355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Сара Бернар. Несокрушимый смех » Текст книги (страница 3)
Сара Бернар. Несокрушимый смех
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:01

Текст книги "Сара Бернар. Несокрушимый смех"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Дорогая Сара Бернар,

Разумеется, я была немного удивлена Вашим открытием театра, или, по крайней мере, Вашим рассказом об этом. Я ожидала восторга, ярчайшего потрясения, и меня совершенно восхитило то, что Вы избежали столь прекрасного, однако, трамплина для перехода к лирическому порыву, а ограничились реальностью, которую именуете банальной. Это снова придало мне уверенности в Вашей искренности, если в том была необходимость. И, в конечном счете, если наших читателей удивит это, то мне придется по вкусу в самом лучшем смысле слова.

Каким он был, этот господин де Морни? Впрочем, прошу прощения. Мне не следует все время прерывать Вас или задавать дополнительные вопросы. Извините меня. В самом деле, единственное вмешательство, какое я должна была бы себе позволить, это вопросы: «А дальше?», «А что Вы сделали на следующий день?»

Сара Бернар – Франсуазе Саган

На следующий день? Ничего не сделала… Я безвольно пролежала в постели, предаваясь воспоминаниям о проведенном в театре вечере, приукрашивая и преображая его. Ибо, как Вам известно… Впрочем, если Вы подумаете, если вспомните о каких-то неожиданных влюбленностях, которые, надеюсь, случались в Вашей жизни, какое воспоминание о них храните Вы? Это нечто солнечное, некая картина бескрайнего простора, усыпанных звездами небес, ощущение внезапной славы, звуки божественной или шумной музыки? Нет. Неожиданная влюбленность, если Вы согласны со мной, выражается некой апатией, смущающим гипнозом, своего рода спокойствием, блаженным или удручающим, в зависимости от отношения, положительного или отрицательного, к собственным своим страстям.

Помнится, меня именно таким образом поражала любовь с первого взгляда к некоторым мужчинам, потом я их покидала, сраженных, в свою очередь, как молнией, не успев при этом сказать им ничего особенного, не отдав ни в коей мере должного ни их беседам, ни их чарам. Просто меня приковывала к ним неведомая сила, о которой я знала лишь то, что в ближайшее время мне придется считаться с ней. И это отнюдь не добавляет ни веселья, ни пыла.

Мадемуазель де Брабанде образумила меня: есть у меня дар или нет – неизвестно, а пока мне необходимо было трудиться, если я действительно собиралась работать в театре. Ни в монастыре, ни у матери мне не доводилось читать ни настоящей поэзии, ни настоящей литературы; и там, и тут попадались разве что слащавые романы. Знакомство с Расином показалось мне верхом смелости (впрочем, мадемуазель де Брабанде не позволяла мне углубляться в «Федру»). Несчастной гувернантке было безумно трудно следовать своим целомудренным заветам, ибо со всех сторон мне предлагали книги Расина, Корнеля, Мольера и так далее, в которых я ничего не понимала, быстро закрывая их, чтобы перечитать моего любимого Лафонтена. К Лафонтену я питала некую страсть и знала все его басни.

Мой крестный отец господин де Мейдьё, несносный ученый друг моей матери, решил помочь мне, ибо я поступала в консерваторию при содействии господина Обера, содействии благожелательном: господин де Морни не обошел его своим вниманием. Я нанесла визит очаровательному старому человеку с белоснежными волосами и тонкими чертами лица, который отнесся ко мне по-доброму, но сдержанно, и рассмеялся, когда понял, что в театр я иду в значительной мере чтобы обрести независимость.

– Ну что ж, – сказал он, – на это не рассчитывайте! Не много найдется профессий, предполагающих такую зависимость, как эта.

Потом он пожелал мне удачи, и я отправилась домой готовиться к экзамену.

Мама не знала никого в театре. Наш старинный друг господин де Мейдьё предложил мне поработать над ролью Химены в «Сиде» [14] , обладавшей, по крайней мере, кое-какими добродетелями. Но прежде он заявил, что я слишком сжимаю челюсти, – и это было правдой, что я недостаточно открываю рот, когда произношу «О», и не раскатываю должным образом «Р». Поэтому он подготовил для меня тетрадочку, которую моя бедная дорогая «милочка» бережно сохранила и вручила мне какое-то время спустя. Вот что предлагал мне невыносимый друг моей матери: каждое утро в течение часа на до, ре, ми и так далее делать упражнение для звучности. Перед обедом сорок раз произносить «Карл у Клары украл кораллы», чтобы очистить «Р». Перед ужином сорок раз повторять «сти-стэ, ста-сто, сту-сты; сти-тти, стэ-ттэ, ста-тта» и так далее – чтобы научиться не свистеть «С». И, наконец, вечером, перед сном требовалось двадцать раз сказать «ди, дэ, да, до, ду, ды; ди-ди-ди-ди-дитт, дэ-дэ-дэ-дэ-дэтт, да-да-да-да-датт» и двадцать раз – «пи, пэ, па, по, пу, пы, пе, пя, пю; пи-бби, пэ-ббэ, па-бба, по-ббо, пу-ббу, пы-ббы», моей задачей было открывать пошире рот при произношении «Д» и складывать губы бантиком, произнося «П».

Господин де Мейдьё с самым серьезным видом вручил эти упражнения мадемуазель де Брабанде, которая столь же серьезно требовала от меня их выполнения. Мадемуазель де Брабанде была просто очаровательна, Богу известно, как я ее любила! Вот только когда после «те, де, де» – это еще куда ни шло – и «Карл у Клары украл кораллы» дело доходило до «сти-стэ», я не могла удержаться от безумного смеха. То была какофония свистящих звуков, издаваемых ее беззубым ртом, на которую не могли не отозваться воем все парижские псы; а уж когда она принималась за «ди-ди-ди-дитт» и «пи-бби», мне казалось, что милая женщина вообще теряет рассудок. Прикрыв глаза, вся красная, с озабоченным видом и ощетинившимися усами, сосредоточенно растягивая губы наподобие щели в копилке или складывая их кружочком, она мурлыкала, свистела, пыжилась и пыхтела без устали.

Не выдержав, я валилась в плетеное кресло, меня душил смех, из глаз катились слезы, ноги стучали по полу. Я размахивала руками, ища опоры от сотрясавшего меня хохота. Раскачивалась из стороны в сторону, словом, сходила с ума, так что однажды моя мать, привлеченная шумом, приоткрыла дверь, и мадемуазель де Брабанде с важным видом попробовала объяснить ей метод господина де Мейдьё. Мать хотела образумить меня, но я ничего не слушала, я с ума сходила от смеха. В конце концов мать увела мадемуазель де Брабанде, оставив меня одну, ибо я была на грани нервного припадка.

Оставшись одна, я попыталась успокоиться, повторяя свои «те-де-де» в ритме молитвы «Отче наш», которую в виде наказания мне приходилось твердить в монастыре. Наконец придя в себя, смочила лицо холодной водой и отправилась к матери, игравшей в вист с моими учителями музыки. Я с нежностью поцеловала мадемуазель де Брабанде, чье лицо дышало такой всепрощающей добротой, что я немного смутилась. Но смех! Ах, этот смех! Мне никогда не удавалось удержаться от безумного смеха. То, что Вы называете моей «несокрушимой веселостью», на самом деле является неодолимой веселостью. Я не знаю ни одного человека, ни одного события или слова, которые могли бы остановить этот неудержимый поток смеха, и чем он был несвоевременнее, тем непобедимее.

Я как никто была подвержена приступам этого жестокого бедствия. Все начиналось обычно покалыванием в верхней губе, которое, набирая силу, распространялось на щеки, поднимаясь, подбиралось к глазам, образуя затем в горле комок, который, набухая, распирал мои бока, а кровь тем временем бурно устремлялась в обратном направлении по венам к голове.

О нет! Сколько раз потом я проклинала эти, можно сказать, вспышки безумия, заставившие меня отказаться от множества планов, разрушившие мои замыслы, заставившие испортить отношения с важными персонами, поссорившие меня – что еще важнее – с друзьями, любовниками, они свели на нет столько усилий! Сколько раз в самом начале подобных приступов я пыталась побороть надвигавшееся бедствие серьезными мыслями, заботами! Ничего, ничего нельзя было поделать; смех владел моим телом всю жизнь, как никогда ни один, даже самый искушенный любовник не мог завладеть им. И однако… однако этот недруг моей практической жизни был, возможно, и самым дорогим моим другом. Разве можно сердиться на недруга, дарующего вам столь восхитительное опустошение, когда вы ощущаете себя отрешенной, счастливой и успокоенной, беспечной и ко всему готовой, когда вы находитесь за тысячу лье от всяких забот и неприятностей, даже если они существуют и нацелены на вас, как дула пистолетов. Смех – это волшебная броня, спасающая от ядер и ран, от стрел несчастья и вашего характера. Смех… смех… Я никогда не устану говорить о смехе!

О последней такой вспышке никто еще не знает: надо сказать, что она настигла меня в самый день моей смерти. Удрученная семья пригласила священника, славного человека, явившегося с двумя служками, чтобы соборовать меня. Очень усталая, я лежала в глубине своей кровати, а этот бедняга твердым голосом торжественно призывал меня готовиться перейти в лучший мир. Служки тоненькими смиренными голосами вторили ему. Увы, один из них косил!.. Косил, да еще как! Просто голова шла кругом! Я отчаянно пыталась не смотреть на него, но он, напротив, сурово направлял свой правый глаз на мое лицо, в то время как левый его глаз весело блуждал, тщательно изучая все закоулки моей спальни. Мне не удалось воспользоваться в полной мере последними таинствами, настолько я была занята, кусая себе губы, чтобы удержаться от смеха.

Несравнимо меньше мне хотелось смеяться в день экзамена в консерватории. Конечно, благодаря Морни мне не пришлось долго ждать, и я отправилась туда всего через месяц после семейного совета.

Проснулась я, дрожа, словно несчастный зверек, и в полубессознательном состоянии позволила всем женщинам нашего дома умыть себя, причесать и одеть.

Пришел какой-то молодой человек, которому мать пожаловалась на мое слишком короткое, по ее мнению, платье, в ответ он с решительным видом заявил, что для чересчур «передержанных» шелков это неудивительно. Мысль, что мое платье было где-то чересчур «передержано», повергла меня в уныние, и в то же время было немного смешно.

Я села в фиакр между «моей милочкой» и мадемуазель де Брабанде, их ласковая забота на протяжении всего пути удержала меня, не позволив выпрыгнуть на ходу в дверцу.

Наконец мы добрались до большого зала, где с громкими криками и смехом уже толпилась группа юношей и девушек, которых сопровождали родители.

Со мной же пришли лишь гувернантки, и, надо сказать, одна из них выглядела престранно. Мадемуазель де Брабанде считала свой наряд вполне приличествующим случаю, но выглядел он несколько экзотично: она любила индийские шали и шляпы; усы и большие глаза дополняли образ.

Юные кандидатки рассматривали ее с таким изумлением и насмешкой, что я рассердилась. Я старалась окружить ее особым вниманием, чтобы она не заметила их издевательского, грубого перешептывания. Но это был народ шумный, надменный и в то же время раболепный. Мое возмущение достигло предела, когда на моих глазах одна дама влепила пощечину своей дочери, у бледненькой девочки слезы выступили на глазах, судя по всему, бедняжка не усвоила какой-то материнский урок. Я вскочила, готовая восстановить справедливость, но два моих ангела-хранителя успели удержать меня. Показывать свой характер здесь было не место, показать себя следовало чуть позже, на сцене, перед людьми, которым как раз и предстояло оценить меня. Престарелый распорядитель с самодовольным видом, которому мог бы позавидовать любой известный артист, спросил у меня, что я буду играть и с кем.

– Как это «с кем»?

– Ну да, что вы собираетесь показать?

– Химену, – отвечала я, вскинув голову с видом оскорбленной невинности, что, на мой взгляд, уже представляло моего персонажа.

– Хорошо, Химену! Но кто будет Сидом? – упрямо настаивал тот.

– Но у нас нет Сида! – испуганно воскликнули в унисон мадемуазель де Брабанде и «моя милочка». – Мы не догадались привести Сида! – простонали они, глядя на меня глазами, полными ужаса.

– Мне не нужен Сид! – с апломбом заявила я. – Мне не нужен Сид, ведь я репетировала без него и…

– Но один из этих молодых людей с удовольствием возьмется за эту роль, – с жаром произнес распорядитель, указав рукой на плутовато усмехнувшегося высокого угреватого парня, который был похож на Родриго ничуть не больше, чем распорядитель – на дона Диего.

– Я буду читать «Два голубя», – решительно объявила я.

– «Два голубя» Лафонтена? – ошеломленно переспросил распорядитель. – «Два голубя»? «Два голубя»?.. Ну хорошо, хорошо, «Два голубя»! – И он записал «Два голубя», прежде чем с неодобрительным ворчанием исчезнуть, шаркая ногами.

Время шло, но как будто не двигалось. Молодые люди входили, побледнев от ужаса, а выходили красные от смущения и, обезумев от волнения, бросались к своим близким, рассказывая, что они говорили, что говорили другие, что им пришлось исправить в своей игре, дабы понравиться ареопагу, что… что… Каждый из них, естественно, считал себя принятым, а я с мыслями о своих «Двух голубях» и с двумя перепелками по бокам все больше поддавалась панике. Не орел, рвущийся из курятника, а скорее воробей, которого вот-вот бросят одного.

Это-то как раз и произошло.

Назвали мое имя. Поднявшись, мои две опоры подтолкнули меня, оробев еще больше, чем я. Покидая их, я испытала странное чувство; я вдруг поняла, что никогда не оставалась одна, что никогда в жизни никуда не передвигалась и ничего не делала самостоятельно. Сначала была моя кормилица и ее крики, когда меня уводили, потом монастырь и подружки или монахини, не отпускавшие меня ни на шаг, наконец, дом, где мои сестры, горничные, «моя милочка» и мадемуазель де Брабанде, ни минуты не оставлявшие мне для размышлений (что и говорить, не такая уж большая потеря – мои возможные размышления).

Я неуверенно вошла в большой темный зал, где с трудом различила в креслах белые лица моих судей, сидевших ровно, словно саженцы луковиц, и поднялась на сцену.

– Ваша очередь, мадемуазель! – произнес низкий мужской голос. – Что вы нам прочтете?

– «Два голубя», – взвизгнула я. Не могу подыскать другого слова, настолько пронзительным и хриплым был звук, вырвавшийся из моего горла.

– Как это «Два голубя»? – послышался возглас женщины, которую внизу в полумраке я безуспешно пыталась разглядеть.

– Как «Два голубя»?.. Это будет невыносимо скучно!

– Начинайте, дитя мое, начинайте! – продолжал добродушный мужской голос, и я решилась:

Два голубя, как два родные брата, жили… [15]

Тут я вдруг умолкла, меня захлестнуло волнение. Безусловно, мое чересчур «передержанное» платье никак не могло поддержать меня. Я ощущала, как мои плечи, все мое тело бессильно оседало внутри, меня сотрясала дрожь. Заметив это, один из судей сказал:

– Успокойтесь, мадемуазель, мы ведь не людоеды! Начните сначала!

– Ну нет! Если она начнет сначала, конца этому не будет! – снова послышался голос женщины, но чуть издалека, и я вдруг сразу возненавидела ее.

Я вообразила себя на ее месте: вот успешная актриса преспокойно сидит в ожидании какой-нибудь девушки или перепуганного молодого человека, готовых на ее глазах рискнуть своей судьбой, своими чаяниями, собственной жизнью и самым заветным желанием. Я не представляла себе, как можно в такую минуту не испытывать сочувствия и не проявлять интереса к любому кандидату. На секунду меня пронзило яростное презрение к ней, потом вернулась нескончаемая дрожь, однако этой секунды оказалось достаточно, чтобы я снова взяла себя в руки. Гнев, презрение, возмущение всегда необычайно укрепляли мои душевные силы и физическую стойкость. Подняв голову, я начала снова:

Два голубя, как два родные брата, жили.

Нет, вздумал странствовать один из них…

И вскоре я почти забыла судей-луковиц, до того я любила эти стихи Лафонтена, их изящество, их юмор и нежность.

Осознала я, что закончила читать, по тишине, воцарившейся в зале. Я бросила недоверчивый взгляд на моих палачей. Они молча смотрели на меня, а один из них, с бородой, сделал мне знак спуститься.

– Поздравляю, – сказал он с добродушным видом. Я узнала голос, который только что ободрял меня. – Поздравляю, мадемуазель, у вас очень красивый голос, и вы не лишены обаяния. У кого вы хотите учиться, у господина Бовалле или у господина Прово?

– Значит, меня приняли?

– Ну конечно, конечно, разумеется, – с улыбкой ответил он.

И, даже не поблагодарив его, я поспешно поднялась на сцену, пересекла ее, открыла двустворчатую дверь и стрелой влетела в зал ожидания, где так настрадалась до этого. Я бросилась к моим двум опорам, которые, как мне показалось, были еще бледнее, чем перед моим уходом, если такое возможно себе представить.

– Приняли! – воскликнула я. – Меня приняли!

Я изобразила что-то вроде вальса и котильона одновременно, едва не опрокинув моих милых спутниц и приведя в еще большее отчаяние присутствующих девушек, по крайней мере тех из них, кто не был принят.

– Едем! – сказала я, не желая ничем омрачать чувство радости и гордости, охватившее меня там, в зале. – Едем! Надо сказать родным… Едем!

И, увлекая их за собой, я бросилась к наемному фиакру.

Я дрожала, стучала от нетерпения ногами, подпрыгивала, высовывала голову в окошко, я была возбуждена и взволнована гораздо больше, чем по дороге в консерваторию; удовольствие всегда окрыляло и воодушевляло меня сильнее, чем беспокойство, а награда затмевала приложенные усилия. К тому же мне хотелось обо всем рассказать домашним. Забавно, до чего детям нужен дом, куда можно вернуться, чтобы сообщить о своих победах или быть наказанным за неудачи, причем эта привязанность к дому проявляется у них на уровне инстинкта.

И не важно, что дом мой заполняли сменявшие друг друга бесцеремонные мужчины, не важно, что мой дом отчасти был «домом свиданий», можно сказать проходным домом, все равно это был мой домашний очаг, куда я спешила с лаврами победительницы.

Я первой выскочила из фиакра, столкнулась у входа с дочерью консьержки, поздравившей меня, и успела заметить «мою милочку», кричавшую матери, показавшейся в окне кухни, со двора дома: «Ее приняли, ее приняли!»

Я ринулась к ней, но было слишком поздно, она испортила эффект неожиданности, о котором на протяжении всего пути я мечтала в фиакре. Я хотела позвонить, хотела увидеть в дверях встревоженных мать, сестру, тетю, хотела изобразить на своем лице печаль, и когда они спросили бы: «Ну что, не получилось?», воскликнуть: «Нет, нет, меня приняли, меня приняли!»

И вот этот тщательно подготовленный эффект был развеян в прах. Надо сказать, что впоследствии, на протяжении всей ее жизни, моей жизни, нашей общей жизни «моя милочка» ухитрялась таким образом красть концовки моих историй и анекдотов. Не было ни одной забавной истории или какого-нибудь приключения, которые она, опередив меня, не сопроводила бы замечанием вроде «Надо сказать, что он был болен…», «следует добавить, что он был мужем дамы» и так далее, – то есть уточнением, лишавшим всякого смысла и интереса мой рассказ.

Итак, перепрыгивая через ступеньки, я поднялась по лестнице и стала умолять мать, успевшую поцеловать меня, несмотря ни на что, стала умолять ее уйти в квартиру и сделать вид, будто она ничего не знает. Она согласилась, а вместе с ней и тетя, и мои сестры.

В кои-то веки они оказались на высоте, приняв мой каприз, и если не поняли его, то, по крайней мере, примирились с ним. Они ушли, я позвонила. Мать снова открыла дверь, вопросительно глядя на меня. Я приняла горестный вид, она подняла брови, а я выпалила: «Меня приняли, меня приняли!» и, как мечтала, бросилась ей на шею. Странно, но все это я восприняла так, словно это было правдой и словно моя мать действительно удивилась. Наверняка пристрастие к театру жило во мне с давних пор, раньше, чем я думала и когда-либо признавала. С того утра оно меня не покидало, и должна сказать, что это был самый прелестный спутник, о котором женщина, отчасти смотревшая на жизнь как на забаву, может только мечтать: видеть свою жизнь со стороны и если возникнет необходимость, то подхлестнуть ее, придать ей остроты – что может быть лучше!

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Дорогая мадам,

Я ожидала от Вас разных сюрпризов, но этот последний оказался весьма выразительным. Придать остроты своей жизни! То, что Вам хотелось придать остроты своей жизни, наводит меня на мысль о тех, кто добавляет перца в соус кэрри. Но, строго между нами, скажите все-таки, чему Вы приписываете этот незамедлительный успех у людей консерватории, уже довольно пресыщенных? Не могли же Вы поразить их «Двумя голубями», полагаю, они знали конец; да и Ваша внешность, как Вы сами говорите, кроме оригинальности, была ничем не примечательна. Тогда почему эти циники не устояли перед «Двумя голубями»? Или господин де Морни имел такое большое влияние? Вы об этом не задумывались?

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Признаюсь, при жизни такой вопрос мне никогда не задавали. В ту пору он наверняка показался бы скандальным. Гораздо более удивительным моим почитателям могло показаться то, что меня не произвели в сосьетерки «Французского Театра» [16] сразу же, как только я открыла рот. Нет-нет, шучу! Почему? Почему? Представьте себе, из-за моего голоса. У меня дивный голос, несравненный голос. На этот раз слова «дивный» и «несравненный» абсолютно уместны. Я могу взять две октавы: без всякого усилия я перехожу от самой низкой к самой высокой и часто прибегаю к этому. Я воспользовалась этим сразу же, инстинктивно, скользя от одной к другой, чего в то время не делал никто. У театральной актрисы начала моей эпохи был выбор между двумя видами эмоций: неистовыми и плаксивыми. То есть нам надлежало выйти на сцену, встать на ноги (каковые, как правило, у нас были крепкими) и извлечь из нашего «запасника» (предварительно наполнив его воздухом) либо яростный гнев и крики, способные распугать всех птиц и даже билетерш, либо, напротив, своего рода монотонный речитатив, жалобный и слезливый, предпочтительно в необычайно высокой тональности.

Без таких крайностей спасения не жди. Нам следовало рычать или плакать, жаловаться или угрожать. Несчастный Расин, озабоченный несколько иными психологическими тонкостями, должен был перевернуться в своей могиле. У меня был красивый голос, я это знала. Я поняла это, когда читала стихи своим маленьким подружкам. Я даже видела, как сестра Сесиль переставала порой шептать молитвы, когда во время перемены я читала стихи во дворе. Я видела ее взгляд, задумчивое, вернее, зачарованное выражение ее лица, а позже такое же точно выражение я видела на лицах людей восприимчивых и очень разных.

У меня голос, который (об этом достаточно много было сказано) ласкает, и мне действительно думается, что он ласкал нервы. Ухо – орган весьма чувствительный, и мой голос оказывал на него действие сродни компрессу – если это слово не слишком прозаично. Что-то в моем голосе всегда, в зависимости от моих желаний, умиротворяло или волновало, завораживало или ободряло, успокаивало или приводило в отчаяние моих слушателей. Человеческий голос может стать абсолютным оружием, говорю я тем, кто еще не знает этого. Исключая артистов, для которых голос – это ремесло, я торжественно уведомляю политических деятелей, и врачей, и адвокатов: если пользоваться своим голосом и умело обращаться с ним, то можно получить неограниченную власть как над отдельным существом, так и над толпой. Как, Вы думаете, удавалось Дантону [17] неделями противостоять свирепым допросам Революционного трибунала, если не с помощью своего голоса? (Только не вздумайте, с Вашей-то бесцеремонностью, спрашивать меня, встречалась ли я с Дантоном!)

Да, огромное новшество, которое я принесла в театр, заключалось в том, что между красным и черным – двумя обязательными красками на сцене – мне удалось ввести всю палитру красок, всю радугу разнообразных чувств. Ах, Вы не можете знать, не можете ощутить того упоения, какое охватывает тебя, когда долго, очень долго говоришь монотонно и толпа приходит в волнение, ты чувствуешь ее волнение и в последнюю минуту переходишь на крик, внезапно прерываешь эту монотонность некоей интонацией, нотой чувств и погружаешься в жизнь, настоящую жизнь, жизнь эмоциональную и театральную! Невозможно представить себе, что это такое! Думаю, время, когда собираешься с силами, чтобы ринуться вперед, можно сравнить с ощущением людей, которые, прыгая с парашютом, очень-очень долго предаются свободному падению и только в последний момент дергают за кольцо своего аппарата. Вам неведомо упоение этой головокружительной пустоты, отсутствия шума перед ударом толчка, возвращающего вас к жизни, а зрителей – к буйству страстей. Да, сцена – невероятное, божественное искусство, постичь которое невозможно, если, сидя в одиночестве в своей каморке, наносить пером на чистый лист бумаги загадочные значки. Бедное дитя, порой мне жаль Вас! Вы никогда не видели направленных на Вас лучей прожектора, никогда не ощущали себя богиней или нищенкой. Никогда не чувствовали на себе стрел ненависти или обожания. Вам было ведомо лишь слабое освещение в ваших крохотных студиях, где вас набивается с дюжину, чтобы поговорить о своих взаимных заслугах в передачах, вроде тех, которые мне довелось видеть, когда, покидая свою могилу, как это со мной случается, я прогуливалась по парижским улицам. По привычным парижским улицам, но лишенным, однако, их веселости, задора, толпы, которую прежде я там встречала. Теперь они выглядели опустошенными из-за этой маленькой штучки, черного ящичка под названием телевизор, куда Вы и Ваши современники приходите мямлить перед отупевшим населением скучные тексты, даже не приготовленные заранее, даже не выученные и не продекламированные. Какой стыд!

А ваши актрисы, ваши комедиантки, как вы говорите! Боже! На каком языке они разговаривают? Они говорят как моя соседка за столиком в ресторане, они говорят как моя консьержка, они говорят как бельгийская королева, они говорят как никто и как все, но никогда как женщины театра. Никогда, никогда! Это позор. Ах, неужели Вы думаете, что кого-то из ваших актрис могут боготворить? Вы шутите! Их показывают на страницах ваших газет, они занимаются кухней, пеленают своих детишек, рассказывают, как им удается оставаться молодыми, они одеваются как все и всех принимают. Неужели Вы думаете, что всему миру понравилось бы, если бы я была похожа на него? Неужели Вы думаете, что мир вознес бы меня на пьедестал, если бы я была такой же, каким был он сам? Какое смешное стремление – хотеть походить на любого! Неужели среди вас не найдется никого, кто не хотел бы походить на другого? Неужели среди вас не найдется никого, кто хотел бы отличаться от общей массы? Неужели среди вас нет никого, кто хочет превзойти других, кто хочет быть обожаемым этими другими, кто хочет быть далеко от них и вызывать восхищение именно потому, что он от них далеко? Что за эпоха, где все смешалось?

Словом, мне вас жаль, жаль от всего сердца.

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Дорогая Сара Бернар,

Вы совершенно правы, мы жалкие насекомые, обезумевшие от глупости, побуждающей нас вот так открыто любить друг друга. Действительно, все эти слащавые любезности, которыми мы обмениваемся, выглядят порой удручающе. До того удручающе, что если кто-то из нас, поддавшись довольно сильным чувствам, вступает вдруг в спор с остальными, его ждет несомненный успех.

Нет, Вы, конечно, правы! Но все же бросать нам упрек столь высокомерно! Да, жизнь сурова! Да, телевидение глупо, да! Да, у нас нет великих трагедийных актрис, последняя из Ваших сестер, Ваших последовательниц умерла сорок лет назад, ее звали Мария Белл, и она тоже играла «Федру». На Вашем последнем снимке Вы точь-в-точь похожи на нее на ее последнем снимке: зоркий взгляд, нероновский профиль, голова от возраста немного втянута в плечи. И этот вид неусыпной бдительности. Кажется, она вот-вот готова укусить меня или рассмеяться. Да, очень странная фотография. Вы знали Марию Белл?

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Да, я видела, как дебютировала эта крошка! Думаю, она была в классе у Дусе. Она действительно упражнялась, читая «Федру» (тайком, разумеется, ибо я бродила по коридорам и никому не пришло бы в голову играть «Федру» в моем присутствии). Но я чувствовала, что она готова когда-нибудь это сделать.

Да, эта крошка должна была далеко пойти и тоже проявила себя быстро и ярко. Но ответьте мне на мой вопрос: была ли у вас с тех пор какая-то другая? Другая, достаточно безумная, чтобы ее безумие заинтересовало Ваших современников?

Нет, на сцене у вас только домохозяйки, учительницы да шлюхи. Признайтесь, у вас нет настоящей женщины!

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Не стоит из-за этого ссориться! Я нахожу Вас суровой и несправедливой. Возможно, Вы и правы, и конечно, ни одна из них не жила так, как жили Вы. Но многие об этом мечтали, что, согласитесь, уже неплохо!

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Вы так думаете? Лично я никогда не мечтала быть не собой, а кем-то другим. Зато я играла множество других. Пожалуй, лучше не говорить об этом больше, а то Вы рассердитесь.

Раз Вы настаиваете, я возвращаюсь к своим историям. Или, может быть, теперь Вы считаете меня чересчур суровой, чересчур взыскательной? Недостаточно человечной и терпимой?

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Я считаю Вас лучшим Вашим биографом из всех, кого я знаю.

Итак, что Вы сделали потом, после того как Вас приняли в «Комеди Франсез»? Что сталось с Вами, с Вашим успехом и Вашим дивным голосом?

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Оставим в стороне иронию… Потом я должна была, разумеется, представить на конкурс трагедийную сцену и две комедийные. И я принялась за работу. Работала я самозабвенно, передо мной стояли две разные задачи: первая – это выучить стихи, понять их и запомнить, вторая – уклониться от исполнения советов двух моих преподавателей. Один хотел, чтобы я была естественной, а другой – напыщенной резонеркой. Каждый из них придерживался прямо противоположных взглядов на театр, однако все их теории были попросту бесполезными. В театре либо у тебя есть талант и ты им пользуешься, либо талант есть, но ты его губишь, а вот если таланта нет, то надо идти в зал и присоединяться к зрителям. В мое время это происходило молниеносно! Театральные подмостки сразу давали оценку любому. Там не было места фальшивым тореро и фальшивым быкам. Не то что теперь у вас, похоже, на ваших аренах с утра до вечера толкутся непонятные, странные типы, они заполняют кулисы и сцены, не имея и намека на голос, осанку, умение двигаться. Впрочем, оставим это!

Я усердно работала над трагедией и комедией. Открыла для себя всего Расина, все, что я полюбила в литературе, и так как в монастыре я не слишком много читала, то прониклась пылкой страстью к различным писателям, которых, правда, так и не успела дочитать, ведь теперь я, увы, отделена от них этой толщей земли. Меня всегда сопровождала репутация легкомысленного человека, однако это не помешало мне читать, причем гораздо больше, чем иные, считавшиеся весьма просвещенными, особы. Я люблю книгу, люблю держать ее в руках, люблю мечтать о том, как я могла бы сыграть сцены из нее, люблю воображать ее финал и поведение героини. На самом деле когда я читаю, то вообще могу забыть, кто я есть; в противоположность некоторым моим приятельницам, я не ищу в тексте, даже потрясающем, какую-то единственную фразу, отвечающую моим чаяниям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю