412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Сара Бернар. Несокрушимый смех » Текст книги (страница 6)
Сара Бернар. Несокрушимый смех
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:01

Текст книги "Сара Бернар. Несокрушимый смех"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Франсуаза Саган – Саре Бернар


Дорогая Сара Бернар,

Все так и продолжается: любовник замужней женщины – «счастливый плутишка», а любовница женатого мужчины – «несчастная жертва». Это, по сути, Фейдо [24] в гостиных или «back street» [25] 3 в тесном семейном кругу. Нет, в этом смысле ничего не изменилось, во всяком случае, по названию.

Сара Бернар – Франсуазе Саган


Ну что ж, прекрасно! Мужчины любят тешить свое тщеславие, и, пожалуй, даже лучше, что от века к веку в этом смысле ничего не меняется; это способствует их хорошему настроению да и нашим уловкам не слишком мешает. В конце концов, кто движет миром, кроме нас? Но вернемся к театру и Франсуа Коппе, речь шла о «Прохожем», репетиции этой пьесы начались вскоре после моего прихода с помощью этого молодого поэта, он был остроумным собеседником и очаровательным мужчиной. «Прохожий» стал настоящим триумфом, зрители аплодировали, не переставая, вызывая Агар и меня, занавес поднимался восемь раз. За несколько часов Франсуа Коппе стал знаменитостью, а нас с Агар осыпали похвалами. «Прохожего» мы играли более ста раз подряд в переполненном зале. Нас даже пригласили в Тюильри к принцессе Матильде.

Ах, этот день в Тюильри! Я отправилась туда вместе с «моей милочкой», она была страшно взволнована, тем более что за нами прислали адъютанта, господина графа де Лаферрьера, человека чрезвычайно любезного, но ужасно чопорного, он должен был представить нас императрице Евгении. Когда мы, проезжая по Королевской улице, остановились, к нам подошел генерал, друг де Лаферрьера, чтобы поприветствовать нас, на прощанье он воскликнул:

– Желаю удачи!

И в эту минуту проходивший мимо бродяга сказал:

– Удачи? Недолго она вам послужит, банда бездельников!

У Лаферрьера был такой негодующий вид, и голос этого проходимца по сравнению с изысканными интонациями генерала звучал до того нелепо, возник такой разлад между этой стыдливой любезностью и столь бесстыдной грубостью, что на меня напал смех, и когда мы добрались до Тюильри, в глазах у меня стояли слезы из-за усилий, которые я прилагала, чтобы удержаться от смеха, а тут еще отчаянные реверансы в салоне, которые я репетировала перед «моей милочкой», интересуясь ее мнением относительно моего изящества и пытаясь прийти в себя. Увы! Император появился у меня за спиной неожиданно и, застав меня за этой репетицией, вынужден был кашлянуть, чтобы остановить мои упражнения. Неуверенно шагая от смущения, я последовала за ним, сделала невыразительный реверанс перед императрицей и уныло прошествовала по пышным апартаментам, вместо того чтобы любоваться ими. Впрочем, мое настроение никогда не соответствовало торжественным случаям: на похоронах мне всегда хотелось смеяться, на бракосочетаниях – плакать и богохульствовать на крестинах! Может, поэтому я так люблю театр: там, по крайней мере, моя роль полностью прописана, оставалось лишь следовать ей, думая о чем-либо другом, о том, что приходило мне в голову и что, увы, никогда не подтверждалось чувствами (разве только в отношении Мориса, который уже в ту пору жаловался, что у него мать – птичка. «Мама-птичка», любил повторять он).

Франсуаза Саган – Саре Бернар


Морис! Совсем маленький? Кто это? Какое место занимает этот молодой человек в Вашей жизни? Неужели этот юноша Ваш сын? Вы не говорили мне ни о его отце, ни о его появлении, вообще ни о чем… Как такое может быть? А между тем он, судя по всему, занимал главное место в Вашей жизни. И по отношению к нему, похоже, Вы были прямой противоположностью Вашей матери. Расскажете о нем?

Сара Бернар – Франсуазе Саган


Верно, о Морисе я Вам не рассказывала. Мне не хотелось говорить о нем ни в моих «Мемуарах», ни вообще никому. Он был для меня чем-то таким естественным, таким важным, такой легкой и вместе с тем необходимой ношей. Пожалуй, лишь в отношении к нему мое поведение соответствовало норме, свойственной женщинам. Быть матерью для меня было столь же естественно, как быть рыжеволосой или трагической актрисой. Как-то один невоспитанный журналист спросил, от кого у меня сын. Он докучал мне, и я ответила, что уже не помню, кто был отцом моего ребенка: Гамбетта [26] , Виктор Гюго или генерал Буланже. Но теперь, когда все это осталось далеко позади и все уже умерли, я могу сказать Вам, что отцом Мориса был принц де Линь. Морис родился в 1864 году и стал моей великой любовью. Больше мне рассказывать нечего: любил меня принц дольше, чем я его любила, пришлось ли мне умолять его или это он умолял меня – не важно. Все это не имеет значения, раз плодом нашей связи стал Морис, которого я любила как никого другого и который меня любил как никого другого. Все остальное – сплетни, пересуды и пустые домыслы.

Не вернуться ли нам в «Одеон»?

Франсуаза Саган – Саре Бернар


Дорогая Сара Бернар,

Вы совершенно правы, ответив таким образом. Я прекрасно знаю, что Вы любили этого ребенка больше всего на свете и что он был для Вас самым чудесным из секретов и самым любимым. Мне кажется необычайно трогательным, что в той безудержной круговерти, каковой была Ваша жизнь, Вы сумели остаться для него преданной и ласковой матерью, о чем неустанно свидетельствовали его письма и рассказы. И Вы совершенно правы, не желая распространяться о его рождении и обо всем остальном, – какое это имеет значение! Я никогда не была сторонницей общепринятых идей и норм поведения, но действительно считаю, что единственное, за что не следует оправдываться женщине, так это ребенок, которого родили, вырастили и любили. Я рада, что на этот раз наши суждения совпали.

Сара Бернар – Франсуазе Саган


А я довольна тем, что у нас одинаковые, хотя и лаконично оговоренные, моральные устои. Браво. Вернемся в «Одеон»! Но прежде, о чем еще Вы хотели спросить меня?

Франсуаза Саган – Саре Бернар


Мы говорили о Прусте, так вот, судя по высказываниям Ваших биографов и некоторым из Ваших писем, Вы были влюблены в прообраз Свана [27] . Этот Шарль Хаас действительно был столь обаятелен, каким изображают его Пруст и собственная его репутация?

Сара Бернар – Франсуазе Саган


Вам придется выдержать предисловие к моему ответу, дорогой друг. Вам известно, что свет прожекторов, который направляют нам в лицо, нередко больше ослепляет наше окружение, чем нас самих, а это означает, что у других я вызывала большее восхищение, чем у самой себя; поверьте, от этого я не испытываю ни малейшей гордости, но так уж оно есть. Кроме множества сердечных увлечений, кроме завладевших мною позже страстей к двух мужчинам, за которых я вышла замуж и на которых мне и смотреть-то не следовало, у меня было несколько разочарований, но большая любовь выпадала крайне редко. Шарль Хаас был такой любовью. Под любовью я подразумеваю чувство, которое испытываешь, и понимаешь, почему его испытываешь, и можешь только одобрить то, что чувствуешь. У Шарля Хааса было все, даже если не принимать во внимание его неотразимое очарование – и как некоторые общеизвестные истины, неоспоримое, Шарль Хаас обладал вкусом, благородством, добрым сердцем, смелостью, элегантностью по всем статьям и с головы до ног. На мой взгляд, у него был лишь один недостаток – это пристрастие к светской жизни и скучным людям, от которого он не мог избавиться и которое заставляло его мчаться в любой час дня и ночи в наводящие тоску аристократические салоны. Но мне это ничуть не мешало, у меня была своя собственная жизнь, и как только мы вновь оставались наедине, наши разговоры и смех выдавали людей одной породы. У нас даже глаза были почти одинакового цвета, того же цвета волосы, та же осанка; нас объединяло общее пристрастие к чрезмерности и к иронии. Боюсь только, он был более образован и умен, чем я. Я не могла удержаться, чтобы чуточку не играть с ним, не актерствовать, не кокетничать, не расставлять ловушки, а он не мог удержаться от желания дать мне понять, что видит их, различает и отвергает. Из-за этого порой у нас случались честолюбивые споры и даже скверные ссоры, которым не место было в наших отношениях и которые, признаюсь, зачастую происходили по моей вине.

А дело вот в чем: кроме того, что я его любила и ценила данный ему от природы ум, иногда мне очень хотелось, чтобы он поглупел от любви. И когда он смеялся над моими уловками, я предпочла бы, чтобы он кричал. Нельзя заполучить сразу все: равного себе человека, друга, любовника, сообщника (а порой и его любовь). Нельзя заполучить все это и еще претендовать на то, чтобы оно длилось довольно продолжительное время. От равенства устаешь. В любви есть соотношение силы, которое хочется изменить или углубить, без чего тот или другой томится. Первым заскучал Шарль, не я. Я ужасно страдала, но не от его ухода, ибо в действительности он никогда не покидал меня, – так вот, не от его ухода, а от его отчужденности.

Конечно, когда я почувствовала, что он ускользает от меня, чтобы удержать его, я начала прибегать ко множеству смешных уловок, от самоубийства до провокаций. Но он слишком хорошо меня знал, и его это смешило, а порой и огорчало, ведь сердце у него было доброе, и в конечном счете он на меня не очень сердился за то, что я оказалась не на высоте. История была мучительная, и даже теперь, когда я об этом думаю, она остается таковой. Почему нельзя жить с человеком той же породы? Почему нельзя жить с нашим вторым «я», нашей родственной душой, с любовником-другом, нашим двойником, полным соответствием? Почему нам вечно приходится вновь возвращаться на поля сражений или столкновений амбиций, к мимолетным увлечениям, к тем печальным и нескончаемым битвам, даже если они были веселыми, которые всегда противопоставляют мужчинам нас, женщин, и в силу нашей природы, и в силу нашего образа жизни и образа мыслей, причем независимо от нашей среды, наших характеров? Я не переставала сожалеть о Шарле, но не думаю, что сам он сильно сожалел обо мне. Он был слишком занят. А если даже порой он и думал, что мы могли бы счастливо жить вместе, то никогда по-настоящему в это не верил. Да и сама я, впрочем, разве верила в это, если он только делал вид, будто вверяет мне себя чуть больше, чем было на самом деле? По правде говоря, я этого не знаю.

Надеюсь, Вы не ждете от меня описания Германтов: я не знала ни Германтов, ни светских женщин парижской знати. В ту пору артистов там не принимали, Франция была еще чересчур буржуазной или чересчур скучной. Только в Англии лорды и герцоги, самые известные имена королевства чтут общество артистов, умных людей, художников, ищут знакомства с ними, смиряя тем самым свою гордыню. А во Франции в каждом особняке найдется консьержка, и не обязательно она будет ютиться в каморке. Дабы покончить с этой историей несчастной любви, скажем так, мое горе было тем более острым, что я не могла им поделиться. Никто или почти никто не знал о моей связи с Шарлем; Хаас был дамским угодником, он предпочитал скорее возвращаться с женщиной, чем выходить с ней. Я всегда опасалась дамских угодников, тех, кто разгуливает в гостиных, на балах, в ночных кабаре или в Булонском лесу с дамой сердца, повисшей у них на руке. Я не раз видела, как мужчины сдержанные, почти бесцветные и безликие в дверных проемах, в постели и наедине превращались в пылких любовников. Полагаю, и теперь ничего не изменилось. Как ни странно, бывает в жизни женщины мужчина, чье тело она знает досконально, но чье лицо ее друзья не могут обозначить даже именем. Это мужчины полумрака, мужчины ночи, мужчины простыней, мужчины наслаждения. Каждой женщине за свою жизнь я желаю узнать по крайней мере одного такого. А для меня, как ни забавно, таким мужчиной был светский человек, о котором много говорили, известный скорее своими туалетами, чем любовными приключениями! Для меня моим мужчиной ночи, моим тайным и безымянным партнером был блистательный, знаменитый светский человек Шарль Хаас.

Тем временем в плане прозаическом, то есть финансовом, я, к несчастью, дошла до крайности из-за разницы между моими гонорарами и моими нуждами, между моими доходами и расходами, я ума не могла приложить, как быть и к кому обратиться за помощью. Прежде всего мне надо было оплачивать квартиру, где я поселила прислугу, моего сына и бабушку (ибо моя мать ухитрилась препоручить моим заботам свою собственную мачеху, женщину сварливую и неприятную), и кормить весь этот народец, не отказываясь вместе с тем от покупки новых шляп. Кроме того, страшный пожар полностью уничтожил мое жилище на улице Обер, где в конечном счете я расположилась со своим семейством. В противоположность тому, что писали в то время газеты, я не застраховалась из-за глупого суеверия, и не хочу даже вспоминать об этом. Словом, у меня не было ни гроша. Я оказалась в тупике, и мои кредиторы стали проявлять настойчивость. «Настойчивость» – это, конечно, чересчур мягко сказано! Полагаю, Вы тоже знакомы с этой породой людей!

Так что же мне было делать? Я нашла лишь одно решение (не слишком оригинальное): для актрисы существует единственный безоговорочный способ сразу заработать немного денег: ну конечно с помощью театра. Благотворительный вечер в мою пользу по случаю пожара и грядущей нищеты был единственным возможным средством (если только не отдаться внаем на длительный срок какому-нибудь старикашке, но это было не по мне). Так как же вызвать сочувствие в Париже? Моя нищета вряд ли могла привлечь чье-то внимание, требовалось представить спектакль, причем довольно приятный и занимательный. И помочь мне могла одна-единственная особа: знаменитая Патти. Вы наверняка слышали о чудесной певице Аделине Патти и ее прославленном исполнении «Цирюльника»? Нет? Ну конечно, Вы непросвещенная! Ладно… Знайте, Аделина Патти была чудесной певицей и вместе с тем женщиной, которую считали весьма «пристойной». В недавнем времени она вышла замуж за Бебе де Ко – прошу прощения, маркиза – де Ко! – который благодаря ей тоже стал весьма почтенным супругом. А двумя годами ранее Бебе де Ко, прежде чем остепениться, был одним из ближайших моих друзей. Он не боялся откровений, а точнее, хотел приобщить меня к определенным порокам (привезенным не знаю из какой страны или почерпнутым в каком-то романе), которыми был одержим в ту пору. Разумеется, я от души посмеялась над ним и выпроводила, поклявшись сохранить все в тайне. Конечно, и речи не было о том, чтобы я открыла этот секрет его жене, его очаровательной жене, обладавшей золотым голосом! Тем не менее признаюсь, в разговоре я позволила себе кое-какие острые намеки, заставившие его приложить все усилия и уговорить жену помочь мне… то есть спеть на торжественном благотворительном вечере в мою пользу, который собирались устроить в своем театре Дюкенель и де Шилли.

Владелец моего дома требовал с меня пятьдесят тысяч франков. Благодаря Патти в тот вечер удалось собрать огромную сумму – тридцать три тысячи. Я была спасена! Я разорилась, но была спасена… У меня, правда, появилась возможность как-то выкрутиться: я получила приглашения от русских театров и чуть было не отправилась в Россию, хотя там стоял жуткий холод и я действительно боялась заболеть туберкулезом, тем более что мне не раз доводилось бессовестно изображать чахоточную, чтобы избавиться от незваных гостей.

Не без сожаления я уже готова была купить себе меха в долг или заставить подарить их мне сама не знаю кого, как вдруг появился небезызвестный нотариус из Гавра. На сей раз не как прежний суровый и мрачный тип, а как чудодейственный посланник небес: святой Гавриил в полосатом сюртуке и брюках с клапанами! Я не в силах привести Вам словесные ухищрения и сложные финансовые обозначения, которые использовал нотариус, чтобы объяснить распоряжения моего отца, но под конец он вручил мне значительную сумму, позволившую мне достойно начать все сначала! Это было чудо, настоящее чудо: мой отец, которого я никогда не видела, дважды спас мне жизнь: в первый раз уберег от галантных отношений, предложенных матерью, и во второй раз – от таких же точно отношений, навязанных стесненными обстоятельствами. Но в любом случае, если галантные отношения становятся обязанностью, то это тоскливо. Я была спасена, я обрела былую роскошь и вместе с тем множество друзей, исчезнувших в тот печальный период. Сказать Вам правду, меня это не удивило и даже не разочаровало. Я не ожидала найти у своих друзей мои собственные недостатки. Так стоило ли тогда надеяться обнаружить у них мои достоинства: то, что я делюсь с другими, вовсе не означает, что и со мной должны делиться! Я смирилась с этим без грусти и удивления.

И вот когда жизнь наладилась, по крайней мере для меня, началась война. Она разразилась летом [28] .

Летом 1870 года небольшое недомогание, следствие моих излишеств, вынудило меня уехать на лечение в О-Бонн. Тот, кто знает, что значит курс лечения, поймет то невольное облегчение, какое я, вопреки своей тревоге, испытала поначалу, услышав сообщение о войне (зато я очень скоро поняла весь ее ужас). Я тотчас вернулась в Париж – из патриотизма, глупого, но неодолимого, ибо я всегда была ярой патриоткой. Для меня патриотическая кокарда в сердце столь же естественна, как краска на щеках. Что я могу с этим поделать? Я обожаю военную музыку, мысль о Франции заставляет меня плакать, а храбрость наших славных солдат – дрожать от восхищения! Вот так! Моя аморальность при этом не ставится под вопрос, но мой патриотизм незыблем. Хочу подчеркнуть, я – француженка и патриотка, только не в том смысле, как это понимали некоторые старые лицемерные хрычи моего времени (и Вашего наверняка тоже). Особенно и прежде всего я люблю Францию Справедливую. Например, я всегда любила Золя. В то утро, когда газета «Орор» опубликовала его статью «Я обвиняю» [29] , я пришла к нему. Вопящая толпа хотела линчевать его, тогда я появилась у окна и успокоила ее. Вы этого не знали? Так вот знайте! Расизм приводит меня в ужас, я люблю иностранцев не меньше, чем свою страну, ибо, принимая их, Франция и мне позволила стать француженкой. Ничто на свете не заставит меня отринуть тех, кто мечтает сделать своей родиной мою страну.

К тому же, если отбросить всякую мысль о нации, человеческое существо – это человеческое существо! Если порой я бывала сурова к некоторым людям, то всегда любила человека, как индивида, так и толпу. Возможно, между этими двумя общими понятиями найдется множество лиц мужского пола, которым пришлось страдать по моей вине, но мало кто из них жаловался! Мои любовники всегда становились для меня друзьями. Разве это такой уж плохой знак для роковой и жестокой женщины?

Итак, меня едва не линчевали недруги Золя. Но противостоять мне пришлось не только толпе: во время дела Дрейфуса я поссорилась с собственным сыном. Морис оказался до того глуп, что вступил в Патриотическую лигу, которая была способна на все, включая и самый примитивный и самый глупый, самый гнусный антисемитизм. Около года мы с сыном были в ссоре, и, думаю, я страдала от этого разлада больше, чем из-за любой ссоры с каким-нибудь любовником. Но у меня не было выбора. Справедливость во мне пересиливает любовь.

Поговорим о более веселых вещах. Что со мной происходит? Что за роль суфражистки я вдруг для себя определила? – спросите Вы меня. Новая комедия? Нет, пришла война. Я вернулась в Париж и стала сестрой милосердия. Я ухаживала за ранеными солдатами, и не меньше, чем новизна этой роли, меня привлекали опасность и связанные с ней трудности… Сначала я превратила в госпиталь свой дом, потом перенесла его в «Одеон». Для этого я отправилась к префекту Парижа, вошла к нему в образе благочестивой и усердной светской женщины, но сразу отказалась от этой роли, увидев перед собой Кератри собственной персоной! Шесть лет спустя мой красавец Кератри по-прежнему оставался все таким же красавцем Кератри; видимо, и меня он нашел не такой уж дурнушкой, если, вставая, покраснел! Это в его-то возрасте! Ведь он был важным ответственным лицом столицы! Мы упали друг другу в объятия. Сначала, разумеется, в переносном смысле, потом, как-то вечером… Впрочем, это было давно, очень давно. Он показал себя очаровательным и деятельным. Я получила зерно, хлеб, вино, еду, повязки, все, что было необходимо для молодых раненых солдат, которые не одну неделю проходили передо мной. Это был страшный, чудовищный и прекрасный год: столько я увидела за это время человеческих существ, достойных называться именно так. Но я видела и ужасы, видела людей покалеченных, умирающих, страдающих, воющих, зовущих свою мать, измученных воспоминаниями, истерзанных телом, душой и сердцем, я видела все самое худшее – и могу Вам сказать, что нет ничего отвратительнее войны. Ничто не может оправдать войну, нет ни провокации, ни чувств, ни обиды или даже потери, нет ничего, что может сравниться с войной. Верьте мне. Как подумаю, что это варварство порождалось и всегда будет порождаться тайной силой торговцев оружием, ошибками или тщеславием неких властителей мира, мне хочется выть. Хочется подняться в последний раз, отбросить покрывающие меня землю и травы и кричать на всех сценах мира, не важно каких: «Прекратите! Прекратите, это чудовищно! Чудовищно и недопустимо! Ничто не стоит этого ада, ничто и никогда!» Я видела их, этих молодых парней, этих искалеченных мужчин, французов и не французов, сначала в 1870 году, потом позже, гораздо позже, в 1918-м. Я видела их… да…

Не будем, однако, рыдать в этой главе.

Франсуаза Саган – Саре Бернар


Дорогая Сара Бернар,

Если Вас это хоть в какой-то мере интересует, то знайте, что я с Вами совершенно согласна. Война – вещь гнусная. Она одинаково омерзительна и в 1987 году, и в 1870-м. Следует уточнить, что та, которая еще ожидает нас, будет самой пагубной из всех возможных и при этом последней. Мы получим не пушечные снаряды «Большой Берты» [30] , а атомную бомбу, которая уничтожит все на миллионы километров вокруг и не оставит на нашей планете живых существ. Не будет ни гражданских людей, ни солдат, только обгоревшие скелеты и умирающие, что бы они ни пытались сделать и где бы ни пытались спрятаться. С одной стороны, самое худшее то, что мы никогда не узнаем, кто ее начал (да и что нам проку это знать!), но, с другой стороны, начнет ее вовсе не человек, а наверняка нечто, некий предмет, некий компьютер, какой-нибудь латунный проводок, который расплавится по недосмотру. И прощай, земля, прощайте, люди!

Но будущее в этом отношении гораздо менее интересно, чем прошлое. В самом деле, я ничего не знала об этой истории с Золя и Вашей дружбе с автором статьи «Я обвиняю», о Вашей позиции в поддержку дрейфусаров. Меня это страшно интересует. Не знаю почему, но я не представляла себе, что Вы можете быть причастны к политической жизни страны. Почему? Это просто глупо! Не знаю, как Вам это объяснить, но я заранее прошу прощения прямо сейчас за мое высокомерное – нет, но за легкомысленное отношение к той, кого я не предполагала в Вас найти.

Сара Бернар – Франсуазе Саган


Это вполне естественно: ну как же, актриса с ее любовниками и скандальной жизнью, одним словом, женщина, заведомо лишенная разума и критического восприятия. Нет причин делать из меня исключение из правил. Да Вы и сами, как женщина, должны это знать, не так ли? Ладно!

Сейчас мы дошли до первой войны, которую мне довелось пережить, то есть до 1870 года. Мне было девятнадцать лет. Хорошо! Нет?.. Согласна, мне было больше! Скажем, двадцать пять лет! Двадцать пять, годится? В любом случае, годится Вам это или нет, в 1870 году мне было двадцать пять!

Я отправилась за своей семьей, укрывшейся против моей воли в Германии, и после безумного путешествия среди немецких войск я привезла в Париж все свое маленькое семейство. В Париж я вернулась в разгар Коммуны, народ натерпелся от голода, холода и войны. Люди не хотели, чтобы все это прошло даром. Они видели, как в Париж возвращались буржуа – беззаботные, словно не было никакой войны, ни бесчестья, ни страданий. Им это не нравилось. И началась революция. Похоже, революции начинаются из-за того, что народы не желают больше голодать и заявляют об этом. Или, точнее, во Франции всегда наступает момент, когда требование хлеба означает государственный переворот.

Вместе со своей семьей я укрылась в Сен-Жермен-ан-Лэ. Париж находился во власти пожаров и сражений, и я не могла на это повлиять. Несмотря на всю мою печаль, мне действительно нечего было делать в столице: когда любишь свою страну, тяжело видеть ее преданной огню и мечу.

В то время у меня был друг, некий майор по имени О’Коннор, с которым я совершала конные прогулки в Сен-Жерменский лес. Жертвы войны, солдаты и вольные стрелки, прятались порой за стенами Парижа, чтобы немного передохнуть или добыть кусок хлеба. Один из них наткнулся как-то на О’Коннора и выстрелил. О’Коннор, в свою очередь, выстрелил в него и позже обнаружил его, умирающего, в кустах. Тот человек нашел в себе силы и выстрелил в него еще раз, но промахнулся, и тут я увидела, как мой красавец-майор, этот светский человек, джентльмен, попросту обезумел, на его лице появилось выражение преступной, звериной ярости, навсегда отвратившей меня от него: он собирался прикончить несчастного, но я успела выхватить у него револьвер. А между тем он мне нравился…

По вечерам небо над Парижем освещалось ужасающим мрачным светом, розовым или красным, и мы знали, что пламя пожирает город, возможно, уничтожает статуи, деревья, театры города. По правде говоря, в тот момент меня это мало трогало. Во время войны меня окружали очень добрые, милосердные люди, готовые разделить чужое горе; при мысли, что теперь они укрывались за баррикадами и что солдаты в элегантной униформе стреляли по ним, у меня сжималось сердце – к неудовольствию моих друзей и знакомых. Я тоже слыла революционеркой, хотя… хотя… Ладно! Думаю, сейчас не время говорить о политике или истории. Вероятно, и то и другое занимало крайне незначительное место в моей жизни – Вы должны знать это, но Вам следует знать и то, чего мне стоило иногда быть всего лишь легкомысленной, неглубокой, потрясающей Сарой Бернар! Впрочем, мои политические взгляды всегда вызывали негодование. «Как! – упрекали меня. – По какому праву вы говорите о бедных людях? Сами-то вы живете в роскоши, разве не так?» Сидя между двух стульев, я не могла втолковать им, что возможность вести приятную жизнь не мешает мне желать таковой же другим. Это как раз то, что можно назвать противоречием в моей позиции, и если уж приходится выбирать, то я предпочитаю сидеть между двух стульев, раздваиваясь между своими привычками к роскоши и состраданием, вместо того чтобы сыто и себялюбиво развалиться в удобном кресле, как это делают самые беспощадные буржуа, которые ухитряются не слышать криков снаружи. Я не стремлюсь примкнуть к ним, да я и не из их числа. Я всегда трудилась, чтобы заработать на жизнь себе и своим близким. Только буржуа могут верить, что раз у нас один и тот же обувщик, то и душа одинаковая. Меж тем их точки отсчета весьма ограниченны. И лучше уж отказаться от них без всякого лицемерия. «Как? Иногда вы едите черную икру? И вы осмеливаетесь желать, чтобы у других всегда был хлеб? Вам это кажется логичным?» Ну, хватит… Хватит…

Итак, Коммуна завершилась резней и кошмаром, и мы вернулись в Париж, раненные лишь издалека теми событиями, которые, однако, нам не довелось увидеть вблизи. К величайшему моему удивлению, одним из первых в Париже ожил театр. Это было необходимо всем, по крайней мере тем, кто имел возможность купить билеты. Что касается меня, то я в нем отчаянно нуждалась, это было движение, работа, средство избавления от смятения чувств и мыслей, которых до тех пор я никогда не испытывала.

«Одеон» возобновил постановку пьесы Терье «Жан-Мари», где я играла, и надо сказать, с успехом. Но впереди меня ожидало нечто иное, нечто возвышенно-грандиозное (время от времени у меня возникает такое предчувствие, что-то вроде запаха, бьющего мне в нос). А возвышенно-грандиозное в ту пору олицетворял собой Виктор Гюго, возвеличенный изгнанием [31] и вернувшийся в страну как пророк. Он взывал к новой демократии во Франции, и вся Франция знала его, вся Франция знала его слова, его семью, его похождения. В конце 1871 года в «Одеоне» решили поставить «Рюи Блаза».

Виктор Гюго попросил, чтобы первая читка состоялась у него дома на площади Вогезов. Мой зверинец, мой узкий кружок возопил: как! Это мне, с моей-то славой, ехать к этому старику? У меня еще не было ясного представления о существующих ценностях. Я еще не знала, что всегда отыщется десяток исполнителей текста, и есть только один человек, способный написать его. Я поддалась влиянию и уже почти решила не ехать на читку, но тут явился маршал Канробер и вовремя напомнил мне, что такое гений. Мы, артисты, словно птицы – как попугаи мы повторяем более или менее верно, более или менее хорошо то, что вообразил, придумал и создал кто-то другой, но чтобы осознать это, мне понадобилось время. На приглашение Гюго я ответила отчасти скрепя сердце, но, покоренная этим человеком, осталась у него по зову сердца, хотя он был некрасив, вульгарен, неуклюж, с блудливым взглядом и неприглядным ртом (только голос его был прекрасен, хотя он плохо читал свои собственные стихи). Но… он был гений! Как это объяснить? Он был чуточку выше других, и все-таки эта малость была огромной – для меня, во всяком случае, довольно чувствительной. Мое восхищение им росло день ото дня. И благодаря Гюго 16 января 1872 года в день премьеры я, бывшая до тех пор милой феей студентов, стала вдруг кумиром публики. Я была королевой Гюго, осужденной и влюбленной королевой, и исполняла эту роль достаточно хорошо, ибо нас ждал триумф: я стала королевой Парижа, его торжествующей и преисполненной радости королевой. Потеряв голову, публика бесконечное количество раз вызывала меня на поклон. Я стояла перед исступленной толпой, которая выкрикивала мое имя: «СА-РА! СА-РА!» Я смотрела на эти бледные и безвестные лица во тьме, которым зажигавшийся постепенно в зале свет возвращал краски и имена… В тот вечер я видела многих из тех, кто не любил меня, но теперь, однако, они, казалось, были в восторге и без ума от меня. «Ну вот, – говорила я себе, – ты получила то, что хотела… Смотри!» И мне хотелось смеяться. Толпа заполнила кулисы, и Гюго, преклонив колено, благодарил меня. Внезапно он показался мне прекрасным. От его высокого чела исходило сияние, волосы серебрились, а глаза смеялись и лучились. Он покорил меня и сам был покорен доньей Соль. На улице меня ждали студенты: они распрягли лошадей моего экипажа и вместо них тащили его до самого дома на Римской улице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю