355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрида Вигдорова » Любимая улица » Текст книги (страница 17)
Любимая улица
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:34

Текст книги "Любимая улица"


Автор книги: Фрида Вигдорова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Книга… Признак того, что он не утерял себя, как боялся когда-то. Она тихо лежала на столе и как бы говорила: неуверенность, колебания – позади. Но с книгой случилось то же самое, что с той давней полосой: из нее что-то ушло. Как вода сквозь пальцы. Горечь ушла. То одно убрали, то другое: это слишком темно, это чересчур остро. Как он согласился на это? Но ведь все, все, что они писали в своей книге, правда: и замечательный рекорд рабочего, и открытие ученого, и прекрасный талант артиста – ведь все это тоже правда, все это тоже есть в жизни.

И ни он, ни Марина не соврали, написав о колхозе-миллионере. Они просто умолчали о другом. Нет, молчание – тоже вранье.

– Вы недовольны? – сказала Марина. – Я вижу, вас что-то гложет.

Он молчал. Сейчас он охотнее всего молчал.

Но все хвалили книгу, в нескольких газетах даже появились рецензии, очень лестные. Книгу обмыли. Их с Мариной заставили устроить банкет, было много выпито, много сказано хороших слов. Книге очень обрадовалась Катя. Увидев ее, она воскликнула:

– Эм. Лаврентьева? Это которая – пока в Париже еще зевают, она уже всех обскакала?

Книге очень обрадовался Константин Артемьевич, он гордился ею, понес ее на работу и, небрежно вынув из портфеля, сказал коллегам:

– Растет молодежь. Мой зять, между прочим.

Поливанов послал книгу Леше и получил от него поздравительную телеграмму. Но праздника не было – все вокруг было тускло.

– Поливанов, ты что ходишь как в воду опущенный? Или денег мало получил? – спрашивали друзья.

Нет, и деньги появились. И были куплены подарки: детям – по новому платью, и зимнее пальто Анисье Матвеевне. Но ничто не радовало. Он был свободен. Свободного времени у него оказалось хоть отбавляй. Теперь бы так просто было вообще не возвращаться домой, только приходить навещать время от времени детей. Каждый вечер – он это знал – его ждала Марина. Но он к ней не шел. Почему? Это ли не новое предательство? Еще одно.

Раньше, бывало, поднимаясь по ее лестнице или заглядывая в ее окно, он думал с досадой: «Неужели у нее кто-то есть?» Теперь он счастлив был бы узнать, что она не скучает, что ей хорошо. Но знал: она скучает. Ей плохо. Так что же случилось? Ведь не укоры же совести преградили ему путь к этой женщине? Нет, дело не в том. Когда рядом была Саша, пусть даже на время забытая, ему все было нужно: успех, уверенность и даже новая любовь. Но без Саши ничего ему не нужно. Иногда в темноте ночи ему казалось, что легче просто ослепнуть, чем потерять ее. Никто не задумывается над счастьем видеть, слышать, дышать. Кто радуется тому, что не родился глухонемым? Да никто! Ну, а если перестанешь слышать? По сравнению с этой болью слепоты, глухоты – не могла быть счастьем другая любовь, и ничье другое присутствие не могло его обрадовать. Он понял это только теперь. Ладно. Он это понял. Но как же быть с Мариной…

Крушение Сашиной жизни – это крушение его собственной жизни. Когда он думает о Саше, слово «вина» не приходит на ум. Тут другие слова: «боль», «горе». Когда он думает о Марине, только одно это слово и приходит в голову: «вина». Сам не понимая, как это могло случиться, ибо каждому человеку он хотел добра, шаг за шагом он шел по дороге вины и зла – стоило ему оглянуться в прошлое, как он видел это отчетливо, беспощадно.

Когда же это случилось? Когда он впервые поцеловал ее руку, которая легла на его плечо? Нет, гораздо раньше. Когда он впервые пришел к ней в дом? Когда впервые услышал от нее слово участия?

Что же, не может женщина быть другом? Товарищем? Может, но он видел в ее глазах другое, и желал этого, и радовался этому, а перед собой притворялся, будто не понимает.

Так он думал на работе, и ворочаясь в кровати без сна, и долгими ночами в поезде. Ничего уже нельзя было исправить, а он все разматывал и разматывал клубок. «Что за пустые мысли? Зачем я об этом думаю? Столько дел, забот, а я, точно баба, копаюсь в каждой мелочи. Как будто это может что-нибудь изменить».

И сколько он ни думал, а додумать этой мысли до конца не мог.

В те дни его утешением была Катя. Аня много времени проводила в Серебряном переулке. Казалось, для нее не только он сам, но и воздух вокруг него стал чужой. Даже то место, где он был – стоял, сидел с книгой и за работой, вызывало у нее неприязнь. Ее глаза скользили мимо, никогда не встречаясь с его глазами.

В черных Катиных глазах укора не было. В них была любовь. Большущие, словно всегда удивленные, они казались круглыми.

Однажды вечером он пришел с работы пораньше – теперь это удавалось ему часто. Дети были дома. Аня куда-то собиралась.

– Ты куда? – спросил он чуть неуверенно.

– К подруге, – и, не взглянув на него, прошла мимо. Он посмотрел ей вслед, увидел прямую спину, подросточьи длинные ноги и светлую косу.

– Катя, – сказал он, – давай-ка сыграем в шахматы.

Вместо ответа она запрыгала.

– У, лентяйка! – сказала Анисья Матвеевна. – Лишь бы уроков не готовить. Чуть ли не с отца вымахала, а скачет, как малый ребенок.

Платье ей было коротко. Она росла так быстро – не напастись на нее. Кроме того, она вечно протирала локти. Все учатся, все кладут локти на парту, но все люди как люди, рукава целы. А у Кати…

– Матери нынче нет тебе локти латать. А у меня работы и так хватает…

Анисья Матвеевна теперь все ворчала, ворчала без роздыха.

– Папа, – сказала Катя шепотом, – пойдем к тебе, а? Тут тетя Анися нас заговорит.

И они перешли в Митину комнату.

– Я сяду на мамино место, – сказала Катя. – Если бы ты знал, как я скучаю. А ты, ты очень скучаешь?

– Очень…

– Папа, ты проворонил слона. Но я прощаю тебе, возьми ход обратно. Папа, я и по Феде скучаю. Я к нему так привыкла, как будто он и вправду мне брат. Папа, мы летом поедем к ним, да? И привезем маму сюда. Нет, летом мама сама к нам приедет! Папа, твой ход!

Раздался телефонный звонок. Могли звать Аню, Катю, Анисью Матвеевну. Но он вскочил, потому что почуял: звонят ему. И не ошибся.

– Дмитрий Александрович? Здравствуйте, – сказал по ту сторону провода спокойный женский голос, – приходите ко мне сегодня вечером. Я не спрашиваю, заняты ли вы и хотите ли быть у меня. Я жду вас. В десять.

Раздались короткие гудки. Голос погас, не дав ему времени ответить.

– Ты уходишь? – спросила Катя. – Сдаешься?

– Сдаюсь, – сказал он, надевая пальто.

Анисья Матвеевна убирала со стола. Взглянув на него, она сказала тихонько:

– Опять за свое, горе ты наше, эх, за ум было взялся!

Он уже не слушал. Он надел пальто, прошел по коридору, сбежал по лестнице и, схватив такси, помчался к ее дому. Он замедлил шаг только у ее дверей, как школьник, приносящий матери двойку. Но другой дороги сейчас не было. Подняв руку, он позвонил и услышал ее шаги. Сколько раз он им радовался, а сейчас что-то внутри у него испуганно похолодело.

– …Я, как и вы, не люблю выяснять отношения, – говорила она, стоя у окна спиной к Поливанову. – Я не верю, что с помощью слов можно что-нибудь выяснить. Но есть обстоятельства, которые надо назвать словами… И поступки такие тоже есть… Я не хочу задавать лишних вопросов, я только хочу спросить, что случилось?

Он молчал. И она обернулась к нему.

– Митя, – сказала она, – вы теперь один, я правильно поняла? Саша уехала?

Он молчал.

– Так что же случилось? Отвечайте. И не смотрите, пожалуйста, как провинившийся школьник. Я позвала вас сегодня не к ответу. Впрочем, к ответу… Я помогу вам… назову все своими именами. Вы… Вы любите свою жену?

Он молчал. И она сказала:

– Ну, вот видите, я вам помогла. Я никого никогда не держу, я не держу человека ни за руку, ни за слово. Но о чем вы думаете, когда говорите «люблю»? Не знаю! Вам оно легко дается, это слово!

– Нелегко, – сказал Поливанов.

– А я думала… – продолжала Марина Алексеевна, – впрочем, я не о том. Скажу про себя… Хотя сейчас не время говорить о себе. За моим «люблю» стояло настоящее… И… я, кажется, говорю чересчур высокопарно… Но я не хочу выбирать слов. Когда человек любит… Хорошо, я знаю, я смешна…

– Да что вы! – сказал Поливанов.

– Молчите! – вдруг закричала она, забыв, что минуту назад призывала его к ответу. – Я не прошу вашей снисходительности. Вот уж чего мне не нужно! Воистину! Я хочу только знать: зачем, зачем все это было? О чем вы думали? Что вы сделали? Ваша жена…

– Не будем о жене, – сказал Поливанов.

– Ах, вот как! «Не будем о жене!» Как вы все забываете о своих женах, как топчете их, пока добиваетесь победы на стороне. И как ничего не щадите тогда… Тогда ни дети, ни жена…

Ему очень хотелось встать и уйти, но он решил дослушать до конца. Она не могла сказать ему ничего такого, чего бы он о себе не знал. Все горькие слова, какие только есть на свете, он уже сказал себе, и принял их, и повесил себя, и растоптал, и уже поплакал на своей могиле, и плюнул на нее, и отошел в сторону, и сказал себе все с самого начала. Он так знал каждое слово, которое она скажет, что почти перестал слышать. Но это только так кажется, будто все предвидишь и знаешь наперед. Нельзя знать другого человека, как себя, потому что и себя не всегда до конца понимаешь. И вдруг из потока ее раскаленных слов, в которых слышались слезы, вырвалось одно железное, твердое:

– Уйди, – услышал он.

Под ударом этого слова он поднял голову и встал. И увидел ее ненавидящее лицо.


«15 февраля 1953 года.

Дорогая мамочка!

Со мной произошел такой случай! Иду я из школы, и подходит ко мне Пашка Соколов и держит в руках очень красивую птицу, у нее желтые, красные и зеленые перья. Я даже загляделась. А Пашка помолчал и говорит: „Хочешь, продам тебе этого попугая?“

Мне очень захотелось его купить. Я спросила: „Что же ты держишь его на морозе? Ведь он привык к жарким странам“.

А Пашка отвечает: „Этот попугай закаленный“.

Я спрашиваю: „А он умеет говорить?“ – „Конечно, умеет. И не отдельные слова, а целые фразы. Это порода такая особая. Бразильский. Так по рукам?“

Я говорю: „У меня накоплено двадцать рублей. Но это на подарок маме к Международному женскому дню“.

А он говорит: „Вот и подаришь попугая“.

Я подумала, что это будет очень интересно: поеду к тебе летом и привезу такую красивую птицу. Ладно, говорю, по рукам. Зайдем ко мне, я отдам тебе деньги. Нет, говорит, я к вам не пойду, я не люблю вашу Анисью. Она у вас чересчур горластая. (Мама, ты этого тете Анисе не рассказывай!)

Ну, зашла я домой, взяла деньги и вынесла их Пашке. И получила взамен попугая. Взяла его в руки и думаю: какой странный все-таки попугай. Попугаи худенькие и вертикальные, а этот круглый, толстый и горизонтальный. Пашка говорит: „Чего смотришь?“ А сам убегает.

Ну, ты, верно, уже догадалась: это был голубь. Самый обыкновенный, только раскрашенный. Тетя Анися сказала мне, что я натуральная дура. Папа сказал: „Этот Пашка далеко пойдет“. Аня сказала: „Не реви“.

Дедушке и бабушке я не стала рассказывать, они огорчились бы. Я тебе пишу потому, что я обещала писать тебе про все. Я по тебе очень скучаю и каждый день вычеркиваю из календаря одну клеточку. Как только кончатся занятия, мы сразу к тебе. А лучше – ты к нам. Целую тебя и Федю.

Катя.

Пашку я с тех пор видела два раза. Он смотрит с любопытством, а я отворачиваюсь. Но ничего ему не говорю.

Катя».

«Мамочка!

На днях Митю вызвали в школу насчет Кати. Вместо него пошла я. Классная руководительница говорит: „Ваша Катя ведет себя безобразно. Привязала косу своей соседки к парте. Потом смеялась на арифметике, болтала на истории. А потом крикнула учительнице: не правда!“

Я спросила: „По какому поводу она так крикнула?“ Прасковья Павловна ответила: „Это не важно. Важно, что она ответила учителю грубо“.

Дома я спросила у Кати, зачем она ответила Прасковье Павловне так грубо?

– Прасковья Павловна сказала, что Галя списывала, а она никогда не списывает.

– А ты не могла сказать вежливо?

– Аня, ну как я могу сказать человеку вежливо, что он врет?

– Она не врала, она ошиблась. Она просто так подумала, и вы с Галей должны были по-человечески ей объяснить.

Тогда Катя говорит: „Ладно, я сказала грубо. Если ты велишь, я извинюсь. Но я думаю, и она должна перед Галей извиниться. Ведь она ее тоже оскорбила“.

Тут очень рассердилась тетя Анися. Она сказала: „Много на себя берешь. Она взрослая, а вы девчонки и дуры“.

А Катя ей отвечает: „Мы девчонки, и, может, мы дуры, но мы тоже люди, и мы не списываем“.

Я с ней согласна. Я понимаю, что говорить ей этого нельзя, но я с ней согласна.

Теперь я расскажу про себя. Занимаюсь с утра до вечера. Бабушка и дедушка здоровы, только очень скучают по тебе и Леше. Мы с Катей часто ходим в Серебряный, чтобы они не тосковали.

Митя целыми вечерами играет с Катей в шахматы, а я этой игре никак не могу научиться. Ходы знаю, а играть не могу. Очень надо с тобой поговорить, вопросов обо всем на свете накопилось – гора. А писать трудно. Летом наговоримся, Целую тебя.

Анюта».

ПЕРВОЕ НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

«Саша, я все не пишу тебе, точно жду твоего звонка, а ты где-то там, и тебе там плохо. Не знаю, захочешь ли ты читать мое письмо, но мне его надо написать. Я пишу не для тебя, а для себя. Так я все время поступал: все у меня было не для тебя, а для себя.

Саша, милая, это письмо – не в оправдание, потому что оправдываться бесцельно. И не для того, чтобы сказать тебе, что я не могу без тебя жить: это было бы вранье, я жил раньше без тебя, проживу и теперь без тебя как-нибудь: человек – существо живучее. Удивительно, как он может жить без всего, и все-таки живет. Вот и ты вычеркнула меня и живешь сама по себе, и тебе плохо, а все-таки, видно, лучше, чем со мной.

Я много передумал за это время и, кажется, понимаю свою вину даже лучше, чем ты ее понимаешь. Не в том я себя виню, что, как это говорится, изменил тебе. Да я и знаю, что не этот грех ты мне ставишь в вину, и не в этом на самом деле моя действительная вина.

Из скорлупы, куда меня загнала моя судьба неудачника, я редко выходил, чтобы облегчить твою жизнь, твои заботы, твои огорчения, твою неуверенность в себе – весь груз нелегкого прошлого и все грубые толчки настоящего. Уже тогда, и по моей вине, мы не были ни „единой плотью“, ни единой душою. А ты все-таки прощала мне мой эгоизм и прощала меня.

А что же такое, как не тот же мой эгоизм, была и вся история с Мариной? Я могу сказать о ней только хорошее. Когда мне было трудно, она подала мне руку. Поверила в мои силы и тем самым дала мне веру в себя (опять в себя!). Рядом со мной была ты – настоящий друг, человек, который тоже верил в меня и в мои силы, – но ты, Саша, была для эгоиста так привычна. И к тому же ты была свидетельницей моих неудач, видела меня в неприглядном виде, – а нашему брату нужно иметь перед кем явиться в полном параде, распустив павлиний хвост. И постепенно она стала для меня необходимостью. Но не она сама по себе. Не с ней я изменял тебе, а с самим собой, как делал и все эти годы. Душевной измены, той самой, из-за которой как будто ты ушла от меня, – не было. Для меня во всей этой истории был только я сам: не ее я любил, а себя.

Это не оправдание, совсем напротив. Но ведь таким, сосредоточенным только на себе, я был не только в этой истории, и ты прощала мне. Прости и теперь.

Я не прошу тебя вернуться ко мне, если ты не можешь. Чтобы не видеть меня, ты оставила даже детей. Я Катю люблю больше жизни, и Аня тоже давно стала частью моей души. Но я отдам тебе детей, если ты велишь мне, и исчезну из твоей и из их жизни. Я знаю, сейчас без них ты не живешь, это не называется жизнью. А теперь наконец твое счастье – или хотя бы душевное спокойствие – мне стало дороже меня самого. Приезжай к Ане и Кате, они истосковались без тебя. А если можешь – тогда возьми к себе вместе с ними и меня. Ангелом я не стал. Но, кажется, стал умнее. Если же не можешь – скажи.

Твой Митя.»

ВТОРОЕ НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

«Помнишь, ты учила меня писать мою первую статью? Ты уверяла, что это очень просто – надо вообразить, что я пишу письмо тебе. Это было единственное письмо, которое я тебе написал за последние десять лет. И то потом пришлось убрать „Дорогая Саша“. По твоему же приказанию.

Вот эти зачеркнутые слова я бы писал и писал теперь. Дорогая Саша. Дорогая Саша. Дорогая Саша.

Я не умею писать писем. Я не Тургенев. Но мысленно я пишу тебе все время. Каждую минуту моей жизни. Наверно, когда я сплю, я все равно продолжаю писать тебе. И письмо это такое: дорогая Саша…»

ОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО

«Дорогая Саша! Дома все благополучно. Это значит: нянька ворчит, я работаю, Катя задает вопросы, Аня сидит над книгами и решает для себя какие-то сверхтрудные задачи. В этой четверти она меня удивила: оставила свой табель у меня на столе, словно бы ненароком. Посылаю его тебе. Как видишь, все довольно однообразно: „пять“, „пять“, „пять“… Только по-английски „четыре“. Я – за такое однообразие. Может, это Женино влияние? Он ходит часто, по мнению няни, даже слишком часто. Сейчас он ушел. Дочки спят. А я пишу тебе. Если можешь, напиши мне.

Целую тебя.

Митя.»

Вытянув ноги, Поливанов сидел за столом в пустой комнате. Зазвонил телефон.

– Да? – сказал Поливанов.

В трубке дребезжал старческий голос:

– Старушка у нас. Выселили. Незаконно…

– Редакция жилищными делами не занимается, – ответил Поливанов и положил трубку.

Через секунду звонок раздался вновь, и тот же голос задребезжал:

– Товарищ, послушайте, дело то незаконное. Старушку у нас…

– Я же сказал вам русским языком: газета жилищными делами не занимается!

Едва трубка легла на место, раздался новый звонок. Услышав: «Старушку… незаконно…», Поливанов молча брякнул трубку на рычаг и вышел из комнаты. Вслед ему тотчас полетел новый пронзительный звонок. Он забыл о настырном старике. Просто он зашел перед уходом в секретариат, чтоб проститься с Савицким.

Там надрывался телефон. Поливанов снял трубку.

– Да что вы – не люди? – услышал он дребезжащий голос. – Есть у вас совесть?

– Где она живет, ваша старушка? – свирепо спросил Поливанов. – Я записываю адрес.

Старушка жила в густонаселенной квартире: двери, двери, закоулки, снова двери – ее дверь в самом дальнем углу длинного коридора со множеством поворотов.

Ей восемьдесят, она слепая, и, видимо, у нее какой-то нервный тик: руки все время в движении. Кажется, что она учится плавать или делает зарядку: сводит руки, резко разводит их. Они у нее ходуном ходят: подняла руку поправить косынку на голове, а рука рванулась вбок и ударилась о стенку.

– Вот такая я танцорка, уж вы простите, – говорит старушка. – В войну после бомбежки такое со мной случилось. Ноги не ходят, руки танцуют, глаза не видят. Веселье!

Она жила в пятнадцатиметровой комнате в другом конце коридора. Жила с внуком, он ее не обижал, напротив, с получки всегда приносил ей из буфета сладкий сырок и рулет. Фруктовый рулет – его и без зубов есть можно. А потом внук пошел в армию. Осталась она одна, живет на пенсии. Она до войны преподавала вышивание в школе для умственно отсталых детей, и вот теперь получает пенсию сто двадцать рублей. Конечно, на такие деньги не проживешь. За комнату надо платить? Есть-пить надо? А лекарство? Пипетки, которыми в глаза капать, – по сорок пять копеек штука, а она каждый день теряет пипетку. Ну и в полгода раз чулчишки какие-никакие нужны?

– А мой «капрон» стоит восемь рублей пара. Вот и посчитайте. Спасибо, соседи хорошие. Заходят, спрашивают, как, мол, и что. Иной раз доктора зовут.

Поливанов слушает терпеливо, но, дождавшись в рассказе заминки, спрашивает:

– А с комнатой, с комнатой что произошло?

Ах, с комнатой? Очень просто. Ночью пришла соседка со своим гостем, подняла с постели и привела ее сюда, в свою восьмиметровую, а сама поселилась в большой. Тебе, говорит, бабка, все равно помирать.

– Вещи все аккуратно собрали, ничего не скажешь, все сюда снесли. Только шкаф не поместился и диванчик. Стоит в коридоре шкаф-то? А диванчик с кожаной такой обивкой стоит?

Она бы ничего, ей и правда скоро помирать. Но как же внук-то? Вася как? Ведь он отслужит, вернется. Он, может, жениться захочет. Ей в этой восьмиметровой тоже не больно хорошо – она тут сослепу ничего не разберет, там она все наизусть знала, где что, а тут то и дело спотыкается, стол не там стоит, непривычно. Но это бы ничего. А вот Вася как же? Внук, Вася?

Она попросила Поливанова открыть кованый сундучок («под кроватью, под кроватью, ну, нашел?») и вынуть оттуда пакетик, перевязанный ленточкой. Пляшущими своими руками она кое-как развязала узелок и рассыпала перед Митей желтые, поблекшие от времени бумажки: «Дано сие в том…», «крестьянская дочь Гореванова Варвара Герасимовна…» Тут же Васина карточка – бравый паренек в пилотке набекрень. Поливанов снова сложил справки, трудовую книжку и карточку в один пакет, снова перевязал розовой ленточкой. И пошел искать комнату, в которой Варвара Герасимовна жила прежде.

– Входите, входите. Я уж видела, как вы прошествовали к нашей старушке. Ну, как она там?

У зеркала, спиной к Поливанову, стояла женщина и красила губы. Она не повернулась к нему, он в зеркале видел ее розовое лицо и крупный перманент. Женщина подмазывала рот, отставляла руку с помадой в сторону, потом, прищурясь, смотрела, хорошо ли?

Задохнувшись от бешенства, Поливанов гаркнул:

– На каком основании…

Женщина быстро и легко повернулась к нему.

– А на таком, соколик мой, что мне эта комната нравится. Окна, понимаете, выходят на восток: смерть люблю встать пораньше и любоваться зарей. Опять же метраж. Бабке помирать, а мне – жить и жить.

Говоря так, она обернула шею пестрым шелковым шарфиком, и надела голубую вязаную жакетку, и сняла с вешалки пальто.

– Приглашена в ресторан, – сказала она ласково. – Не хотите составить компанию? Люблю сходить в «Арагви» и поесть купаты.

– Где вы работаете? – спросил Поливанов.

– Нигде, товарищ журналист. Зачем молодой женщине работать? Пускай мужчины работают. У меня друг. Шофер. Прилично зарабатывает. Проявляет внимание, вот помог комнатушку получить. Ну как, идете со мной? Я встречаюсь у телеграфа. Он не будет против, если мы вместе придем.

Она то и дело произносила слово «люблю». Он узнал, что кроме утренней зари она любит купаты, шашлыки, танцы, рестораны, Сандуновские бани, коньяк, Сочи, Гагры, а южный берег Крыма – нет.

– Вот что, – сказал Поливанов, – завтра я приду в эту комнату к Варваре Герасимовне. Чтоб все стояло на месте. Не забудьте взять из коридора шкаф и кожаный диванчик с валиком. Честь имею кланяться.

Она ласково засмеялась вслед и сказала:

– Легкий хлеб у вас, товарищ журналист. Пришли, велели, раз-раз, и думаете, дело в шляпе? Как бы не оступиться…

Дело было очень простое. Зарвавшаяся баба со своим шофером вообразили, что им все сойдет с рук, что за одинокую старуху никто не вступится. Как бы не так! Но писать статью не стоило. Это значило бы стрелять из пушек по воробьям.

Поливанов позвонил в райсовет. С ним мгновенно согласились:

– Да, безобразие. Проверим. Исправим.

И не исправили.

Поливанов пошел в районное отделение милиции. С ним согласились с полуслова:

– Безобразие! Наведем порядок.

И не навели.

Непостижимая история: всюду, куда бы он ни приходил, он слышал: да, конечно, беззаконие, безобразие.

Но на следующий день те же самые люди отводили глаза, обещали подумать, узнать, проверить.

– Да что проверять? О чем думать? Я был там, я видел. Пойдемте со мной.

С ним никто не шел. Нет, ни у кого не было желания идти с ним к Варваре Герасимовне.

Вот это уже статья. Да, райсовет и районная милиция, не желающие вмешаться, когда речь идет о явном беззаконии, – вот это уже статья!

Всякий раз, как ему случалось наведаться к Варваре Герасимовне, кто-либо из жильцов непременно ловил его в коридоре:

– Если нужен будет свидетель – надейтесь на меня, – сказал ему высокий парнишка лет восемнадцати, ярко загоревший на зимнем солнце. – Нет, не потому, что Васька мне дружок. А потому, что незаконно. Слышу, ночью волокут чего-то по коридору. Выхожу: здрасте, мебель волокут, бабушку Варю переселяют. Я им сказанул…

– Я этого дела так не оставлю, – дребезжал старик-бухгалтер, недавно вышедший на пенсию. – Ваша газета не поможет, я в Верховный Совет пойду, а правды добьюсь.

Он был маленький, сутулый, с блеклыми голубыми глазами. Но решительные слова «я этого дела так не оставлю» не звучали в его устах смешно и не казались жалкими.

– Ну как? – спрашивал он. – Будете писать статью или как иначе добьетесь правды?

– Буду писать, – сказал Поливанов.

…Он сидел за своей статьей, когда Анисья Матвеевна окликнула его:

– Встречай гостей!

На пороге стоял Петрович.

– Раздевайся, – обрадовано сказал Поливанов, – садись, пообедаем.

– Нет, я накоротке, машина с курьером внизу, мы в редакцию. Так вот, Митя, кончай эту волынку со старухой. Кончай скорее.

– Что так?

– А ты знаешь, с кем связался? Ты понимаешь, что он шофер, да не какой-нибудь. Как говорится – Федот, да не тот.

– Догадываюсь.

– Так что же ты лезешь на рожон? Ты знаешь, чью он машину водит? Он мне сам сказал: «Передай своему журналисту, чтоб убирался подобру-поздорову. Чтоб убирался, пока цел, понятно?»

В комнату вошла Анисья Матвеевна, и Петрович тотчас же переменил пластинку:

– Ну и теща у меня! Вот послушайте, мамаша, рассудите нас: купишь ей подарок на Восьмое марта – деньги не жалеешь, беззаботный. Не купишь обида: все зятья своих тещ одарили, один ты не одарил. Не теща, а прямо клевета на советскую власть!

Он не остался обедать. И, прощаясь, снова шепнул:

– Кончай! Не связывайся, потом не расхлебаешь.

– Ты бы мне так же посоветовал, если бы твою сестру переселили? По совести?

– Так же! Вот те крест! И сам не полез бы в петлю, и ни у кого заступы не стал бы просить. Хочешь – верь, хочешь – не верь.

Поливанов верил. К вечеру он кончил статью, и на другой день она легла на редакционный стол.

Он слонялся по комнатам, зашел в секретариат, в библиотеку – совсем как в тот день, когда была написана статья о Сереже Кононове. Как давно это было… Сколько лет прошло? Сто? Двести? Тогда он выиграл свое маленькое сражение. Он спросил Сашу: «Ты рада?» И она ответила: «Еще бы!»

А сейчас? Что будет сейчас? Если взглянуть трезво: стоило ли затеваться? Никто никого не убил. Старушку переселили в комнату поменьше. Что за беда? Внук Вася тоже не пропадет. Здоровый парень. Вернется из армии, начнет работать, завод добавит ему квадратных метров. Уж если давать бой – так с блеском! Пусть дело будет громкое, красивое, стоящее. А тут – старушка, метры… шкаф в коммунальном коридоре, дырявый диванчик с валиком. Чушь собачья. Он засмеялся: услужливая штука совесть человеческая. Ладно, подождем, что скажет редактор.

Редактор молчал. Он молчал день, другой, третий. Поливанов не напоминал о себе. Он уже собрался выправлять командировку в Киев, как раздался звонок:

– К редактору!

Он сразу увидел ее – свою статью. Она лежала на редакторском столе исполосованная красным карандашом. На полях стояли вопросительные и восклицательные знаки.

Редактор снял очки и долго протирал их лоскутком замши. Может, он ждал, чтобы заговорил Поливанов. Но Поливанов молчал, задумчиво глядя на исчерканную красным карандашом статью.

– Ничего у нас не выйдет, – сказал редактор.

– Почему? – беспечно спросил Поливанов.

– Не могу! – раздельно произнес редактор. – Не в моей власти!

– Можно взглянуть? – спросил Поливанов привстав.

– Пожалуйста. Вашу статью запросили наверх. И вернули ее вот с этой резолюцией.

В левом углу стояло: «Мелкотемье. Газета не райжилотдел. Печатать не надо».

– Хорошо, – сказал Поливанов. – Не настаиваю. Равнодушная милиция, трусливый райисполком, закрывающий глаза на беззаконие, – ладно, мелкотемье. Ладно. И редакция не жилотдел. Но как быть с сутью дела? Как водворить Гореванову в ее комнату?

И снова услышал:

– Не могу.

Он уловил в этом раздельном «не могу» то же бессильное бешенство, которое душило его самого.

– Я не хуже вас понимаю: мир не станет лучше от того, что мы сделаем вид, будто все в порядке. Но я не могу.

Ответить на это было нечего.

– Возьму на память? – он кивнул на статью.

– Пожалуйста. И зайдите к Савицкому, он ждет вас.

Поливанов шел по длинному редакционному коридору мимо стрекочущего машинного бюро, мимо отдела иллюстраций, где начинал свою работу в редакции.

– Вас ищет Савицкий, – кинула ему на ходу Марина и прошла не останавливаясь.

Зачем Савицкий зовет его? Хочет сообщить, что время сложное и даже вне штата оставаться Поливанову в газете нельзя? Да, легкий хлеб у вас, товарищ журналист!

– Поливанов, – сказал Савицкий, – вы, кажется, собирались в командировку? Так вот, моя нижайшая просьба: подальше. Не в Киев, а куда-нибудь подальше. Месяца на три. И поскорее. Чтоб завтра и духу вашего здесь не было.

– К чему такая спешка?

– Состарили вы меня, Митя. Как вы мне надоели, знал бы кто. Уезжайте, говорят вам.

– Вы любите слепое повиновение?

– Не мое, – грубо ответил Савицкий.

– Не выйдет. Не побегу. Я не заяц.

– Я не шучу. Зачем вы прикидываетесь, будто не понимаете меня?

– Я никуда не поеду. И в Киев не поеду.

…Он шел домой и думал со злостью: «Почему ее нет? Почему я один? Почему она где-то у черта на рогах, когда мне плохо?»

Ночь в Москве совсем другая. И утро другое, чем в деревне. Далекий свист ночной милиции, звон запоздавшего троллейбуса. Прошуршит под окнами заблудившаяся машина. И тишина. А утром шаркает метлой дворник. Прогремит трамвай: начал свой рабочий день, свой длинный путь. Раньше ходил по бульварному кольцу, теперь загнали его на окраину. А он знай звенит: мое дело маленькое, вот передо мною рельсы, и я громыхаю по ним и развожу людей на работу. Вон те сойдут у кладбища: в руках металлические венки, украшенные мертвыми восковыми розами.

«О чем это я? – думает Саша. – Почему мне припомнился двадцать третий трамвай? Потому что с его звона начиналось мое московское утро?»

Заскрипела половица, встает Варя. Вот она загремела чугунами. Залаял Жук, рвется с цепи, заслышав пешехода. Тикают ходики…

Варина изба на одном краю села, медпункт – на другом. Село длинное, и прежде эта прямая длинная дорога казалась Саше долгой. Но сейчас, когда она знает здесь каждую избу, эта дорога будто сократилась втрое. Саша уже издали видит мостик через узкую речку, а там поле и одинокий домик, в котором ютится медпункт.

Пациенты уже ждут: Петро Евсеенко и шестилетняя Малаша Рублева.

– Что у вас, дядя Петро? – спрашивает Саша и моет руки под краном.

– Нос распирав, дыхнуть не могу. И в грудях болить. Ноги подкосило. И знобить. И в горле царапав. Уж я перемогався, перемогався…

Закашлявшись, он умолкает. Саша выслушивает его, осматривает горло.

– Вам надо лечь, слышите, дядя Петро? И вот вам порошки. Примите сейчас, потом в обед и перед сном. Поняли? Повторите, чтоб не забыть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю