355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах] » Текст книги (страница 6)
Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах]
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:54

Текст книги "Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах]"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц)

XV

Жара спала, и Жану, постоянно страдавшему от удушья, немного полегчало. Частые сентябрьские грозы опалили листву. Внук Кадетты приносил больному белые грибы, от которых пахло лесом и землей, и развлекал его, показывая пойманных овсянок. Птиц внук Кадетты откормит в темноте и, потушив в выдержанном арманьяке, подаст «мусью Жану». Вяхири в воздухе предрекали раннюю зиму: скоро уже придет время ставить для них приманки. Жан издавна любил позднюю осень, когда его душа вступала в тайный союз с опустелыми после жатвы полями, с рыжеватыми песчаными ландами, где одни лишь дикие голуби, стада да ветер. Он радовался, когда на заре открывали окно, чтобы он мог вдыхать тот же запах, какой вдыхал, в печали возвращаясь с охоты октябрьскими сумерками. Однако не дано ему было в покое ожидать перехода в иной мир: Ноэми не догадывалась, что умирающему необходима тишина, и если раньше она была не в состоянии скрыть от Жана свое отвращение, то сейчас она не могла избавить его от своего раскаяния. Ноэми окропляла слезами его руку, умоляя о прощении. Тщетно твердил он ей: «Я сам тебя выбрал, Ноэми… я сам не позаботился о тебе…» Она мотала головой и ничего не хотела понимать, кроме того, что Жан умирал из-за нее: какой он благородный, возвышенный, выздоровей он – она бы в нем души не чаяла. Сторицей воздавала она ему ласку, на какую прежде была так скупа. Откуда ей было знать, что, пойди Жан на поправку, она тут же отдалилась бы от него и что любить она его могла лишь лежащего на смертном одре? Ноэми была очень молодой женщиной, неопытной и чувственной, не знавшей своего собственного сердца, сердца страстного, но бесхитростного и покорного Богу. Неуклюже пыталась она вытянуть из умирающего слова, которые избавили бы ее от угрызений совести. После подобных разговоров Жан падал духом и хотел только одного – не оставаться с женой наедине. Но это удавалось редко, так как господин Жером был прикован к постели всеми обрушившимися на него разом болезнями. Зато сколько самоотверженности выказывал молодой доктор! Жану оставалось лишь поражаться удивительной заботливости постороннего, в сущности, человека. Поддерживать беседу Жан не мог, но чужое присутствие облегчало его страдания.

Однажды днем на исходе сентября, очнувшись от долгой дремоты, Жан увидел в кресле у окна Ноэми. Ее голова запрокинулась во сне. Жан прислушался к ее спокойному, как у ребенка, дыханию и опять прикрыл глаза. Но тут скрипнула дверь и, осторожно ступая, вошел доктор. Жану было невмоготу здороваться, и он сделал вид, что спит. Скрипнули охотничьи сапоги доктора. И снова тишина, тишина, заставившая Жана посмотреть, что происходит. Его новый приятель стоял над уснувшей Ноэми. Сначала он стоял прямо, потом слегка наклонился, его покрытая волосами рука дрожала… Жан закрыл глаза. Раздался шепот Ноэми:

– Ах, извините… Вы меня напугали, доктор. Я, кажется, задремала… Наш больной сегодня совсем плох. Да и погода ужасная. Лист не шелохнется…

Доктор ответил, что с юго-запада все же дует ветерок.

– Ветер из Испании принесет бурю, – отозвалась Ноэми. Бледный как полотно, сгорающий от страсти молодой человек сам был подобен буре. Его глаза заволокло, словно небо. Ноэми поднялась, подошла к Жану и встала так, что между ней и доктором, пожиравшим ее глазами, оказалась железная кровать.

– Вам надо беречь себя, для его же пользы, – молвил доктор.

– О, меня ничто не берет, я нахожу силы, чтобы есть и спать, как зверюшка какая-то… Интересно, как ведут себя люди, умирающие от горя?

Они сели вдалеке друг от друга. Жан по-прежнему притворялся спящим. Стараясь не шевелить губами, он декламировал про себя, обозначая цезуру: «Мой бедный Пелуер кончается в постели…»

Поздняя осень задержала Жана в своих объятиях, укрыла, обволокла пахучими слезами. Он меньше задыхался, стал принимать пищу. И все же в эти дни Жан неимоверно страдал. Пока он на пороге смерти, пока жив, в Ноэми можно было не сомневаться. Но когда он отойдет во тьму, как ему противостоять домогательствам красавца доктора? Жалкая тень почившего не разлучит тех, кому судьбой предназначено любить друг друга. Но виду Жан не подавал: он по-прежнему пожимал руку доктору, улыбался. Как он теперь хотел выжить, чтобы победить этого человека, чтобы предпочли именно его, Жана! Какое безумство было желать смерти! Даже без Ноэми, даже вообще без женщины так хорошо жить, пить утренний воздух, когда ласка легкого ветерка лучше всех других ласк… Обливаясь потом, с отвращением вдыхая запах своего больного тела, Жан глядел на внука Кадетты, который протягивал ему через открытое окно первого в сезоне вальдшнепа. О, охотничьи зори! Блаженство сосен с тускло-серыми вершинами на фоне лазурного неба, похожих на тех кротких людей, которых прославит Бог. За густой лесной чащей зеленый травяной ковер, ольховая роща и легкий туман указывают на родник, который подкрашивает охрой песчаная почва. Сосны Пелуеров подобны передовому отряду огромного войска, обороняющего все пространство от океана до Пиренеев. Они возвышаются над Сотерном и Прокаленной долиной, где солнце въяве присутствует в каждой виноградной кисти. Со временем Жан меньше думал бы о своем теле, так как уродство, равно как и красоту, в конце концов поглощает старость. У него оставались бы возвращение с охоты, сбор грибов. Солнечное тепло давних летних дней сохраняется в бутылках «Икема», а закаты былых лет окрашивают «Грюо-Лароз» в красный цвет. Хорошо также читать у кухонного очага, когда снаружи льет нескончаемый дождь.

– Вам ни к чему приходить сюда завтра, – сказала тем временем Ноэми.

– Да нет же, я приду, – возразил доктор.

Понимала ли Ноэми? Могла ли она не понимать? Открыл ли он ей свои чувства? Суждено ли Жану умереть, так и не узнав, чем кончится это единоборство у его смертного одра? Казалось, кто-то решил, что бедолага Жан мало помучился в жизни, и теперь наспех готовил ему новые оковы, которые можно разбить лишь ценой неимоверных усилий. Однако звенья одно за другим разрывались вплоть до этого последнего обострения болезни: страсти его угасли еще при жизни, и настал день, когда он мог глядеть абсолютно на все с одной и той же благодарной улыбкой. Теперь уже Жан повторял не стихи, а простые слова вроде: «Это я. Ничего не бойтесь…»

Поздняя осень с ее дождями обступила сумрачную комнату. Почему все спрашивают, болит ли что-нибудь у Жана, когда его боль превратилась в радость? Из этой жизни он воспринимал лишь петушиные крики, шум коляски, призывный звон колоколов, бесконечное журчание текущей с черепичной крыши воды, а ночью – клекот хищных птиц и вопли умерщвляемых зверей. В последний раз для Жана заря окрасила своим светом окна. Кадетта зажгла очаг, и смолистый дым заполнил комнату. Часто знойным летом ветер в ландах доносил до него запах горящих сосен. Теперь этот запах вбирает его умирающее тело. Д'Артьялы утверждали, что Жан еще слышит, хотя и не видит. Господин Жером в запачканной лекарствами ночной рубашке стоял у двери, вытирая платком слезы. Кадетта и ее внук преклонили в темноте колена. Голос священника, произносившего искупительную молитву, бился, казалось, в створки невидимой двери: «Покинь этот мир, христианская душа, во имя всемогущего Бога-отца, сездавшего тебя; во имя Иисуса Христа, Сына Божия, живого, пострадавшего за тебя; во имя Духа Святого, сошедшего на тебя; во имя Ангелов и Архангелов, во имя Престолов и Властей, во имя Начал и Сил…» Ноэми не спускала с Жана горящего взора, говоря про себя: «Он был прекрасен…» Для жителей городка похоронный звон по Жану слился со звоном, призывающим к утренней молитве.


XVI

Господин Жером слег. Зеркала, в которых Жан Пелуер так часто созерцал свою невзрачную физиономию, были закрыты тканью. Тело Жана одели как для обедни. Кадетта даже нахлобучила на него фетровую шляпу, а в руки вложила молитвенник. На кухне стоял шум, как во время праздника: в столовой набралось человек сорок. Арендаторы рыдали вокруг катафалка, как античные плакальщицы. Кюре впервые служил по второму разряду. Каждому из приглашенных раздали по паре перчаток и по завернутой в бумажку монетке. Во время службы моросил дождь, но когда возвращались с кладбища, уже распогодилось. В ожидании воскресения мертвых Жан остался лежать в земле – в сухом песке, бальзамировавшем трупы.

Ноэми на три года надела траур. Столь долгий траур сделал ее в буквальном смысле невидимой. Она появлялась только на мессе, да и тогда переходила площадь, лишь удостоверившись, что поблизости никого нет. Даже в первые жаркие дни ее шею стискивал воротничок с белой каймой. Некоторые сочли, что шелковое платье слишком блестящее и не годится для траура, и Ноэми отказалась от него.

Между тем распространился слух, что молодой доктор вдруг уверовал в Бога. В будни он зачастил на мессу: заходил в церковь между двумя визитами к больным. Когда спрашивали мнение кюре о столь утешительном для пастыря событии, тот отмалчивался в ответ, лишь его узкие, словно зашитые губы слегка расплывались в улыбке. Вероятно, кюре потерял авторитет, лишился силы убеждения, ведь он так и не смог добиться от господина Жерома, чтобы тот убрал из завещания пункт о запрете Ноэми выходить замуж, разумеется, если она хочет наследовать его состояние. Не удалось ему и смягчить суровый траур вдовы, чрезмерность которого он осуждал. Господин Жером кичился тем, что в его семье женщины вообще не снимали траур, да и родственники Ноэми как могли поддерживали в ней желание жить затворницей.

В зимние утренние часы в церкви царил полумрак, и молодой доктор, глядя на вдову, различал лишь смутную тень, да и сама Ноэми не поднимала глаз от плиток пола. Иногда, правда, он видел как в тумане ее лицо, лучащееся молодостью, несмотря на уединенную жизнь и посты в день причащения. На следующий день после панихиды в годовщину смерти Жана, когда весь городок узнал, что Ноэми решила не снимать траурную вуаль, христианские чувства доктора были поколеблены. Он пренебрегал теперь не только мессой, но и своими больными. До старика Пьёшона дошли слухи, что его молодой коллега пьет, даже по ночам встает, чтобы пропустить рюмку-другую.

Господин Жером никогда так хорошо себя не чувствовал, и у его снохи появилось свободное время: она, правда, занималась поместьем, но сосны не требовали особого внимания. Ноэми по-прежнему твердо верила в Бога, но ее вера не была глубокой и не поддерживалась благочестивым чтением. Она была не способна к долгим размышлениям и оттого довольствовалась готовыми формулами. Нищих в смолистых ландах было кот наплакал, а толпу голосистых воспитанниц католического приюта для девочек лишь раз в неделю собирали у фисгармонии. Что же оставалось Ноэми, кроме как по примеру своих соседок предаться греху чревоугодия? На третий год траура Ноэми располнела, и доктор Пьёшон предписал ей один час в день ходить пешком.

Как-то в один из первых знойных дней она отправилась на ферму под названием Тартеум и, выбившись по дороге из сил, уселась на склоне холма. Ее обступал дрок, в котором жужжали пчелы. Слепни и мошки, выбравшись из вереска, кусали ей ноги. Всем своим грузным телом Ноэми чувствовала, как в груди тяжело бьется сердце. Она думала о пыльной дороге, которую недавняя вырубка деревьев полностью отдала на откуп пеклу и по которой ей надо было плестись до дому еще три километра. Ноэми сознавала, что навсегда останется пленницей бесчисленных сосен с красными клейкими ранами, нескончаемых песков и обожженных ланд. В душе этой малообразованной, не приученной думать женщины зарождались смутные сомнения, которые в свое время терзали Жана: не эта ли иссушенная земля, не отшельническая ли жизнь заставляли ее, несчастную, жаждавшую воды, вздевать голову, тянуться к воде вечной? Ноэми вытерла влажные руки платком с черной каемкой и поглядела на пыльные башмаки, потом вниз на молодые папоротники, похожие на лапы с растопыренными пальцами. Подняв глаза – в лицо пахнуло ржаным хлебом с мызы, – Ноэми, задрожав, вскочила на ноги: перед домом стоял такой знакомый двухколесный экипаж. Сколько раз в узкую щель между ставнями глядела она с восторгом на сверкавшие на солнце оси его колес! Ноэми стряхнула с платья песок. Экипаж покачивался. Вскрикнула сойка. Окруженная роем мошкары, Ноэми, не шелохнувшись, во все глаза смотрела на дверь, готовую вот-вот отвориться. Приоткрыв рот, с комком в горле, она ждала, подобно бессловесному послушному животному, когда появится молодой человек. Дверь наконец открылась, Ноэми вглядывалась в полумрак дома, где двигались неясные тени. Знакомый голос на местном наречии предписывал принимать огромные дозы йодной настойки. А вот и сам доктор: на солнце блеснули пуговицы его охотничьей куртки. Арендатор взял лошадь под уздцы и сказал, что сейчас самое опасное время года: могут случиться пожары, сушь, трава под деревьями не зазеленела, в ландах уже нет воды… Молодой человек натянул поводья. Почему Ноэми так отпрянула? Какая-то сила не давала ей шагнуть навстречу, тащила назад. Ноэми спряталась в высоких зарослях вереска. Колючий кустарник царапал руки. На мгновение она замерла, прислушиваясь к шуму удалявшегося экипажа, уже скрывшегося из вида.

Разумеется, избегая встречи с доктором, Ноэми думала о том, что городок вознегодует, перестань она играть роль примерной вдовы. И потом, из-за завещания господина Жерома ее родня никогда не согласится на такой, по словам мадам д'Артьял, необдуманный брак. Но Ноэми преодолела бы все эти препятствия, когда бы ее не обуздывала иная сила, с которой не могло совладать ее влечение к доктору. Ничем не примечательная женщина, она была обречена на величие. Ей, простой невольнице, суждено было царствовать. Располневшая мещаночка должна была превзойти саму себя: для нее были заказаны все дороги, кроме одной – дороги отречения. В эту самую минуту в сосновом бору под комариный писк она осознала, что верность покойному осенит ее венцом смирения и славы, ей оставалось лишь подчиниться неизбежному. И Ноэми побежала через заросли вереска, и остановилась, только когда вконец обессилела, когда набились полные башмаки песка, – остановилась, обхватив чахлый дуб в одеянии из увядших листьев, все еще трепетавших на жарком ветру. Понурый дуб так походил на ее Жана!

Ля-Мотт, Вемар, июль.

Жоане, Сен-Симфорьен, сентябрь 1921 г.


Матерь

I

– Она спит.

– Притворяется. Пошли.

Так шептались у постели Матильды Казнав муж и свекровь, за чьими исполинскими сплетающимися тенями на стене она следила из-под ресниц. На цыпочках, потрескивая подошвами, они приблизились к двери. Матильда услышала их шаги по скрипучей лестнице, потом их голоса – один пронзительный, другой хриплый – заполнили коридор первого этажа. Теперь они торопливо пересекали ледяную пустыню вестибюля, отделявшего крыло, в котором жила Матильда, от того, где в смежных комнатах обитали мать и сын. Где-то далеко захлопнулась дверь. Молодая женщина с облегчением вздохнула, открыла глаза. Над ней свисал с багета, окружая кровать красного дерева, белый миткалевый полог. Ночник освещал несколько синих букетов на стене и зеленый с золотым ободком стакан с водой на круглом столике, дрожавший от маневров паровоза, – вокзал был совсем рядом. Потом все стихло, и Матильда прислушалась к шепоту этой летней ночи (так во время вынужденной остановки поезда пассажир вдруг слышит стрекот кузнечиков на незнакомом поле). Прошел двадцатидвухчасовой экспресс, и весь старый дом содрогнулся: затряслись полы, на чердаке или в одной из нежилых комнат отворилась дверь. Потом поезд прогрохотал по железному мосту, перекинутому через Гаронну. Матильда, вся обратившись в слух, старалась проследить как можно дольше за этим грохотом, быстро заглохшим в шорохе ветвей.

Она задремала, потом проснулась. Кровать ее опять дрожала: не весь дом, только кровать. Меж тем не было никакого поезда – станция спала. Лишь несколько секунд спустя Матильда поняла, что это озноб сотрясает ее тело. У нее стучали зубы, хотя ей уже стало жарко. Дотянуться до термометра, лежавшего на столике у изголовья, она не смогла.

Потом дрожь утихла, но внутренний огонь подымался, как лава; она вся горела. Ночной ветер раздул занавеси, наполнил комнату запахом жасмина и угольной гари. Матильда вспомнила, как страшно ей было позавчера, после выкидыша, когда к ее телу, залитому кровью, прикасались проворные и ненадежные руки повитухи.

«У меня, наверно, больше сорока… Они не захотели пригласить сиделку…»

Ее расширенные зрачки уставились на колеблющийся венчик света па потолке. Руки сжали юные груди. Она позвала громким голосом:

– Мари! Мари де Ладос! Мари!

Но как могла ее услышать служанка Мари (прозванная де Ладос, потому что родилась в селении Ладос), которая спала на чердаке? Что это за темная масса возле окна, этот лежащий и словно бы нажравшийся – а может, притаившийся – зверь? Матильда узнала помост, воздвигнутый некогда по велению свекрови в каждой из комнат, чтобы ей было удобнее следить за сыном, – делал ли он «свой круг» на Севере, прогуливался ли по Южной аллее или возвращался, подстерегаемый ею, через Восточные ворота. Именно на одном из таких помостов, в маленькой гостиной, Матильда увидела в один прекрасный день, будучи невестой, эту огромную разъяренную женщину, которая, вскочив, топала ногами и кричала:

– Не видать вам моего сына! Никогда вы у меня его не отнимете!

Между тем внутренний жар спадал. Бесконечная усталость, раздавив все ее существо, не позволяла шевельнуть даже пальцем – хотя бы для того, чтобы отлепить рубашку от потного тела. Она услышала скрежет двери, выходящей на крыльцо. Это был час, когда г-жа Казнав и ее сын, вооружившись фонарем, шли через сад к сооруженному возле крестьянского дома укромному местечку, ключи от которого хранили при себе. Перед Матильдой встала сцена, повторявшаяся ежедневно: они поджидали друг друга, продолжая разговаривать через дверь с вырезанным сердечком. Ей опять стало холодно. Зубы стучали. Кровать дрожала. Матильда нашарила рукой шнурок звонка – допотопной системы, вышедшей из употребления. Дернула, услышала, как трется о карниз канатик. Но колокольчик даже не звякнул в доме, погруженном во мрак. Матильда снова пылала. Зарычала собака под крыльцом, потом раздался ее яростный лай, кто-то шел по тропке между садом и вокзалом. Она подумала: «Еще вчера я испугалась бы!» В этом огромном доме, вечно сотрясаемом дрожью, где наружные стеклянные двери не были даже защищены глухими ставнями, ей случалось проводить ночи в безумном страхе. Сколько раз она вскакивала на постели, крича: «Кто там?» Но теперь ей больше не страшно – точно в этом пылающем костре она сделалась неуязвимой. Собака все еще скулила, хотя звук шагов затих. Матильда услышала голос Мари де Ладос: «Quйs aquo, Peliou!»[5][5]
  Чего лаешь, Пельу! (диалект)


[Закрыть]
Потом услышала, как Пельу радостно забил хвостом по каменному крыльцу, а та успокаивала: «Lб, lб, tuchaou!»[6][6]
  Ну, ну, замолчи! (диалект)


[Закрыть]
Огонь снова покидал эту снедаемую им плоть. Безмерная усталость переходила в покой. Ей казалось, она вытягивает свои изнемогшие члены на песке, у моря. Молиться она и не думала.



II

Далеко от этой спальни, по другую сторону вестибюля, в маленькой гостиной рядом с кухней мать и сын глядели, как угасают и вновь вспыхивают головешки в камине, хотя уже стоял июнь. Опустив на живот недовязанный чулок, мать почесывала длинной спицей голову, где между крашеными волосами проглядывала белая кожа черепа. Сын отложил материнские ножницы, которыми вырезал изречения из дешевого издания Эпиктета. Этот бывший воспитанник Политехнического решил, что книга, где будет собрана воедино вся мудрость, проповедуемая от начала рода человеческого, откроет ему с математической точностью тайну жизни и смерти. Поэтому он усердно копил всевозможные сентенции, тешился их вырезыванием, как ребенок, и только в этом занятии находил облегчение. Но сегодня вечером ни мать, ни сын не могли уйти от своих мыслей. Внезапно вскочив, Фернан Казнав вытянулся во весь свой рост и сказал:

– Мне кажется, зовут.

И, шаркая шлепанцами, двинулся к двери. Но мать тотчас настигла его:

– Не пойдешь же ты снова через вестибюль? Ты сегодня вечером трижды кашлял.

– Она совсем одна.

Что с ней может стрястись, по его мнению? Слишком уж он суетится из-за какого-то «несчастного случая»!

Взяв старую женщину за руку, он попросил ее прислушаться. Только паровоз да соловей в ночи; только обычные потрескивания от паровозных маневров. Но теперь – до первого поезда на рассвете – дом не будет дрожать. Случалось, однако, что длинные товарные составы, шедшие вне расписания, сотрясали почву, и тогда каждый из Казнавов, внезапно разбуженный, зажигал свою свечу, чтобы посмотреть, который час. Они снова уселись, и Фелисите, чтобы отвлечь внимание сына, сказала:

– Помнишь? Ты хотел вырезать одну мысль, которую прочел сегодня ночью.

Он помнил. Это было у Спинозы – что-то вроде «мудрость в раздумьях о жизни, а не о смерти».

– Хорошо, правда?

У него было больное сердце, и в выборе сентенций им руководил ужас перед кончиной. Кроме того, он инстинктивно тянулся к мыслям, легко доступным его уму, больше понаторевшему в цифрах, нежели в отвлеченных идеях. Он мерял шагами комнату, оклеенную зелеными обоями, на которых были вытеснены карты. Диванчик и кресла, обитые черной кожей, напоминали меблировку залов ожидания. Узкие и длинные полосы темно-красной материи окаймляли окна. Лампа, поставленная на письменный стол, освещала раскрытую книгу, деревянный стаканчик с перьями, магнит и кусочек почерневшего воска. Под стеклом пресс-папье улыбался Тьер. Возвращаясь из глубины комнаты к г-же Казнав, Фернан заметил на ее сером и отечном лице гримасу сдерживаемого смеха. Он устремил на мать вопросительный взгляд. Она сказала:

– Это даже не был бы мальчик

Он возразил, что Матильда в этом не виновата. Однако старуха, покачивая головой и не подымая глаз от вязанья, похвалилась, что с первого взгляда «раскусила эту ничтожную гувернантку». Фернан, который снова уселся подле столика, где среди искромсанных сборников афоризмов поблескивали ножницы, осмелился:

– Какая женщина пришлась бы тебе по душе?

Неистовое ликование старой дамы прорвалось наружу:

– Уж, во всяком случае, не эта!

Она вынесла приговор на второй день, когда эта пустельга посмела прервать своим «вы уже это рассказывали» повествование упоенного собой Фернана, вспоминавшего, как он сдавал экзамены и единственный раз провалился в Политехническом, не заметив коварной ловушки в задаче, и каким, наконец, красивым жестом завершил он тот вечер, когда, желая продемонстрировать силу характера, облачился во фрак и отправился в оперу слушать «Гугенотов».

– Ну, и все прочее, о чем я даже не хочу говорить!

Эта идиотка быстро оскандалилась! И двух месяцев не понадобилось, чтобы возлюбленный сын вернулся почивать в свою школьную постельку у стены, отделявшей ее от материнской спальни. А втируша почти всегда оставалась в одиночестве, в другом крыле дома. Отныне с ней считались даже меньше, чем с Мари де Ладос, вплоть до дня, когда ее надоумило поступить на манер тех женщин, которые в эпоху террора спасались в последнюю минуту от эшафота, сказавшись беременными. Поначалу мошенница более чем преуспела. Она стала для Фернана священной особой. Он лопался от гордости, поскольку на свет, возможно, предстояло появиться еще одному Казнаву. Подобно знатным вельможам, Фернан гордился своим именем, что выводило из себя Фелисите, в девицах Пелуйер, которая принадлежала по рождению «к лучшим домам в ландах» и поэтому не любила вспоминать, что, когда она в 1850 году вошла в семью Казнав, бабка ее мужа «еще ходила в платке». В течение этих пяти месяцев беременности ее невестки не могло быть, следовательно, и речи о том, чтобы бороться… Но, разумеется, исподтишка старуха продолжала действовать. Ибо в конце концов Матильда могла бы родить и мальчика… слава богу, повитуха уже говорила, что Матильда плохо сложена и обречена на «несчастный случай».

– Я знаю тебя, дорогой; девочкой ты бы не интересовался. Для тебя было бы огорчением видеть ее. А заботиться, тратиться пришлось бы не меньше, чем на мальчика. Прежде всего – кормилица: Матильда была бы неспособна кормить сама. Это не для нее. Я-то была на ногах неделю спустя после того, как ты родился, и отняла тебя от груди только в полтора года; так же было, и когда я родила твоего бедного брата Анри.

Сын поднялся, поцеловал мать в лоб и торжественно провозгласил:

– Ты истинная родоначальница.

Он сел и вновь залязгал ножницами.

– Ну, скажи, Фернан, к чему бы тебе была девочка? – Старая дама гнула свое, не уставая проверять одержанную ею победу: – Представь себе только девочку, которую она воспитывала бы в ненависти к нам!

Он уставился своими круглыми навыкате глазами в пустоту, точно искал там призрак ребенка, хрупкое страшилище, придуманное матерью. Но за отсутствием воображения не увидел его.

Он не увидел ребенка, которого в эту самую минуту представляла себе, чтобы утешиться, его молодая жена, одиноко умиравшая в спальне. Кровавый сверток, унесенный матроной, мог бы стать живым существом, укус которого, казалось Матильде, она ощущала на своей груди. Как бы выглядело это дитя? Горя в лихорадке, она нашла в своем сердце детское личико, не похожее ни на одно, встреченное ею в жизни, – лицо, не слишком красивое и даже несколько хилое, отмеченное в левом уголке рта знаком, который был у самой Матильды. «Я сидела бы у кроватки в темноте, пока не пройдет скорый, ведь он часто пугал бы ребенка». И царство, где она замкнулась бы с малюткой, было бы не от мира сего. Те, кто ее ненавидят, не смогли бы ее преследовать.

И вот в больном мозгу, к которому приливала кровь, неотступно вставал навязчивый, неразрешимый вопрос, терзавший ее: а ведал ли Господь, какое юное дерево могло произрасти из этого погибшего семени? Ведал ли Господь, какими стали бы эти не засветившиеся глаза? Не сулит ли смерть встречу с миллиардами существ, которые не воплотились? С тем, кем должен был стать этот комок плоти, с тем, кого он содержал в зародыше…

Но тут мысль Матильды замутилась. Это был миг, когда огненная волна откатилась, когда жар словно бы покинул ее бьющееся в ознобе тело, залитое липким потом, отданное во власть того забытья, которое является преддверием смерти. Она ощущала себя отброшенной в сторону свирепым зверем, возможно, готовым снова к ней вернуться через секунду! Распростертая на своей кровати, лежа на спине, она ждала приближения дрожи; подстерегала ее предвестья. Но их не было. Она вглядывалась в недра своего существа, как смотрят в небо, не смея верить, что гроза удаляется. Жить! Неужели? Жить! Тяжелые и жаркие слезы смочили ее щеки. Она сложила, стиснула свои потные руки: «Вспомяни, Пресвятая Богородица, в бесконечном милосердии своем, что до сего дня никто, воззвавший к твоему покровительству, моливший тебя о заступничестве, никогда не был покинут…

Она была выброшена на пляж жизни; она вновь слышала ночную музыку мира. Ночь дышала в листве. Огромные деревья шептались в лунном свете, не тревожа ни одной птицы. Волна прохладного и чистого ветра, который, придя с океана, пробежал по верхушкам бесчисленных сосен, затем по низким виноградникам и напитался напоследок ароматом в душистых тополях сада, прихлынула наконец, чтобы умереть на этом изнуренном лице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю