355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Жило » Моя жизнь с Пикассо » Текст книги (страница 1)
Моя жизнь с Пикассо
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:25

Текст книги "Моя жизнь с Пикассо"


Автор книги: Франсуаза Жило



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Моя жизнь с Пикассо

Всем известен Пабло Пикассо – гениальный художник. Но о Пикассо-отце, Пикассо-друге, Пикассо-человеке практически ничего не известно. Впервые на русском языке публикуются воспоминания Франсуазы Жило, ученицы и помощницы Пикассо – единственной женщины, которую он любил.

Если бы все воспоминания об известных людях их жен были бы такими, любителям жанра было бы, чему порадоваться. Но увы! – огромный соблазн выглядеть как-то на фоне мужа, занимая или самоуничижительную, или, напротив, максимально эгоцентричную позицию, удается преодолеть немногим.

Воспоминания Франсуазы Жило предельно корректны, факты комментируются лишь там, где иначе их не понять, а память ее не только потрясающа (цитирование Пикассо в полном смысле этого слова), но и объективна – желания придать случайным словам и поступкам мужа ореол необыкновенной значимости у Франсуазы Жило не возникает. Поразительное взаимопонимание, душевная и творческая близость Пабло и Франсуазы, которым не помешали и сорокалетняя разница в возрасте, – отнюдь не преувеличение жены художника. В предисловии соавтор книги Лейк Карлтон замечает, что, спрашивая Пикассо о некоторых эпизодах жизни, он не уставал восхищаться тем, насколько его ответы и по форме, и по содержанию совпадали с ответами на те же самые вопросы госпожи Жило.

Франсуаза Жило

пер. Д. Вознякевич

Предисловие

Подобно многим, для кого главный интерес представляет искусство нашего времени, я годами насколько мог пристально следил за жизнью и творчеством Пикассо. Старался взглянуть на него глазами как можно большего количества людей. Одной из первых, кто пришел мне в этом на помощь, была Фернанда Оливье, спутница жизни юного Пикассо времен Бото-Лавуар на Монмартре, много лет спустя она принесла эти сладостно-горькие воспоминания в мой парижский дом, где давала моей жене уроки французского.

Лет десять назад Алиса Токлас рассказывала мне о своем недавнем визите на юг к Пикассо и Франсуазе Жило. О последней она отзывалась неважно, однако вопреки своим намерениям убедила меня, что Франсуаза весьма интересная личность. Когда я несколько месяцев спустя увидел одну из картин в Майском салоне мой интерес обострился. Но прежде, чем я с нею познакомился, прошло несколько лет.

Впервые я разговаривал с Франсуазой Жило в 1956 году, когда работал над статьей о Пикассо к иллюстрации на обложке журнала «Атлантик Мансли». Задолго до конца нашего разговора я убедился, что она понимает взгляды и творчество Пикассо гораздо глубже и вернее, чем все, с кем только мне приходилось встречаться. С тех пор в течение многих лет мы часто говорили о Пикассо и живописи. Однажды промозглым январским днем за обедом в Нейли мы поняли, что все это время работали для написания данной книги.

В ходе нашей работы над книгой она постоянно поражала меня тем, до какой степени заезженное выражение «Твердая память» может быть точным. Франсуаза точно помнит, что говорила она, что говорил Пабло, каждую подробность их более, чем десятилетней совместной жизни. Цитирование слов Пикассо является цитированием в полном смысле слова.

Я часто прослеживал с ней обстоятельства многих эпизодов – неизменно с разных точек зрения. Они всякий раз подтверждались – вплоть до мельчайших подробностей, стиля, оборотов речи – хотя между первоначальным обсуждением темы и возвращением к ней проходили недели, а то и месяцы. Кстати, многие тонкости, которые Пикассо подробно разбирал в разговоре со мной в Канне вскоре после того, как ему исполнилось семьдесят пять лет, и которые я при нем записал, звучали в рассказах Франсуазы в той же самой форме, разница заключалась лишь в том, что тут за Пабло говорила Франсуаза.

Дальнейшие сличения и сверки стали возможны благодаря тому, что я получил доступ к письмам Пикассо Франсуазе, ее записям и дневникам за тот период и многим другим существенным документам – собранным в трех больших ящиках – которые, поскольку оказались на чердаке, чудом избежали судьбы других личных вещей Франсуазы в ее доме на юге Франции в 1955 году.

Лейк Карлтон

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Я познакомилась с Пикассо в мае 1943 года, во время немецкой оккупации. Мне исполнился двадцать один год, и я уже сознавала, что живопись – мое призвание. В то время у меня гостила школьная подруга Женевьева, она приехала из Монпелье провести месяц со мной. С нею и актером Аленом Кюни я однажды в среду отправилась в ресторанчик, где постоянно бывали писатели и художники. Он назывался «Каталонец» и находился на улице Великих Августинцев на Левом берегу, неподалеку от Собора Парижской Богоматери.

Когда мы вошли и сели, я впервые увидела Пикассо. Он сидел за соседним столиком в компании друзей: мужчины, которого я не знала, и двух женщин. Одной из них была Мари-Лора, виконтесса де Ноэй /Noailles/, владелица значительной коллекции картин, сама немного художница. Правда, в то время она еще не занималась живописью – по крайней мере, открыто – но издала маленький сборник стихов, озаглавленный «Вавилонская башня». У нее было длинное, узкое, нездорового цвета лицо, обрамленное изысканно причесанными волосами, напомнившими мне портрет кисти Риго Людовика XIV в Лувре.

Ален Кюни шепнул мне, что другая женщина – Дора Маар, югославская художница и фотограф, все знали, что она с 1936 года является спутницей жизни Пикассо. Я бы и сама без труда узнала ее, так как была достаточно знакома с работами Пикассо, чтобы распознать в ней женщину, изображенную на «Портрете Доры Маар». У нее было красивое овальное лицо, однако с массивной челюстью, это характерная черта почти всех ее портретов, написанных Пикассо. Черные волосы были гладко зачесаны назад. Я обратила внимание на ее бронзово-зеленые глаза и тонкие руки с длинными, сужающимися к концу пальцами. Больше всего в этой женщине поражала ее странная неподвижность. Говорила она мало, совершенно без жестов, в осанке ее было не только достоинство, но и некоторая скованность. Есть французское выражение, очень подходящее к данному случаю: она держалась как на святом причастии.

Наружность Пикассо меня слегка удивила. Мое представление о том, как он должен выглядеть, основывалось на фотографии, помещенной, в специально посвященном Пикассо номере художественного обозрения «Cahieis d’Art» в 1936 году: темные волосы, сверкающие глаза, очень крепкое сложение, грубые черты лица – этакое красивое животное. Теперь его седеющие волосы и отсутствующий – то рассеянный, то скучающий – взгляд придавали ему замкнутый, восточный вид, напомнивший мне статую египетского писца в Лувре. Однако ничего скульптурного, застывшего в его поведении не было: он жестикулировал, вертелся, оборачивался, поднимался и быстро расхаживал взад-вперед.

По ходу обеда я заметила, что Пикассо наблюдает за нами и время от времени слегка актерствует специально для нас. Было ясно, что он узнал Кюни, и отпускал реплики несомненно с расчетом на то, что мы их услышим. Всякий раз, говоря что-то особенно забавное, улыбался скорее нам, чем тем, кто сидел вместе с ним. В конце концов, он поднялся и подошел к нашему столику. Принес вазу черешен и предложил нам угощаться ягодами, называя их с сильным испанским акцентом «cerisses».

Женевьева была очень красивой девушкой французско-каталонского происхождения, однако греческого типа, с носом, являвшемся прямым продолжением лба. Впоследствии Пикассо сказал мне – у него возникло ощущение, будто он уже писал эту голову в ранних работах. Женевьева часто подчеркивала свою греческую внешность, надевая, как и в тот вечер, ниспадающее широкими складками платье.

– Ну что, Кюни, – спросил Пикассо, – познакомишь меня со своими приятельницами?

Ален представил нас, потом сказал:

– Франсуаза умная.

Указал на Женевьеву:

– А она красивая. Правда, похожа на аттическую мраморную статую?

Пикассо пожал плечами.

– У тебя актерское суждение. А как охарактеризуешь умную?

В тот вечер на мне был зеленый тюрбан, закрывающий большую часть лба и щек. На заданный вопрос ответила моя подруга:

– Франсуаза – флорентийская дева.

– Но не обычная. – Добавил Кюни. – Изъятая из церковного ведения.

Все засмеялись.

– Раз не обычная, тем она интереснее, – сказал Пикассо. – Ну, а чем занимаются эти беглянки из истории искусств?

– Мы художницы, – ответила Женевьева.

Пикассо расхохотался.

– За весь день не слышал ничего более смешного. Девушки с такой внешностью не могут быть художницами.

Я сказала ему, что Женевьева приехала в Париж просто развеяться, что она ученица Майоля, и что я, хотя ничьей ученицей не являюсь, вполне сложившаяся художница. И что в настоящее время у нас открыта совместная выставка живописи и графики в галерее на улице Буасси д’Англе, за площадью Согласия.

Пикассо поглядел на нас с насмешливым удивлением.

– Ну что ж... я тоже художник. Вы должны придти ко мне в мастерскую, посмотреть мои картины.

– Когда? – спросила я.

– Завтра, послезавтра. Когда хотите.

Мы с Женевьевой посовещались и ответили, что придем не завтра, не послезавтра, а скорее всего в начале будущей недели.

Пикассо поклонился и сказал:

– Как вам будет угодно.

Пожав всем нам руки, он забрал вазу с черешнями и вернулся к своему столику.

Мы все еще сидели, когда Пикассо и его друзья ушли. Вечер стоял прохладный, и на нем были берет и куртка из плотной ткани. Дора Маар была в меховой шубе с подложенными плечами и туфлях, какие большинство женщин носило во время оккупации, когда кожи и еще многого недоставало, – на толстой деревянной подошве, с высоким каблуком. Из-за этих каблуков, подложенных плеч и прямой осанки она выглядела величественной амазонкой, на целую голову возвышавшейся над мужчиной в куртке до бедер и баскском берете.

Утром следующего понедельника, часов в одиннадцать, мы с Женевьевой поднялись по узкой, темной винтовой лестнице, укрытой в углу мощеного булыжником двора дома номер семь по улице Великих Августинцев, и постучали в дверь квартиры Пикассо. После недолгого ожидания дверь открылась на три-четыре дюйма, оттуда высунулся длинный, тонкий нос его секретаря Хайме Сабартеса. Мы видели репродукции его портретов, нарисованных Пикассо, и Кюни говорил, что принимать нас будет Сабартес. Он с подозрением поглядел на нас и спросил:

– Вы приглашены?

Мы ответили утвердительно. Секретарь впустил нас, обеспокоено глядя сквозь толстые линзы очков.

Мы вошли в переднюю, там было много растений и птиц – дикие голуби и несколько экзотических видов пернатых в плетеных клетках. Растения не радовали глаз; они были колючими, в медных горшках, такие часто видишь в швейцарских. Правда, расставлены здесь они были более привлекательно и перед высоким открытым окном производили довольно приятное впечатление. Некоторые из этих растений я видела с месяц назад на последнем портрете Доры Маар, висевшем в отдаленной нише галереи Луизы Лейри на улице д’Асторг, несмотря на то, что нацисты наложили запрет на картины Пикассо. Это был замечательный портрет в розово-серых тонах. На заднем плане картины была рама, напоминавшая большое старинное окно, находившееся теперь у меня перед глазами, птичья клетка и одно из тех колючих растений.

Мы последовали за Сабартесом во вторую, очень длинную комнату. Я увидела несколько старых диванов и кресел в стиле Людовика ХШ с разложенными на них гитарами, мандолинами и другими музыкальными инструментами, решила, что, видимо, Пикассо использовал их в своих картинах времен кубистского периода. Впоследствии он сказал мне, что купил инструменты уже после того, как те картины были написаны, и хранил их в память о временах кубизма. Комната обладала благородными пропорциями, но в ней царил беспорядок. Длинный стол посередине комнаты и два плотницких верстака, стоявших впритык у правой стены, были завалены книгами, журналами, газетами, фотографиями, шляпами и всевозможным хламом. На одном из верстаков лежал необработанный кристалл аметиста величиной с человеческую голову, в центре его была маленькая, закрытая со всех сторон пустота, заполненная похожей на воду жидкостью. На полке под столом я увидела несколько сложенных мужских костюмов и три-четыре пары старой обуви.

Когда мы проходили мимо длинного стола посреди комнаты, я заметила, что Сабартес обошел матовый коричневатый предмет, лежавший на полу неподалеку от двери, ведущей в следующую комнату. Подойдя поближе, увидела, что это скульптурный, отлитый в бронзе череп.

Следующая комната была мастерской, почти сплошь заставленной скульптурами. Я увидела «Человека с бараном», теперь отлитого в бронзе и стоящего на площади в Валлорисе, но тогда это был просто гипс. Было много маленьких женских голов, которые Пикассо делал в Буажелу в 1932 году. В жутком беспорядке пребывали велосипедные рули, свернутые трубкой холсты, испанское раскрашенное деревянное распятие ХV века, причудливо вытянутая вверх скульптура женщины, в одной руке держащей яблоко, другой прижимающей к телу что-то похожее на грелку.

Однако самым впечатляющим был яркий холст Матисса, натюрморт 1912 года с вазой апельсинов на столе, покрытом розовой скатертью, на светло-голубом и ярко-розовом фоне. Помню также Виллара, Дуанье Руссо и Модильяни; однако в той темной мастерской яркие краски Матисса сияли среди скульптур. Я не удержалась и воскликнула:

– О, какой прекрасный Матисс!

Сабартес обернулся и сурово сказал:

– Здесь только Пикассо.

По другой маленькой винтовой лестнице в дальнем конце комнаты мы поднялись на второй этаж квартиры. Наверху потолок был гораздо ниже. Вошли в большую мастерскую. В глубине ее я увидела Пикассо, в окружении нескольких человек. Он был одет в старые, обвислые на бедрах брюки и матросскую тельняшку. Когда увидел нас, лицо его озарилось приятной улыбкой. Он покинул группу и подошел к нам. Сабартес что-то пробормотал о том, что мы приглашены, и спустился вниз.

– Хотите, повожу вас по квартире? – спросил Пикассо.

Мы с радостью согласились. И Женевьева, и я надеялись, что он покажет нам кой-какие свои картины, но просить не смели. Пикассо повел нас вниз, в скульптурную мастерскую.

– До того, как я поселился здесь, – сказал он, – на первом этаже была мастерская плетельщика корзин, а на втором актерская студия Жана-Луи Барроля. Здесь, в этой комнате, я писал «Гернику», – прислонился спиной к одному из столов в стиле Людовика XIV, стоявшему перед двумя окнами, которые выходили во внутренний двор. – Однако другими работами тут почти не занимался. Сделал «Человека с бараном», – он указал на большую гипсовую скульптуру человека, держащего барана на руках, – но картины пишу наверху, а над скульптурой работаю в другой мастерской, она находится неподалеку, на этой же улице.

– Темная винтовая лестница, по которой вы поднимались сюда, – продолжал Пикассо, – та самая, по которой в бальзаковском «Неведомом шедевре» взбирался юный художник, когда пришел к старому Порбусу, другу Пуссена, писавшего картины, которые никто не понимал. О, весь этот дом полон исторических и литературных призраков. Ну ладно, пойдемте обратно наверх.

Пикассо обошел стол, и мы последовали за ним по винтовой лестнице. Он провел нас через большую мастерскую мимо группы людей, не обративших на нас никакого внимания, в маленькую угловую комнату.

– Здесь я занимаюсь гравировкой, – сказал Пикассо. – И вот смотрите-ка.

Он подошел к раковине и открыл кран. Вскоре от воды пошел пар.

– Чудесно. Несмотря на войну, у меня есть горячая вода. Собственно говоря, – добавил он, – можете приходить сюда принять горячую ванну, когда пожелаете.

Однако интересовала нас прежде всего не горячая вода, хотя в то время в домах она была редкостью. Глянув на Женевьеву, я подумала: «О, хоть бы он перестал говорить о горячей воде и показал нам картины!» Но вместо этого Пикассо прочел нам краткую лекцию на тему, как делать канифоль. Я уже склонялась к мысли, что нам придется уйти, не увидев ни одной картины, и никогда не возвращаться сюда, когда Пикассо наконец повел нас в большую мастерскую и начал показывать полотна. Помню, на одном был вожделенно кукарекающий петух, очень пестрый и красочный. Кроме него был другой того же периода, но очень суровый, черно-белый.

Примерно в час дня окружавшая нас группа распалась, и все направились к выходу. В тот первый день меня больше всего поразило, что мастерская казалась храмом своего рода культа Пикассо, и все находившиеся там, судя по всему, были полностью поглощены этим культом – все, кроме самого кумира. Пикассо, казалось, воспринимал все это как должное, но не придавал этому никакого значения, словно стараясь показать нам, что не имеет ни малейшего желания быть кумиром.

Когда мы собрались уходить, Пикассо сказал:

– Если пожелаете придти еще, непременно приходите. Но только не как паломники в Мекку. Приходите потому, что я вам нравлюсь, что вам интересно мое общество, потому что хотите прямых, простых отношений со мной. Если вам хочется только посмотреть мои картины, то с таким же успехом можно пойти в музей.

Я не восприняла это замечание особенно серьезно. Прежде всего, его картин в парижских музеях тогда почти не было. Затем, поскольку он был у нацистов в списке запрещенных художников, ни одна частная галерея не могла открыто выставить его многочисленные картины. А художнику не интересно разглядывать работы коллеги в альбоме репродукций. Так что если кому-то хотелось увидеть его новые работы – как мне – то идти было почти некуда, кроме дома номер семь по улице Великих Августинцев.

Через несколько дней после моего первого визита к Пикассо, я заглянула в галерею, где мы с Женевьевой устроили свою выставку. Заведующая взволнованно сообщила мне, что совсем недавно приходил невысокий мужчина с пронзительными черными глазами, одетый в матросскую тельняшку. После первого потрясения она осознала, что это Пикассо. По ее словам, картины он разглядывал пристально, а потом ушел, не сказав ни слова. Возвратясь домой, я сообщила Женевьеве о его визите. Сказала, что, видимо, он пришел посмотреть, насколько плохи наши картины, убедиться в справедливости высказанного им в «Каталонце» замечания: «Девушки с такой внешностью не могут быть художницами».

Женевьева имела более оптимистическую точку зрения.

– На мой взгляд, это очень мило, – сказала она. – Видно, что он проявляет подлинный интерес к работам юных художниц.

Я так не думала. Считала, что это в лучшем случае любопытство.

– Он просто хотел посмотреть, что у нас есть за душой – если есть хоть что-то.

– До чего ты цинична, – сказала Женевьева. – Мне он показался очень любезным, открытым, простым.

Я ответила, что, возможно, он хочет казаться простым, но я заглянула ему в глаза и увидела в них отнюдь не простоту. Правда, меня это не пугало. Даже побуждало опять придти к нему. Выждав с неделю, я однажды утром вернулась на улицу Великих Августинцев, прихватив с собой Женевьеву. Дверь открыл, разумеемся, Сабартес и высунул голову, словно лиса. На сей раз он впустил нас, не говоря ни слова.

Помня по первому визиту очень милую, освещенную сквозь высокое окно переднюю с множеством растений и экзотических птиц в плетеных клетках, мы решили слегка расцветить эту зелень и принесли горшочек с цинерарией. Увидя нас, Пикассо рассмеялся.

– К старикам не приходят с цветами, – сказал он.

Потом увидел, что мое платье того же цвета, что и цветы.

– Вижу, вы все продумали.

Я вытолкнула вперед Женевьеву.

– Вот красота, за ней следует ум, – напомнила я Пикассо.

Он внимательно оглядел нас, потом сказал:

– Это еще неизвестно. Пока что я вижу только два разных стиля: древнюю Грецию и Жана Гужона.

В наш прошлый визит Пикассо показал нам всего несколько картин. И теперь решил восполнить это. Нагромоздил их кучей. На мольберте стояла картина; он пристроил сверху еще одну; по одной с боков; поверх них пристроил другие, и, в конце концов, получилось сооружение, напоминающее акробатическую пирамиду. Впоследствии я узнала, что он расставлял их так почти ежедневно. Они всегда каким-то чудом держались, но едва их касался еще кто-то, падали. В то утро на картинах были петухи; потрясала стойка «Каталонца» с черешнями на коричнево-белом фоне; маленькие натюрморты, некоторые с лимонами, многие со стаканами, с чашкой и кофейником, с фруктами на клетчатой скатерти. Казалось, он устраивал представление, приводя в определенный порядок цвета и поднимая их на подмости. Там была еще одна картина, привлекшая мое внимание. Выполненная в землистых тонах, очень близких к кубистскому периоду, она изображала большую обнаженную; вид сзади с поворотом в три четверти предоставлял возможность составить представление о натуре в целом. Были виды маленького мыса в западной части острова Ситэ неподалеку от Нового моста, с деревьями, каждая ветвь которых состояла из отдельных точек краски, в манере, очень напоминавшей Ван Гога. Было несколько матерей с огромными детьми, достигавшими головой верхнего края холста, несколько в духе каталонских примитивистов.

Многие из картин, которые Пикассо показывал нам в то утро, имели кулинарную основу – освежеванные кролики или ощипанные голуби с горошком – своего рода отражение времени, когда большинству людей было трудно раздобыть еду. Были и другие, с сосиской, приклеенной словно коллаж к старательно выписанному фону, были портреты женщин в шляпках с лежащими наверху вилками или рыбами и другой едой. Наконец, он показал нам серию портретов Доры Маар в очень искаженной форме, которые писал больше двух лет. По-моему, они принадлежат к одним из лучших его работ. Выполненные на беловатом фоне, эти портреты кажутся символами человеческой трагедии, а не просто деформацией женского лица, как может представиться поверхностному взгляду.

Пикассо внезапно решил, что показал нам достаточно, и отошел от своей пирамиды.

– Я видел вашу выставку, – сказал он, глядя на меня.

У меня не хватило смелости спросить, какого он мнения о ней, поэтому я лишь притворилась удивленной.

– У тебя большие способности к рисованию, – продолжал он. – Думаю, тебе нужно работать и работать – упорно – ежедневно. Мне будет любопытно наблюдать за твоими успехами. Надеюсь, будешь показывать мне свои рисунки время от времени.

Потом обратился к Женевьеве.

– Думаю, ты нашла в Майоле того учителя, какой тебе нужен. Один искусный каталонец достоин другого.

Хотя после этого Пикассо говорил мало, то утро глубоко мне запомнилось. Я ушла из дома на улице Великих Августинцев в очень приподнятом настроении, мне не терпелось поскорее вернуться в свою мастерскую и приняться за работу.

Вскоре после того второго визита Женевьева уехала обратно на юг. Мне хотелось вернуться на улицу Великих Августинцев одной, но я считала, что еще рано показывать Пикассо новые работы, хотя приглашение приходить к нему, когда захочу, было более, чем радушным.

Должна признаться, я часто задумывалась, обратил бы он на меня внимание, если б увидел одну. Когда мы были вдвоем с Женевьевой, он видел тему, проходящую через все его работы, особенно тридцатых годов: две женщины, одна белокурая, другая темная, одна вся состоит из округлостей, другая олицетворяет внешним обликом свои внутренние конфликты, с индивидуальностью не просто художнической; одна воплощающая собой для него эстетику и пластику, другая отражающая свою натуру в драматическом выражении лица. Когда мы вдвоем предстали перед ним тем утром, он увидел в Женевьеве один из вариантов внешнего совершенства, а во мне, внешним совершенством не обладавшей, какое-то беспокойство, созвучное его собственной натуре. Я уверена, что это создало для него образ. Он даже заметил: «Я встречаю тех, кого писал двадцать лет назад». Это определенно явилось одной из причин проявленного к нам интереса.

Когда я снова пришла повидать Пикассо, он стал очень ясно выказывать другую сторону природы своего интереса ко мне.

Там всегда бывало много людей, стремившихся увидеть его: одни находились на первом этаже в длинной комнате, где властвовал Сабартес; другие – в большой живописной мастерской наверху. Вскоре я заменила, что Пикассо постоянно ищет повода увести меня в другую комнату, где мог бы побыть наедине со мной несколько минут. Помню, впервые послужили предлогом тюбики краски, которые он собирался подарить мне. Заподозрив, что дело тут не только в красках, я спросила, почему он их не принесет. Неизменно находившийся поблизости Сабартес сказал:

– Да, Пабло, тебе следует принести их.

– Это почему? – спросил Пикассо. – Если я собираюсь сделать ей подарок, она, по крайней мере, может позволить себе труд пойти за ним.

В другой раз я приехала на велосипеде, тогда это был самый удобный способ передвижения. По пути меня застал дождь, и мои волосы вымокли.

– Только взгляни на эту бедняжку, – сказал Пикассо Сабартесу. – Нельзя оставлять ее в таком состоянии.

И взял меня за руку.

– Пошли в ванную, я вытру тебе волосы.

– Слушай, Пабло, – сказал Сабартес, – может, я поручу Инес заняться этим. У нее получится лучше.

– Инес оставь в покое, – сказал Пикассо. – У нее хватает своих дел.

Он повел меня в ванную и старательно вытер мои волосы.

Разумеется, такие случаи подворачивались Пикассо не всякий раз. Приходилось создавать их самому. И в следующий мой приезд предлогом могла оказаться какая-то особая чертежная бумага, обнаруженная в одном из пыльных углов мастерской. Но при любом предлоге было совершенно понятно – он пытается выяснить, до какого предела я могу быть восприимчива к его вниманию. Желания давать ему основания для того или другого решения я не испытывала. И очень забавлялась, наблюдая за предпринимаемыми им действиями.

Однажды он сказал мне:

– Хочу показать тебе свой музей.

И повел меня в комнату, примыкавшую к скульптурной мастерской. У левой стены стоял стеклянный стенд футов семь в высоту, пять в ширину и один в глубину. Там было четыре или пять полок со множеством произведений искусства.

– Это мои сокровища, – сказал Пикассо. Подвел меня к середине стенда и показал на одной из полок поразительную деревянную ступню. – Древнее Царство. В этой ступне весь Египет. Мне с таким фрагментом вся остальная статуя не нужна.

На верхней полке стояло десять очень стройных изваяний женщин высотой от фута до полутора футов, отлитых в бронзе.

– Я вырезал их из дерева в тридцать первом году, – сказал Пикассо. – А теперь взгляни вот на что.

Он очень мягко подтолкнул меня к концу стенда и постучал по стеклу перед набором камешков с резными женскими профилями, головами быка и фавна.

– Резал я вот чем, – сказал Пикассо и достал из кармана маленький складной нож фирмы «Опинель» с одним лезвием.

На другой полке, рядом с деревянными кистью руки и рукой до локтя, явно с острова Пасхи, я увидела плоский кусок кости длиной около трех дюймов. На нем были нарисованы параллельные линии, имитирующие зубья гребня. В центре между полосками был орнамент в виде дерущихся насекомых, одно намеревалось проглотить другое. Я спросила Пикассо, что это.

– Гребень для вычесывания вшей, – ответил он. – Я бы подарил его тебе, но думаю, нужды в нем у тебя нет.

И провел пальцами по моим волосам, кое-где раздвигая их возле корней.

– Нет, похоже, в этом отношении у тебя все в порядке.

Я вернулась к центру стенда. Там был слепок его скульптуры «Стакан абсента» около девяти дюймов в высоту, с вырезанным углублением в стакане и настоящей ложечкой сверху, в которой лежал поддельный кусочек сахара.

– Эту скульптуру я сделал, когда тебя еще на свете не было, – сказал Пикассо. – В четырнадцатом году. Слепил из воска, добавил настоящую ложечку, заказал отлить шесть таких же из бронзы и все их разукрасил по-разному. А вот это тебя позабавит.

Он обнял меня за талию и повел к другой части стенда. Я увидела спичечный коробок с написанной на нем в посткубистской манере головой женщины. И спросила Пикассо, когда он ее написал.

– Года два-три назад, – ответил он. – И вот этих тоже.

Пикассо показал несколько сигаретных коробок, на которых изобразил сидящих в креслах женщин. Я обратила внимание, что три из них датированы сороковым годом.

– Видишь, – сказал он, – я сделал их рельефными, наклеив в разных местах кусочки картона. Вот этой пришил вырезку, образующую центральную часть торса. Обрати внимание на волосы. Они очень близки к настоящим – это веревочные волокна. Пожалуй, эти вещи представляют собой нечто среднее между скульптурой и живописью.

Я обратила внимание, что каркас кресла, в котором сидела женщина с нашитым торсом, тоже частично сделан из завязанной узлами веревки.

Под ними находилось несколько крохотных сценических декораций в сигарных коробках с раскрашенными, вырезанными из картона актерами величиной с маленькую булавку. Однако самым любопытным в них были сюрреалистические рельефы, сделанные из разнородных вещей – спичек, бабочки, игрушечной лодки, листьев, прутиков – и посыпанные песком. Размеры декораций составляли примерно десять на двенадцать дюймов. Я спросила, что это. Пикассо пожал плечами.

– То, что они представляют собой. Я делал такие штуки лет десять назад, на поверхности или изнанке маленьких холстов. Собирал композиции – некоторые вещи здесь пришиты, – покрывал их клеем и посыпал песком.

Осмотрев посыпанные песком рельефы, я сунула голову в дверной проем в задней части комнаты. Он вел в другую комнатку, заполненную рамами. Позади них находилась вырезанная фотография каталонского крестьянина в натуральную величину, словно бы охранявшая сокровища музея. У стены напротив стенда стоял стол с лежавшими на нем инструментами. Я подошла к нему. Пикассо последовал за мной.

– Ими я окончательно отделываю скульптуры, – сказал он. Взял напильник. – Этим пользуюсь постоянно. – Бросил его на место, взял другой. – Этот для поверхностей, требующих тонкой обработки.

Пикассо поочередно брал рубанок, щипцы, всевозможные гвозди /для гравировки по гипсу/, молоток, и с каждой вещью все больше приближался ко мне. Положив на стол последний инструмент, он резко повернулся и поцеловал меня в губы. Я не воспротивилась. Пикассо с удивлением взглянул на меня.

– Ничего не имеешь против? – спросил он.

Я ответила, что нет – с какой стати? Его, казалось, это потрясло.

– Отвратительно, – сказал он. – Надо было хотя бы оттолкнуть меня. А то мне может придти в голову, что я могу делать все, что захочу.

Я улыбнулась и предложила ему действовать. Это совершенно сбило его с толку. Я прекрасно понимала, он сам не знает, что хочет делать – да и хочет ли – и поэтому решила, что спокойно сказав «да», отобью у него охоту делать чтобы то ни было. Поэтому сказала:

– Я в вашем распоряжении.

Пикассо недоверчиво посмотрел, потом спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю