355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрида Вигдорова » Любимая улица » Текст книги (страница 16)
Любимая улица
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:34

Текст книги "Любимая улица"


Автор книги: Фрида Вигдорова


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

Но зачем же врать себе, ведь ты знаешь, он больше тебя не любит, потому что нельзя любить двоих. Ты это знаешь. Уйди. Забери детей – и уйди. Чего ты ждешь? Ведь это унизительно – ждать. И чего? А почему он не уходит? Жалеет? Кого – меня? Детей? Нас? Как страшно додумывать.

Эта боль не похожа ни на какую другую. Ее нельзя ни с кем разделить, ни один человек на свете не может тебе помочь. На минуту тебе покажется, что прошло, – а потом все сначала.

А может, я все это придумала? Он рассердился на меня тогда, в театре, и поэтому молчит, потому что в самом деле… Ах, как хочется утешить себя любой ценой: обманом, бездумьем! А если то, что у него с ней, – дружба? Почему ты этого не можешь понять? Не могу. Наверно, другая, умная, великодушная, поняла бы. И не страдала бы. Но я не умею.

Но что бы ни было, что бы ни было, разве могла бы я когда-нибудь поверить, что он может быть таким? Почему он не освободил меня, не сказал мне сразу? Вот полюбила бы я кого-нибудь. Ведь я бы ему сразу сказала. Я не могла бы глядеть, как он мучается, пожалела бы и сказала.

А может, он жалеет и поэтому не говорит? Вот он вернется сегодня – и я спрошу. И мы поговорим как люди. Потому что так, как сейчас, я больше не могу.

– Чего ты там ровно маятник? – доносится из соседней комнаты голос Анисьи Матвеевны. – Ходит, ходит – взад-вперед, взад-вперед… Пошла бы сюда, напилась бы с детьми чайку.

– Мама! – зовет Катя. – Мама, иди к нам!

Они сидят за столом и ужинают. Перед Катей тарелка с оладьями. Анюта уже пьет чай.

– Мама, – говорит Катя, – давай рассуждать трезво, если Бог есть, то где же он находится, на Марсе, что ли?

– Замолчи, балаболка, Бога не трогай, – сердито ворчит Анисья Матвеевна.

– Мама, – говорит Катя, – я сегодня была в Серебряном переулке. Там ужасная новость: тетя Леля и дядя Юра разводятся. Ты подумай, подумай, тетя Леля уехала и забрала Толю и Петю с собой. Как же дядя Юра один? Разве можно так делать. Я ее не люблю, она злая.

Саша поднимает глаза и встречается с Аниными глазами – испуганными и испытующими.

«Почему, – думает Саша, – если у тебя что-нибудь болит, все так и норовят ударить по больному месту?»

Она отрезает себе кусок хлеба, долго мажет его маслом и потом говорит:

– Но ведь ты знаешь, тетя Леля и дядя Юра плохо жили – ссорились, даже дрались. Зачем им жить вместе?

– А зачем детей забрала? Зачем?

– Но как же мать может без детей?

– А отец может? Может? Нет, если вы с папой разойдетесь, я просто умру. А если не умру, то останусь с папой, потому что нельзя, чтоб у тебя было двое детей, а у него – ни одного ребенка. Ты только не думай, что я его люблю больше. Но я не могу, чтоб он остался один. А у тебя Анюта.

– Катя, мне надоели эти глупые разговоры.

– Нет, я просто так, на всякий случай.

Аня отодвинула чашку и встала.

– На всякий случай замолчи! – говорит она сурово.

– Почему? Почему вы все говорите мне: замолчи? У нас дома стало плохо! У нас дома стало скучно!

Она смотрит на мать, и в глазах у нее – слезы.

– Поди сюда! – говорит Саша. – Поди сюда, глупая! Ну, чего ты ревешь? И чем тебе плохо?

«Я думаю о себе. А думать надо о них. Мы сегодня же поговорим с Митей. И что бы ни было – мне станет легче. И легче – детям».

– И почему они у тебя во все мешаются? – говорит в сердцах Анисья Матвеевна. – Ну что ей за дело до этой Лельки, до ее ребятишек? Я с этой Катериной никуда больше ездить не стану. Совсем ошалела, до всего ей забота, во все ввязывается.

– Да что еще случилось?

– Едем в трамвае. Ну, к твоим, в Серебряный. Ну, пьяный сидит, орет. Женщина одна ему замечает – не безобразничайте, мол. А он ей – ну, обозвал, как евреев обзывают. А Катерина – да на весь вагон: «Вы не советский».

– А что же ей было – молчать? – спросила Аня.

– Бывает, и помолчать не худо.

– Да разве я одна ему сказала? – воскликнула Катя. – Я только первая сказала. А потом еще дяденька сказал: «Девочка совершенно права». Тогда пьяный ему: «Как твоя фамилия, наверное, Рабинович?» А я говорю: «А ваша фамилия Гитлер!» Вот как я сказала! Мама, как я рада, что ты с нами сидишь! – воскликнула Катя. – Ты давно с нами не сидела. У меня столько всего накопилось!

– Ну, давай выкладывай, что у тебя там накопилось?

– Мама, ты знакома с писателем Пантелеевым?

– Нет, а что?

– Мне очень надо про него узнать, все ли правда, что он пишет про свою жизнь. Мне он очень нравится, и я хочу, чтоб все счастливое было правда, а несчастливое – не правда.

И в эту минуту раздались два звонка.

– Кто это к нам? – нараспев сказала Анисья Матвеевна. – Дмитрию – рано. Кого это бог несет?

– Здравствуйте, здравствуйте, приятного аппетита! Не узнали? Вы к нам в редакцию приходили на елку. С детками. Вот с ними. Как выросли, не узнать! И в прошлом году были на первомайском вечере, еще Райкин выступал, помните? Вы с супругом во втором ряду сидели. Чайку? С удовольствием, на улице прохладно. Осень нынче какая холодная, верно? А где же ваш папочка? В редакции? Да сегодня по их отделу как будто ничего не идет!

У нее были голубенькие стеклянные глазки, и розовые фарфоровые щечки, и розовые ноготки на толстых пальчиках. Кофточка на ней тоже была розовая, а под этой прозрачной розовой кофточкой виднелась голубая комбинация и белые лямки лифчика на белых полных плечах. Катя и Аня глядели на нее во все глаза – Катя с веселым любопытством. «У-у, какая ты толстая», – говорил ее взгляд. «Откуда ты, с чем ты пришла?» – спрашивали Анины глаза. «Да, с чем ты пришла? Ты круглая, розовая, но что-то недоброе вошло с тобою», подумала Саша.

– Что ж в такой-то холод в такой-то кофте гуляете? – сказала Анисья Матвеевна, поставив перед гостьей стакан горячего крепкого чая.

– Мода, мода, мода! Что ж отставать? Одеваться надо по моде. Вы нашу очеркистку Лаврентьеву знаете? Ну как же, Марину Алексеевну, ее все знают! Так она одевается ну всем на зависть. Я всегда смотрю, что на ней. Она лучше всякого модного журнала. Еще в Париже каком-нибудь все зевают, а она, пожалуйста, всех обскакала. Правда, есть в ней оглядочка на заграницу, есть, есть немного! Но есть такая иностранная пословица: победителя не судят! Поглядишь на нее – и осуждать не можешь: блеск! Ах, какая у вас ватрушка! Сами пекли? Я попробовала по книжке испечь – ничего не вышло.

– Я тоже читала поваренную книжку, – сказала Катя. – Там говорится, что молоко надо подавать в желтых чашках, тогда оно будет похоже на сливки. Курица с рисом любит синюю посуду. Вот только я забыла, что надо подавать в коричневых тарелках. Я спросила у папы, а он говорит: реплики.

– О, у вас папочка остроумный! Это по всей редакции известно, уж если Поливанов скажет, так уж скажет!

Ее не надо было занимать. Она говорила, говорила, и пила чай, и ела клубничное варенье, восхитилась ватрушкой, осудила копченую колбасу – и сыпала, сыпала словами.

– Катерина, поди-ка на кухню, вымой посуду! – сказала вдруг Анисья Матвеевна. – Анюта, ты за хлебом сбегай. И масла надо и сыру докупить. А ты, Александра, приглашай гостью к себе.

И Саша, пока не вставившая в разговор ни слова, молча раскрыла дверь в другую комнату.

– Ох, до чего же уютненько! Ну прелесть, прелесть! А вы не видели, в Мосторге бархатные розы продают? От настоящих не отличишь. Все-таки научились, научились у нас делать изящно. Я купила и весь буфет уставила. А вы бы вот сюда, на полочку. Дорожку беленькую и вазочку с цветами. Хорошо, если дорожка вышитая гладью или болгарским крестом. Вы вышивкой не увлекаетесь, нет?

«Ваша фамилия – Прохорова?» – чуть было не спросила Саша.

– Куда-то пропало ленинградское мулине. А без него хоть за вышивку не садись. У нас многие женщины в редакции увлекаются.

Саша не могла понять: зачем она пришла? Что ей надо? Она слушала, слушала сыпавшиеся горохом слова, и смутно ей было. И, словно отвечая на ее немой вопрос, гостья сказала:

– Ну вот, Александра Константиновна, можно, я буду вас попросту Шурочкой? Так вот, Шурочка, я пришла поговорить по душам. Мы знаем вашу беду и хотим помочь.

– Какую беду? – спросила Саша.

– Ну, какую! Известно какую: поведение Дмитрий Александровича обратило внимание. Что ж, не слепые. Но давайте поправлять, пока не поздно, напишите нам кратенькое заявление, – мы действовать не можем, если нет официального заявления.

– Послушайте, что вы такое говорите? Какое вам до меня дело?

Розовые щечки побагровели, глаза стали как голубые стекляшки.

– Зачем же так грубо, если к вам от всей души? Мы не за то, чтоб семья разваливалась, мы…

– Мы? Кто это мы?

– Коллектив. Общественность.

«Как это там говорится в художественной литературе, – подумала Саша, – „подите прочь“? или „пошла вон“?»

– Вот Бог, а вот и порог! – сказала Анисья Матвеевна, появляясь в дверях. – Не молоденькая, а такой глупостью занимаешься! Вот пальтишко твое, вот шляпочка. Ботики в коридоре.

– Ну что ж… Если нравится, чтоб муж бегал… бегал по бабам… то, конечно… Дело хозяйское…

– Вот то-то что хозяйское… Прощай, прощай, дорогая. Следи за своим мужиком, если еще не сбежал… Будь здорова. Не обессудь…

Вошла Катя с горкой чистых тарелок и едва не выронила их, наткнувшись на гостью.

– Вы уже уходите? – воскликнула она. – Как жаль!

Да, не скрыться, не спрятаться. Скорее на улицу. Шагать, шагать, среди людей, которые тебя не знают.

Что же теперь? Все, что прежде было горем, тайной, стало постыдным, смешным и нелепым. «Ну что ж, если нравится, чтоб муж бегал… дело хозяйское…» Она никому ничего не рассказывала – ни отцу, ни Леше. А тут «поведение Дмитрия Александровича обратило внимание». Почему он не уберег ее хотя бы от этой встречи, от этих стеклянных глаз и розовых ноготков?

Еще сегодня, еще недавно – какой-нибудь час назад – она хотела поговорить с ним, готовилась услышать самую страшную правду и принять непоправимое решение. А теперь она ничего не может. Не может видеть его, думать о нем.

Холодно. Ветер дует в лицо, прохожие идут торопливо, у каждого – дело, у каждого – дом.

А она? Куда она идет? И вдруг Саша видит, что она у дверей Королева. Лукавя сама с собой, она притворяется, что не знает, постучит ли в дверь. Однако торопится, все ускоряет, ускоряет шаг. Этот человек заметил первую тень на ее лице. Он первый догадался, что у нее горе. Она придет, сядет, ничего не скажет. Она посидит с Федей, напьется чаю, она знает: здесь ей обрадуются и ни о чем не станут спрашивать.

Сдерживая дыхание, Саша нажимает на кнопку звонка, Ей открывает военный.

– Вы к кому, гражданка? – очень вежливо спрашивает он.

– К доктору Королеву… К Дмитрию Ивановичу…

– Пройдемте.

«Опять гости?» – думает Саша.

Военный провожает ее до самой комнаты Королева, больше того распахивает перед ней дверь. Королев стоит около дивана, рядом с ним еще один военный.

– Здравствуйте, сестра! Что-нибудь случилось в больнице? – сухо, отрывисто спрашивает Королев.

– Нет, я просто так! – удивившись этим словам, отвечает Саша.

И вдруг она видит Репина. Он стоит у окна и смотрит какими-то не своими, отчаянными глазами. И в них: «Что ты сделала? Зачем ты пришла?»

– Присядьте, гражданка, – говорит военный и придвигает к ней стул. И лишь тогда она все понимает.

Саша смотрит на Дмитрия Ивановича, она ищет его взгляда, но он смотрит вниз… «Я с вами незнаком, – словно говорит доктор. – Вы тут люди случайные, вы за меня не в ответе и никогда в ответе не будете…» Потом его уводят, начинается обыск. Обыск длится долго. Саша с ужасом смотрит на часы. Наконец она говорит:

– Разрешите, я позвоню домой, там дети.

– Дети спят, – отвечает военный.

– Я должна предупредить няню… мужа…

– Ничего, люди взрослые. Подождут.

– Нянька, – сказал Митя, расталкивая Анисью Матвеевну, – Саша не сказала, куда пошла?

– А час-то который? – спросила Анисья Матвеевна, просыпаясь.

– Третий час ночи!

– Да будет тебе! – Старуха села на кровати и перекрестилась. – Господи, довел, довел. Загубил. Терпела, да не стало мочи терпеть.

– Не болтай! Молчи! – страшным шепотом закричал Митя, наклонившись к знакомому с детства лицу, и, схватив Анисью Матвеевну за худые плечи, повторил:

– Вспомни лучше, когда она вернулась с работы? Когда ушла? Попрощалась или нет? Может, ее вызвали на ночное дежурство?

– Батюшки светы! Не вызывали ее. Дома была. Тут приходила одна… С работы твоей… Дула ей в уши…

В темной комнате зашлепали босые ноги. Аня в темноте шарит по стене, отыскивая выключатель. У нее дробно стучат зубы, и, не найдя кнопки, которая у нее под рукой, Аня начинает одеваться в темноте.

– Куда ты?

– Искать маму.

– Не смей! На дворе ночь! Я сам! Я сейчас вернусь!

– Нет! – слышится короткий ответ.

Тогда он кое-как натягивает пальто, срывает с вешалки кепку и, не вспомнив про перчатки, бежит по лестнице следом за девочкой.

– Аня, погоди! – кричит он.

Но она не слышит. Она бежит по улице не разбирая дороги, не оглядываясь и не отзываясь, как будто она знать его не знает. А он идет рядом, не решаясь сказать ей ни слова, и видит только сверху сползший на затылок платочек и светлые косы.

«Что я наделал? – думает он. – Где она? Что с ней? Что с нами будет?»

Он хочет остановить Аню, подойти к автомату, позвонить Саше на работу, он хочет понять, опомниться, что-то предпринять, но Аню не остановишь. Он испуган этим оголтелым бегом, руку его она отталкивает и не хочет откликнуться на его призыв: «Аня! Анюта!»

Аня бежит не оглядываясь… И вдруг, когда, казалось, нет больше сил терпеть, нет сил бежать – из-за угла показались трое: Саша, какой-то малыш и Репин. Они шли неторопливо, устало, держа малыша с обеих сторон за руки. Мальчик спотыкался.

– Саша!

– Мама!

Оба эти крика слились. И тут Митя впервые почувствовал, что его руки обжег ночной осенний холод.

– Мама, это правда, что Федин папа болен?

– Нет, не правда.

– А что же?

– Его арестовали, Анюта.

– Мама! Он сделал плохое?

– Нет. Он ничего плохого сделать не мог.

– Мама, – сказала Анюта, и в голосе ее звучало отчаяние, – ведь у нас это не может быть, чтоб невиноватого, у нас так не бывает! Значит, он…

– Скажи… ты поверила бы, что я сделала плохое?

– Нет!

– Ну вот. А я верю ему. Как себе. Понимаешь? Я работала с ним. Я видела, как он с больными, как он с людьми. Я очень дружила с ним. Он ни в чем не виноват.

– Как же тогда?

– Я думаю, это выяснится.

Молча, крепко сжав губы, Анюта ходит из угла в угол, На Катиной кровати спит Федя. Аня останавливается над ним и долго, пристально смотрит на бледное личико.

Анисья Матвеевна с сердцем дергает клубок, закатившийся под диван, и, звеня спицами, произносит громко:

– Больно свободно с девчонкой разговариваешь. Мала она еще такие вещи знать. Сказала бы – в командировку уехал, и дело с концом. А то начнет болтать подружкам…

– Не начну, – отвечает Аня, не оборачиваясь. – Тише! Катя идет!

Катя входит умытая, с полотенцем через плечо.

– Я рада, что этот Федя у нас поживет!

А Саша мысленно повторяет минувшую ночь.

– Сестра, – оказал Королев, оборачиваясь к ней напоследок уже в дверях, – особое внимание обратите на Добровольского. Я боюсь осложнения.

Потом, взглянув на Репина, произнес одними губами:

– Федя…

Он сказал «сестра». Он не сказал «сестра Поливанова», не сказал «Александра Константиновна». Он сказал: «сестра»…

…Саша подходит к привычному, как родной дом, зданию и не знает, что будет делать в этом опустевшем доме. Все по-прежнему – палаты, больные, врачи и сестры, не стало только одного человека – и дом опустел. Она еще не может справиться с тем, что случилось, голова гудит от бессонной ночи, и единственное, что остается на первых порах: не думать. Стиснуть зубы. Собрать внимание – не перепутать, не забыть, сделать все, как сделал бы он.

Первый, к кому она подошла, был Добровольский. Юноша уже проснулся и встретил ее улыбкой.

– Мне легче. Гораздо легче. Скоро доктор придет?

Саша не ответила. Она посмотрела температуру: нормальная.

И день завертелся, привычный день: уколы, перевязки, терпеливый разговор с больными: «Не волнуйтесь… пройдет… Рука будет здорова…»

Почему же они глядят так тревожно? Почему Добровольский спрашивает:

– У вас что-нибудь случилось?

Баба, баба, не умеешь держать себя в руках, ничего не умеешь скрывать.

– Нет, Коля, ничего не случилось. Я просто не спала сегодня. И устала.

– Сестрица! – весело говорит толстый продавец специализированного винного магазина. – Вот какое я открытие открыл, медицине полезно знать: промочишь горло, ноги не ходят, промочишь ноги горло болит. А? Могу я быть доктор наук?

– Сестрица! Мне от этого лекарства хуже! – говорит больная из четвертой палаты. Ей все время кажется, что все лекарства отравлены.

– Александра Константиновна, по-моему, этот градусник неверно температуру показывает. Он испорчен, взгляните!

– Дочка, поди-ка сюда, посмотри, красное вокруг – это к чему же?

– Вот придет доктор, спросим его про лекарство… Градусник в порядке, Юрий Петрович… Краснота пройдет, это всегда так бывает сначала…

Нет, она ничего не перепутала, все сделала как надо.

– Королев не явился! И не удосужился позвонить! Это уж ни на что не похоже! – услышала она голос Прохоровой.

День кончился. Только сейчас она поняла, как устала. Домой. Уснуть. Да, она уснет, уснет, едва опустит голову на подушку. А завтра… Завтра она все обдумает и поймет.

Кто это там, на той стороне улицы? Да, это он. Она совсем не вспоминала, не думала о нем сегодня. Зачем же он пришел?

– Бедная моя, – говорит Митя, беря ее под руку. – Ты очень устала?

– Очень.

– Хочешь, пройдемся немного, подышим?

– Нет. Я хочу домой. Спать. Ты из дому? Как малыш?

– Девочки от него не отходят. А он возится с машиной. Ко мне пошел сразу. Сидел у меня на руках, беседовал о жизни.

Лучше бы он не приходил. Нет ей, как прежде, облегчения от его голоса, от тепла этой руки. Она теперь привыкла быть одна или с детьми. Ей с ним неловко, непросто. Весь день – когда она о нем не помнила – было легче. Вот все, что она понимает.

– Тетя Саша, ты моему папе сестра. Да.

– Ты по нему скучаешь?

– Очень.

И больше ни слова.

На днях он сказал Анюте:

– Аня, большие не скажут, а вот ты скажи: скоро мой папа приедет?

Он ходит за Анютой следом и сейчас сидит у нее на коленях, прислонясь головой к ее плечу. Катя маячит тут же, вздыхает: то ли ей самой хочется поближе к Феде, то ли ей досадно, что не она на коленях у Ани.

– Катя, – говорит Аня, – давай возьмем Федю в братья! Федя, хочешь к вам в братья?

– Хочу! А ты отдашь мне это перышко?

– Вот ты какой! Сразу и перышко!

– Анюта, отдадим, отдадим! Федя, нравится тебе эта коробочка? Хочешь, я тебе ее подарю?

– Хватит у него барахла и без твоей коробочки! Давай, Федор, спать ложись. Уже девятый час.

И пока Анюта раздевает малыша, Катя переносит тетради и учебники в другую комнату – здесь погасят свет, чтоб Федя поскорее уснул.

И вот они втроем, каждая занята своим делом: девочки делают уроки, Саша читает.

– Мама, – говорит Аня, оторвавшись от задачи, – послушай, мы говорим Ольге Васильевне, нашему завучу: «Можно мы вместе с мальчиками из девятьсот восемьдесят пятой школы организуем фотокружок?» А она отвечает: «Нет, нельзя. Думаете, я не знаю, как фотографируют?» Мы говорим: «Как? Обыкновенно!» А она усмехается и говорит: «Да, а проявляют в темноте». Ты подумай только, мама!

Катя удивлена:

– Мама, а что она хотела этим сказать?

– Грязный она человек, вот что я тебе скажу, мама… Ты всегда защищаешь учителей, а тут ты не можешь ее оправдывать! А, мама?

– Верно, не могу!

Катя раскрашивает географическую карту. Она очень старается, наклонила голову набок и чуть высунула язык.

– Вот читаю я книги, – говорит Аня, – возвращается человек с войны слепой там или без ног. И жена его принимает, и писатель говорит: вот какая хорошая женщина, какая героиня. Мама, что ж тут такого? Вот Семен Осипович с молодости слепой, и Антонина Алексеевна с ним рядом всю жизнь. Нет, когда любишь, ничего не трудно!

Тихо скрипнув дверью, входит Анисья Матвеевна.

– Говорила я тебе, – обращается она к Саше, – вот, пожалуйста, уже и Катерина все про Федю знает. Сегодня на кухне Нина Георгиевна спрашивает: «А вот у вас мальчик живет, где же его родители?» А Катерина: «Мать умерла, а отец далеко… Но он ни в чем не виноват, и его скоро выпустят».

– Катя, как же так… Зачем же ты?!

– Мама, но это же правда! Почему же нельзя говорить, если правда?

– А почем ты знаешь, может, он виноват, отец его? – с сердцем говорит Анисья Матвеевна. – Что вы всем верите без разбору? Не станет народ зря говорить. А мне вчера в магазине сказали: в аптеку на Тверской Ямской привезли отравленные бинты и вату отравленную.

– Глупости все это, глупая, черная ерунда, – в тоске говорит Саша.

– Откуда ты можешь знать? А в родильном доме на Соколе всем мальчишкам, что родились, смерть вспрыснули. Это тоже, скажешь, ерунда? И помалкивай ты за ради Христа перед девчонками.

– Когда я буду учительницей, – говорит Аня, – я никогда не буду врать детям! Нет, я всегда буду говорить им правду, о чем бы они ни спросили!

Она отодвигает тетради. Катя, застыв с красным карандашом в руках, не мигая глядит на сестру.

– Я так буду ребят воспитывать, – говорит Аня, – чтобы они ничего не боялись! Чтоб никого не боялись! Чтоб своего добивались!

На столе, покрытом зеленым сукном, стоит графин. И стакан… За столом сидят доктор Темкин, доктор Федоровская, доктор Аверин. Он председательствует, а сестра Левашова ведет протокол.

На повестке дня – состояние политмассовой работы в третьем хирургическом отделении. С докладом выступает старшая сестра Алевтина Федоровна Прохорова. Да, она уже не ночная, она старшая.

Саша сидит почти в углу небольшого зала, в котором обычно устраиваются собрания. Рядом окно, за окном черный сентябрьский вечер. Саша смотрит на Прохорову. У нее белое, плоское как блин, непреклонное, непоколебимое лицо. Оно, пожалуй, вдохновенное, это лицо, глаза блестят, и рука поднята.

– Мы потеряли бдительность, рядом с нами орудовал враг, а мы его не разглядели. А разглядеть при бдительности было нетрудно. Доктор Королев унижал все наше, все советское. Он жил с оглядкой на заграницу. Он говорил, что в Копенгагене больницы лучше, чем в Москве. Все это слышали. А кто дал ему отпор?

Прохорова делает паузу. Из глубины зала раздается чей-то голос:

– Только вы, Алевтина Федоровна.

– Я не о себе говорю. Я говорю про весь наш коллектив – мы были недостаточно бдительны. Операционная сестра Ветлугина сможет подтвердить, что Королев в некоторых, нужных для него случаях давал ей не правильные указания. Например, в конце этого года во время резекции легкого…

За окном урчит гром, вспыхивают молнии – беснуется поздняя осенняя гроза.

– Я предпочел бы обойтись без этих дешевых световых эффектов, – говорит за спиной Саши молодой доктор Коля Великанов.

Правда. Как в плохой пьесе: глухой гром, стремительные голубые молнии. В зале полутемно, в бедной люстре под потолком из шести лампочек горят только три. Ветер вдруг изо всех сил толкает окно. Оно распахивается, повалив на пол цветочные горшки с бегонией и кактусами. Высокий лимон в маленьком, собрался было рухнуть, покачнулся, но раздумал и остался на месте. Саша хочет закрыть окно и долго не может справиться: рамы рвутся у нее из рук. Встает Коля Великанов и на своих длинных ногах идет на помощь. Он обуздал окно, но уронил горшок с лимоном – на подоконнике и на полу у окна целое побоище.

– Так плохо дело, что хоть пляши, – говорит он шепотом.

Да, плохо. Так плохо, что хоть пляши.

– На трибуну должны выйти товарищи и прямо, честно признаться в своих ошибках, признаться в своей слепоте и попустительстве. Сестра Поливанова всегда потакала Королеву, пускай она перед всем коллективом скажет без утайки, как она помогала ему…

За окном творится нечто несусветное. Дождь хлещет изо всех сил. Переведет дух и снова потоками обрушивается на землю. Кажется, он хлещет по всей земле.

– Господи, – с отчаянием говорит доктор Филиппова, – а я без калош и без плаща. Только-только вылезла из гриппа.

Перед Сашей сидит доктор Ткач. Отличный хирург. Ему лет шестьдесят, наверно. Втянув голову в плечи, он слушает Прохорову.

– А, вот, доктор Ткач, а вы что скажете? Вы работали рядом с Королевым, почему вы не сигнализировали?

Что мне делать? – думает Саша и смотрит в окно, за которым буйствуют световые и шумовые эффекты. Что мне делать? Лучше всего промолчать. Но промолчать не дадут. Вызовут к трибуне и потребуют: говори. Надо придумать, что сказать. Думай не думай, тут выбора нет… И будет ночь. В дверь позвонят, и войдут двое военных, тех самых, что она видела у Королева. Аня проснется, сядет на кровати, взглянет с ужасом. А они скинут на пол книги, выбросят из шкафа белье. Нет, ты этого не увидишь, тебя уведут. И Катька будет цепляться за твое платье и реветь в голос, ничего не понимая. Так. Что же она скажет? Что бы она ни сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит. Он поймет, что она делает это ради детей. Но она, как она будет жить после этого? «Говори, что знаешь, делай, что должно, а там будь что будет». А что должно?

Говори, что знаешь…

Тяжелой поступью идет через зал доктор Ткач. Он идет, шумно и страшно задыхаясь, как тот старик из Сухуми. Следом идет тишина: все знают, что Королев спас его внучку. Случай был почти безнадежный. У Ткача дрожали руки, он не мог оперировать. Дмитрий Иванович взял нож у него из рук и сменил Бориса Львовича у операционного стола. Девочка выжила. Доктор Ткач долго стоит, не говоря ни слова.

– Мы ждем. Вы что, онемели? – спрашивает Прохорова.

– Я уверен… что суд разберется… и вынесет справедливый приговор… Надеюсь, что…

– Это не ответ, а уловка! – повышает голос Прохорова.

– Вы заодно с врагом! – кричит Ветлугина.

Как Дмитрий Иванович говорил о Прохоровой? «Она любит начальство и всегда лает в указанном направлении». Но о сестре Ветлугиной он говорил иначе: «Когда на операции нет моего друга Марии Петровны, я как без рук. Быстрота, находчивость, четкость – ну, прелесть!»

– Вы заодно с врагом! – повторяет Ветлугина. У нее красные, воспаленные веки, и губы пересохли.

– Я надеюсь… что суд… разберется, – говорит доктор Ткач.

Слово найдено, – в тоске думает Саша, – «суд разберется». Я надеюсь, что суд разберется. Она скажет: «Я согласна с Борисом Львовичем. Мы должны подождать, суд разберется». Ах, как бы хорошо вдруг открыть глаза и понять, что все это был сон. А если уйти? Вот встать и уйти, и все.

– Даже зонтика не захватила, – говорит доктор Филиппова. – Дождь прямо как из ведра.

Тяжело опираясь на палку, встает Аверин. Он был с Королевым на фронте. Он знает его, как себя. «Мы с Авериным пуд соли съели», – говорил Дмитрий Иванович.

Сейчас Аверин скажет что-нибудь такое, от чего все придут в себя. Очнутся. Вот сейчас он скажет: «Мы вместе воевали…»

– Я должен признать, что виноват перед своими товарищами, – говорит Аверин. – Это я вызвал Королева в нашу больницу. Я верил ему, как другу, а он оказался врагом…

Как бы хорошо проснуться, – в тоске думает Саша. Как бы хорошо проснуться и понять, что ничего этого не было. Вчера больная из третьей палаты сказала ей:

– Что ты такая скучная? Давно вижу: горюешь. А ты не горюй. Помни: это все облака… Вспомни, что было десять лет назад, – ведь прошло? И пять лет назад, и два года… Прошло. Проплыло. Говорю тебе: облака…

Да, и это пройдет. Проплывет, забудется. Облака… Нет, не забудется, не растает…

– Сестра Поливанова! Мы ждем, мы хотим услышать, что вы скажете.

Что она скажет? Что она скажет? Что бы она ни сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит, простит. «Суд разберется», – скажет она, больше ей ничего не остается…

Саша встает. Зачем-то проводит рукой по грязному подоконнику. Поднимает голову, встречается глазами с Авериным, с Прохоровой и говорит:

– Он не виноват. Я работала с ним и видела, как он с больными, как он с людьми. Я знаю: он ни в чем не виноват…

– Что ты делаешь, Саша?

– Как видишь: укладываю чемодан.

– Что это значит?

– Это значит, что я уезжаю. Меня уволили.

– То есть как уволили?

– Обыкновенно: взяли да и уволили. Предложили подать заявление об уходе. Я, конечно, не подала. Зачем мне подавать? Я ни в чем не виновата. Ну вот. Тогда взяли и уволили.

Он не стал спрашивать, почему она ничего ему об этом не сказала. Он только спросил:

– Ну хорошо, все это очень горько, не спорю. Но причем же здесь чемодан?

– А при том, что в Москве мне теперь работы не найти. А раз так – я нашла ее на периферии. Мне помог Андрей Николаевич. Списался с одним своим товарищем. Он фельдшер на селе, и ему нужна медсестра. Я к нему и еду. Белоруссия. Село Ручьевка… Вот таким путем…

– Ты с ума сошла! – сказал он твердо. – Ты просто сошла с ума. Тебе помог Андрей Николаевич! Прекрасно. А я, дети – как ты собираешься поступить с нами?

– Очень просто. Дети пока будут здесь, с Анисьей Матвеевной. А Федю я возьму с собой, раз она не хочет, чтоб он оставался. Ну, а ты… Ты, я надеюсь, без меня не пропадешь…

– Саша, позволь. Нельзя же так… Это безумие, это глупость, ребячество!

Саша чуть отодвинула чемодан, положила руки на колени. Лицо ее не выражало ничего, кроме глубокой усталости.

– Ты сейчас сказал, Митя, что мы не дети. Это верно. И моя ошибка только в том, что я сразу не дала тебе свободы… Это так, кажется, называется: свобода. Разве дело в том, что мы продолжаем жить под одной крышей? Ты, наверно, делаешь это для детей. А разве им хорошо сейчас? Ты сам видишь, что тебе объяснять. Так вот, теперь ты свободен. А потом… Потом я заберу девочек.

– Прикажешь подавать заявление в «Вечерку»?

– Я об этом не думала. Но ты прав – все надо додумывать до конца. Вот именно: в «Вечерку»…

– Ты с ума сошла! Постарайся понять. Я давно уже знаю: я без тебя не могу. Что бы ни было, я не могу без тебя. В ту ночь, когда мы с Аней бегали по улицам, я думал – умру. Ты слышишь? Ты понимаешь? Я давно хочу с тобой поговорить, но ты стала как каменная, ты стала глухая. Я не могу без тебя. Ты слышишь?

Еще так недавно эти слова исцелили бы ее. Тогда боль была острой, и от этих слов, наверно, утихла бы. Сейчас она была тупой, постоянной, и ничто не могло ее излечить, даже эти слова. Может, он прав, и это нелепость, ребячество, что она уезжает. Может быть…

– Ты понимаешь? – снова донеслось до нее.

– Я понимаю только одно: без тебя мне легче. Вот это одно я только понимаю, и, может, это к лучшему, что меня уволили. Хочешь не хочешь, надо уезжать.

– Но мне так невозможно. Я без тебя не могу!

– А я могу…

Голос ее звучал устало, руки были опущены, и угасший взгляд устало повторял: «А я могу. Без тебя. Без любви. Без всего».


«Мои дорогие!

Ну вот я и устроилась на новом месте. И сейчас расскажу вам, как все было. От Гомеля до Чернолесья мы с Федей ехали на автобусе, в Чернолесье нас встретил заведующий медпунктом фельдшер Стеклов и отвез в Ручьевку. Забегая вперед, скажу, что мне повезло. Он очень умный человек, очень настойчивый и свое дело знает хорошо. Мне есть чему у него поучиться. Тут говорят, что, если Ручьевка чего добивается для своего медпункта, так только потому, что Сергей Антонович не дает начальству ни отдыха ни срока и спуску никому не дает. Недавно сельсовет решил занять баню под молочный пункт: он поднял шум, дошел до обкома, а баню отстоял.

Сергей Антонович рос с Андреем Николаевичем в одном детском доме. Он все говорил, чтоб мы с Федей остановились у него. Но я попросила отвести меня в правление колхоза. Председатель здесь очень хороший. Он здесь вырос, здесь окончил школу. Отсюда ушел на фронт, сюда вернулся, отвоевавшись. У него нет одной руки, потерял на фронте…

И вот мы сидим с Федей на чемодане, а председатель и Сергей Антонович раздумывают, у кого бы нас поселить. И тут вошла Варя Ганюк. Лицо открытое, лоб большой, как я люблю. Говорит быстро, приветливо. Так вот, зашла она в правление, посмотрела на нас с Федей. Выспросила – откуда? Почему из дому уехала? (Я не стала говорить про увольнение, я просто сказала – так уж получилось.) А Федя кто – сын? Я сказала: племянник. И вдруг она говорит: „Пойдем ко мне жить. Будешь платить полторы сотни. За еду платить отдельно, если вы, конечно, согласны кушать с нами“.

С этой минуты я боялась только одного: как бы она не раздумала. Но Варя тут же подхватила чемодан, я вскинула на плечи рюкзак, Федю мы взяли с двух сторон за руки. И пошли на край села в Варину избу. У Вари муж тихий, покладистый, зовут Николай. Он становится словоохотлив, только когда выпьет. Тогда он начинает командовать, покрикивать на Варю и дочку, а Варя его слушает и, посмеиваясь, делает, как он велит… Варина дочка Оля – очень хорошая, в мать: ласковая и быстрая. Она тоже зеленоглазая и светловолосая. Тут все светлоглазые и светловолосые, недаром белорусы. Оле десять лет. Ты бы с ней подружилась, Катенька. Оля учится во вторую смену. Когда она уходит, Федя остается дома один. Он привык: рисует, строит дома из кубиков. А то выйдет к калитке и ждет, ждет, пока кто-нибудь не вернется домой.

Иногда по вечерам мы поем: Варя с Олей свои песни, а мы с Федей свои, городские. Я очень скучаю по вас. Так скучаю, что и рассказать не могу. Пишите нам, почаще пишите нам.

Мы с Федей».

Вышла Митина книга, та, что они писали вместе с Мариной. Казалось, еще так недавно они получили рукопись с машинки. Потом были гранки. Верстка. Сверка. И вот их книга лежит перед ними на письменном столе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю