но чтоб в женатого влюбиться, этого я не признаю. И сильно осуждаю.

– И осуждай на здоровье! – весело отвечает Лара, блеснув зеленым взглядом. – Женатые сами любят отвлечься.

– Я читала: был такой француз – Берлиоз. Он музыку сочинял… – нараспев говорит Таня.

– Композитор, – откликается Лара. – Думаешь, если я в институте не училась, так не знаю, как называется, если музыку сочиняет… Десять классов кончила. И радио слушаю с утра до ночи. Так что он, твой композитор?

– Ему было двенадцать лет. А он влюбился в девушку восемнадцати. Потом он пятьдесят лет ее не видел. Пятьдесят! А когда увидел, все равно любил по-прежнему. Она стала старая, на лице морщины, голова – белая. А он все равно любил ее…

– Любил! Детей вместе не растили, пеленок не стирали, поругаться ни разу не успели! Свекровь или там теща их не ссорили… Вот и любил. И ничего удивительного. Так каждый сумеет. Композитор! Он что же, так и не женился, твой Берлиоз?

– Женился, – вздохнув, ответила Таня.

– И что? Жену-то любил?

– Любил… Но потом развелся.

Лара смеется, потом взбивает подушку, натягивает одеяло до подбородка и говорит:

– Посплю-ка я. Скоротаю время. – И чуть погодя уже спросонок насмешливо добавляет:

– Музыку сочинял…

– Замечали вы, какие глазищи у этой, ну, у Лары, из третьей палаты? – спрашивает студент-медик Коля Великанов доктора Королева.

– Заметил, – отвечает Дмитрий Иванович.

– Никогда не видел глаз красивее! – говорит Коля.

– А я видел, – отвечает Дмитрий Иванович. – Вот у Ирины Игнатьевны из седьмой палаты, например.

– Ну какое же сравнение! – восклицает Коля. – У Лары прямо-таки зеленые озера, а не глаза.

– У Лары глаза для красоты. У Ирины Игнатьевны – глаза, чтоб видеть, – спокойно говорит Дмитрий Иванович.

– Сколько на свете болезней! – восклицает Толя.

Сколько на свете людей! – думает Саша. Сколько судеб! Они проходят мимо нее, сменяются, как в калейдоскопе. Но она не хочет, чтобы сменялись, проходили, она хочет сберечь в памяти всех, с кем ее сталкивает больница.

А Ирину Игнатьевну она, как и доктор Королев, приметила давно. Ее навещают дети, два сына – двенадцати и пятнадцати лет. Иногда она приходит из своей седьмой палаты в третью, окно которой глядит в больничный сад. В саду, напротив этого окна, часто стоят ее мальчики. Стоят и терпеливо ждут не выглянет ли она?

Синий больничный халат сидит на ней ловко. На других – он неуклюжий балахон. На ней – домашнее платье, перехваченное в талии пояском. Она, как и Толя, помогает Саше ходить за больными, маленьким детям рисует, читает. С Толей говорит о книгах. Своей операции она ждет с глубоко затаенной тревогой.

– Мне нельзя умирать, – сказала она однажды, – у меня мальчишки.

– Не надо об этом, – ответила Саша.

– Я знаю. Я просто так. Да я и не хочу!

– Это и есть главное: не хотеть!

Саша знает – каждый, кому предстоит серьезная операция, думает: «А если…» И здесь человек один. Эту тревогу ни с кем не разделишь. Радостью можно поделиться. И горем иногда. А неизвестностью? Предчувствием? Страхом? Тут все надо одолеть одному. Трудно!

Иные бегают и всем, кто хочет и не хочет слушать, говорят: «Как вы думаете, выживу я?.. Меня обещал оперировать сам Н. Н.!.. Доктор, а как ваше мнение?.. Сестрица, вы не слышали, что там про меня говорили после обхода?.. Я знаю, знаю, что умру, доктор, это правда, что не умру?»

А вот Ирина Игнатьевна только раз сказала: «Мне нельзя умирать. У меня мальчишки».

Очень часто, почти через день, когда Саша, сдав дежурство, собирается уходить, Ирина Игнатьевна говорит:

– Опустите, пожалуйста, мое письмо.

Кому она так часто пишет? На конверте – почтовое отделение Ванино. Далекий край! Кто у нее там?

Во время работы редко выдается тихая минута. Уколы камфары, ингаляция, банки! Не забыть – у Волковой пролежни, вот он, круг, сейчас положу. А Борю Валетова уже можно поднимать. Взглянуть в тетрадку назначений: не забыла ли чего? Ирина Игнатьевна опять у окна, смотрит на своих ребят. У нее темные волосы, мальчишеская стрижка, смех прерывистый, похожий на покашливание.

Сейчас осень, дожди. Если выдается сухой, теплый день, Ирине Игнатьевне разрешают спуститься в сад, и тогда уж Саша выглядывает в окно, чтоб посмотреть, как она со своими мальчиками сидит на скамейке под толстым кленом.

Иногда к этой скамейке под кленом приходит видимо-невидимо мальчишек лет по пятнадцати. Ирина Игнатьевна преподает литературу в девятых и десятых классах. Она спускается к мальчикам в сад и подолгу с ними разговаривает, и Саше очень жалко, что она не слышит этих разговоров.

Однажды заболела сестра, которая должна была дежурить ночью. Позвонили Прохоровой и еще другой сестре – их не оказалось дома.

– Придется вам, Саша, остаться на ночь, – сказала старшая сестра.

Саше очень хотелось домой: приехал Леша. Но делать нечего, пришлось остаться. Часам к девяти вечера все понемногу угомонились. Вышла из седьмой палаты Ирина Игнатьевна с полотенцем через плечо и присела на стул рядом с Сашиным столиком. Вышел из первой палаты Толя и тоже остановился около Саши.

– Ты почему не спишь?

– А вы забыли, Александра Константиновна… Мне завтра выписываться.

– Как же я могла забыть? Я помню. И радуюсь за тебя.

– Чего я хотел сказать, Александра Константиновна…

– Да, Толя?

– Ну, в общем… передавайте привет своим девочкам. И вообще я, может, вам письмо напишу. А если что, приезжайте в отпуск. У нас сад и яблоки – антоновка. Приедете?

– А ты что думаешь? Может статься – и приеду. Чего не бывает на свете! Прихвачу Анюту с Катей и приеду.

– Вы смеетесь, а я вправду приглашаю. И отец пишет – скажи доктору Дмитрию Ивановичу… Ну и Александре Константиновне… Сколько же я здесь пробыл… И привык, верно ведь?

Ирина Игнатьевна внимательно смотрит на Толю, потом встает и уходит. Толя садится на освободившийся стул и молчит. Совсем недавно он был такой многословный, такой красноречивый, он сидел рядом с Сашей или ходил за ней из палаты в палату и болтал, болтал обо всем на свете. А сейчас молчит. Потом встает и нехотя, медленно, словно раздумывая – не вернуться ли, уходит к себе. Саша проходит по палатам, а возвратившись, видит у своего стола Ирину Игнатьевну, которую она про себя давно уже зовет просто Ириной.

– Спать, больная, спать! – деловито говорит Саша.

– Не хочу! И вы не хотите, чтоб я ушла.

Она сидит, откинувшись на спинку стула, и задумчиво смотрит на зеленый абажур Сашиной лампы.

– Я подумала: может, я мешаю ему? И ушла. Он заговорил после моего ухода?

– Нет. Мы просто очень содержательно помолчали.

– Я иногда думаю, что людям мешает говорить? Ведь он хотел сказать: «Я полюбил вас, Александра Константиновна. Я никогда вас не забуду». Он знает все эти слова, но он не мог их вымолвить. Почему?

– Эти слова не так-то легко произносить. Я его понимаю.

– А я нет. То есть я понимаю, отчего возник страх перед словами. Говорят, что медузы бывают очень красивые и переливчатые, пока не возьмешь их в руки. Вот то же самое и со словами. Многие слова страшно затерты и захватаны. И поэтому приземляют самое высокое. Только меня этот страх не загипнотизировал.

– И вы говорите эти слова не заикаясь? Легко?

– Я обречена их писать. Не говорить, а писать. И это гораздо труднее.

Если бы Саша не боялась слов, она бы сказала, как говорят в детстве, как она сказала когда-то Юле: «Давайте дружить».

Ирина сидит в синем больничном халате, на ногах у нее огромные больничные тапочки. Не надо удивляться тому, что она говорит. Надо только представить себе, что этот длинный, тускло освещенный коридор – купе ночного вагона. Поезд мчится, все пассажиры спят, а они вдвоем разговаривают так, будто никогда больше не увидят друг друга.

– Его взяли в тридцать восьмом, – говорит Ирина. – Скоро десять лет, как мы в разлуке. Через год он будет на свободе, и я поеду к нему. А пока я пишу. Писать очень трудно. Когда говоришь, важен совсем не точный смысл слова, и никто не думает, не взвешивает, можно ли этим словам верить навеки, но каждый знает, что сейчас они правда. А когда пишешь… Когда пишешь, каждое слово требует, чтоб с ним обращались с умом.

Она говорит так открыто и бесстрашно, – Саша и не думала, что можно так говорить. Ее голос звучит как эхо Сашиной мысли:

– Не удивляйтесь тому, что я говорю, престо представим себе, что мы едем в поезде и больше никогда не увидимся. Тем более что мой поезд мчится невесть куда, и если я не соскочу на ходу…

– Об этом не надо.

– Ладно. Не надо. Но вот что я хочу вам сказать. Когда его взяли, меня вызвали к следователю и показали мне пачку писем – его писем к другой женщине. Я прочла только одно – больше не надо было. Я думала, что умру. Что было делать? Что бы вы сделали на моем месте?

Саша думает: я бы умерла. Но отвечает:

– Не знаю.

– Мне казалось, я знаю его как себя. Я думала, мне в этой душе все открыто, все ясно. И вдруг… Не смотрите так, это прошло. Вы ведь видите, что прошло. Я все эти годы писала туда, а сейчас решилась на операцию, чтоб быть здоровой и приехать к нему человеком, не обузой.

– Вы… все забыли?

– Забыла? Вот видите, рассказываю, значит, помню. Но я видела по его письмам, что он любит и мучается. Конечно, что-то живое во мне тогда умерло, но я тоже люблю. Меня только мучает, что я не могу ему этого сказать, меня мучают письма – и его, и мои. Мне бы увидеть его хоть на минуту, и тогда бы я все поняла про него. И про себя.

Она умолкает. Саша тоже молчит, ждет.

– В романе у одного француза рассказана вот такая история. Муж героини уехал по делам, привычный уклад нарушен – не очень, может быть, интересный, но уже милый сердцу. И ей кажется, что она в любом случае и по любому поводу знает точно, что ее муж подумает, почувствует, скажет. И тут на глаза попадается забытый ключ от всегда запертого письменного стола. Она не удержалась, открыла ящик, а там хранится целая вторая жизнь, скрытая от нее, – незаконная дочь, любовная драма, тяжба о наследстве и прочее. Сначала она в негодовании, отчаянии, а потом начинает вспоминать всю свою жизнь – и убеждается, что у нее тоже есть свой «тайный сад» и она не имеет права упрекать мужа. Пусть по-прежнему обычная, будничная жизнь течет своим чередом, все в ней будет размеренно, до мелочей знакомо и привычно, а «тайный сад» цветет дурманом и маком в душе каждого человека, – да, кажется, так: дурманом и маком, – и трогать этот сад нельзя. Что вы на это скажете?

– Если называть тайным садом внутреннюю жизнь, то он есть у каждого. Но если это то, что непременно надо скрыть от самого близкого человека…

– У вас этого нет?

Саша помедлила.

– Боюсь, мой «тайный сад» никому не интересен, кроме мменя, – сказала она. – В нем не растут ни дурман, ни маки. Так, какие-то очень простые цветы, одуванчики, что ли.

– Вы скрытная?

– Пожалуй.

– А я была очень открытым человеком. Но с тех пор, как я прочитала то, не мне адресованное письмо… что-то сломалось. И отношения с людьми становятся все более внешними, а душевная моя жизнь скрыта, и я, пожалуй, сама не всегда знаю, какие там цветут растения. Теперь я много молчу. Мне легко в классе, с детьми. Раньше я преподавала в вузе, но потом меня, конечно, уволили. И никуда решительно не брали. Я поняла, что пропаду. Подумала-подумала и махнула в Сибирь, в Заозерье, стала преподавать в пединституте. А про мужа ничего в анкете не написала. Скрыла. Если бы вы знали, как трудно было молчать. Я ничего не могла с собою поделать, мне надо было поговорить. И о себе рассказать, и другого послушать. Чтоб вокруг были люди. Без людей трудно. Может, и рыба привыкает к кипяченой воде. Но ведь и рыба иногда мечется в поисках свежего глотка. У меня были прямо-таки приступы тоски по человеку. И вот я очень подружилась с одним студентом. Он был уже на последнем курсе. Мы много разговаривали, читали стихи. И однажды я ему все рассказала. Вот – сказалось. Сорвалось с губ. Ну, а он… сообщил директору. Выполнил свой долг. Через несколько дней – приказ: уволили за сокрытие. Дорого мне достался свежий глоток. Я вернулась в Москву. Спасибо, из Москвы не выслали. Повезло. И еще раз повезло: меня на свой страх и риск взяла к себе в школу одна замечательная женщина. Не побоялась. И отстояла меня во всех инстанциях. Вот еще с ней мне легко говорить. И с вами! Я давно вас выбрала.

Она улыбнулась Саше. И, встретив этот пристальный синий взгляд, Саша сказала:

– Спасибо.

…Когда она легла, Саша обошла все свои палаты, потом заглянула в седьмую. Подошла к Ирине и провела рукой по ее щеке, будто это была Анюта или Катя.

– Не жалейте о том, что рассказали мне, хорошо?

– Зачем же?

– Бывает. Расскажет человек, а потом пожалеет. Не жалейте.

– Не буду.

…Вот уже полтора часа, как идет операция. Она продлится, наверно, еще час. Внизу, окаменев, ждут два мальчика. Есть ли на свете мука тяжелей ожидания? Все заняты, все что-то делают, а ты жди, и мучайся, и готовься к худшему. Они пришли с книжкой, но какое уж тут чтение. Застыв, смотрят перед собой. Вчера они сидели с матерью в саду до самого вечера. Она простилась с ними, поднялась на крыльцо и вдруг позвала:

– Погодите! Я хочу еще раз на вас посмотреть.

И они вернулись. Саша не могла забыть этих лиц и глаз.

Теперь она ждет сигнала, когда можно ехать за Ириной. Девушку, которой оперировали щитовидную железу, уже давно привезли, она сидит, распластавшись на высоких подушках. Ее оперировал Аверин, все хорошо.

А та операция еще длится. Саша спускается вниз, надевает маску и заходит в операционную.

– Зажим! На бронх! – слышит она голос Дмитрия Ивановича. Не поворачиваясь, он протягивает руку и берет зажим. Не оборачиваясь, каким-то боковым зрением, Королев видит Сашу и говорит:

– Я хотел оставить хоть несколько сегментов, не вышло. Все легкое поражено.

Рука Ирины беспомощно лежит вверх ладонью, будто прося. Запрокинутое спящее лицо безмятежно.

– Готовьте каталку, – кидает Королев Саше. Кровать на колесах уже давно готова. На белой простыне грелки – синяя, красная, зеленая.

Люба, сестра, которая дежурит сегодня вместе с Сашей, открывает дверь операционной и вкатывает туда кровать.

Шов как кривой частокол. Обнаженное тело перекладывают на теплые простыни. Осторожно. Тише! Укрыть. Грелки к ногам. Лифт поднимает их наверх, и Саша подкатывает кровать к палате. В дверях столпились больные – и те, у кого операция позади, и те, кто только ждет ее.

Глаза сочувственные – ах ты бедная! Глаза жадно любопытные, глаза испуганные – и со мной так же будет?

Взглядом, движением руки Саша просит отойти. Нехотя, медленно больные расходятся. Ирина спит. Саша подносит ладонь к ее губам – не дышит! Нет, дышит, дышит: тепло дыхания как прикосновение теплого ветра. Ее первые слова:

– Мальчикам… сказать… мальчикам… Мальчики ждут… Устала, – говорит она. – Уходилась…

Она засыпает и просыпается, она тихо стонет в забытьи. Саша дежурит вместе с Любой. Они привыкли друг к другу и действуют как один человек, понимая все с полувзгляда. Сегодня, кроме Ирины, еще двое после операции. Всем нужно неусыпное внимание, всем троим плохо. Но хуже всех Ирине. Надо следить за кислородными трубочками, следить, чтоб не отказала система переливания крови: неслышно капает из стеклянного баллончика кровь. Через стеклянную трубку, которая соединяет две резиновые, видно, как по капле, без стука, неслышно капает кровь.

Потом надо будет ввести в эту исколотую, измученную руку хлористый кальций. Потом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю