Текст книги "Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах]"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
XII
Как некогда двухместная карета с мутными от дождя стеклами везла отца и сына по улицам предместья, так и теперь такси увозило доктора и Раймона, обменявшихся поначалу не большим количеством слов, чем в те забытые утренние часы. Но то было молчание иного рода: Раймон держал за руку старика-отца, слегка привалившегося к нему, и говорил:
– Я не знал, что она вышла замуж.
– Они никому не сообщили, по крайней мере, я так полагаю, я надеюсь… Во всяком случае, мне не сообщили.
Говорят, на оформлении брака настаивал молодой Ларуссель. Доктор привел остроту Виктора Ларусселя: «Я заключаю морганатический брак». Раймон проворчал: «Это чудовищно!» В серых лучах рассвета он наблюдал украдкой лицо отца, лицо обреченного, видел, как тот шевелит бескровными губами. Это застывшее лицо, эта каменная маска испугали его, и он произнес первую пришедшую на ум фразу:
– Как поживают наши?
Все поживали хорошо. Нельзя не восхищаться Мадленой, – сказал доктор, она живет только ради дочерей, руководит ими в житейских делах, плачет втихомолку и вообще показала себя достойной героя, которого потеряла. (Доктор никогда не упускал случая похвалить зятя, убитого в Гюизе, и воздать ему должное, он упрекал себя в том, что не распознал его достоинств; а между тем сколько людей во время войны погибли смертью, которая им не подобала.) Катрин, старшая дочь Мадлены, просватана за Мишона, третьего сына в этой семье, ждут, пока ей исполнится двадцать два года, чтобы объявить о помолвке.
– Только никому не говори.
Это наставление он произнес тоном своей жены, но Раймон ничего не ответил: «Кого это здесь может интересовать?» Доктор вдруг замолчал, словно его пронзила острая боль. Молодой человек занялся вычислениями: «Ему шестьдесят девять или семьдесят лет… Можно ли в таком возрасте еще страдать от любви, к тому же после стольких лет разлуки?» Он ощутил боль от собственной раны и испугался; нет, нет, это скоро пройдет. Ему вспомнилось, что часто твердила одна из его любовниц: «Когда мне приходится страдать от любви, я сворачиваюсь калачиком, я жду, я уверена, что человек, из-за которого мне хочется умереть, завтра, быть может, не будет значить для меня ничего; виновника стольких моих страданий я впредь даже не удостою взглядом; как ужасно любить и как постыдно разлюбить… Однако этот старик исходит кровью уже семнадцать лет: при такой жизни, как у него, строго размеренной, отданной долгу, страсть держится годами, замыкается в себе; она не растрачивается, гниет, выделяет яд и разъедает живой сосуд, в котором заключена.
Они обогнули Триумфальную арку; между чахлыми деревьями Елисейских полей текло черное шоссе, как река в Эребе.
– Я думаю, что скоро покончу со случайными заработками. Мне предлагают место на одном предприятии – на цикорной фабрике. Через год обещают пост управляющего.
Доктор ответил рассеянно:
– Я очень рад, мой мальчик… – И вдруг: – А как вы познакомились?
– С кем?
– Ты знаешь, о ком я говорю.
– О товарище, который предлагает мне это место?
– Да нет, о Марии.
– Это дело давнее: когда я был в последнем классе, мы, кажется, перекинулись несколькими словами в трамвае.
– Ты мне об этом ничего не говорил. Однажды ты рассказывал – я это помню – что какой-то приятель показал ее тебе на улице.
– Может быть… Через семнадцать лет я уже точно не помню… А, да! Как раз на другой день после этой встречи она и заговорила со мной – вот-вот, она спрашивала, как ты поживаешь, – она знала меня в лицо. Впрочем, я думаю, что сегодня вечером, если бы ко мне не подошел ее муж, она бы обдала меня презрением.
Казалось, доктора это успокоило, он прикорнул в углу, бормоча: «Впрочем, что это может значить для меня?» Он махнул рукой, потом разгладил ладонями лицо, выпрямился и, сев вполоборота к Раймону, постарался отвлечься от этих мыслей и всецело сосредоточиться на делах сына:
– Как только ты займешь прочное положение, сынок, женись.
И так как Раймон расхохотался, запротестовал, старик снова обратился к самому себе, снова заговорил о своем.
– Ты не можешь себе представить, как это хорошо – жить в гуще семьи… Да, да! Несешь на себе тысячи забот о других; эти тысячи уколов оттягивают твою кровь от сердца, понимаешь? Они отвлекают нас от нашей потаенной боли, нашей глубокой внутренней боли, становятся необходимыми для нас… Видишь, я хотел дождаться окончания конгресса, но это сильнее меня: я уеду сегодня восьмичасовым поездом… Самое важное в жизни – это создать себе убежище. Надо, чтобы в конце, как и в начале, нас выносила женщина.
Раймон процедил сквозь зубы: «Спасибо! Лучше сдохнуть…» Он смотрел на высохшего старика, изглоданного страданиями.
– Ты не можешь себе представить, какую защиту я обрел среди вас. Жена, дети – все это окружает, стесняет нас, оберегает от натиска желаний. Вот ты, хотя ты со мной почти не разговаривал, – это не упрек, дорогой мой, – ты никогда не узнаешь, сколько раз в минуту, когда я уже готов был поддаться сладостному и, быть может, преступному побуждению, я чувствовал у себя на плече твою руку, и это помогало мне опомниться.
Раймон пробурчал: «Что за безумие считать, будто существуют запретные радости!» Вслух он сказал:
– Ах, мы с тобой сделаны из разного теста: я быстро разорил бы свое гнездо.
– А думаешь, я не причинял страданий твоей матери? Не такие уж мы разные: сколько раз я мысленно разорял свое гнездо!.. Ты ничего не знаешь… Не спорь; быть может, несколько неверностей не так омрачили бы ее счастье, как та измена в мечтах, которую я совершал в течение тридцати лет. Я хочу, чтобы ты знал, Раймон: ты навряд ли был бы худшим мужем, чем я… Да, да! Я развратничал в мечтах – разве это лучше, чем действительный разврат? И посмотри, как мне теперь мстит твоя мать: избытком заботы. Теперь ее назойливость мне просто необходима… Она не щадит себя, печется обо мне денно и нощно, ах, моя смерть будет блаженной! С прислугой теперь плохо; нынешние слуги, говорит она, совсем не похожи на прежних: мы не смогли найти замену Жюли. Ты еще помнишь Жюли? Она уехала к себе в деревню. Так вот, твоя мать сама заменяет всех, мне иногда приходится ей выговаривать за это: она не боится сама подметать, натирает паркет…
Он на секунду замолчал, потом умоляюще закончил:
– Не оставайся один!
Раймон не успел ответить; такси остановилось возле «Гранд-отеля», надо было выйти, расплатиться.
У доктора едва оставалось время уложить вещи.
* * *
Этот утренний час – час подметальщиков и зеленщиков был хорошо знаком Раймону Куррежу; он жадно вбирал в себя, вспоминал, узнавал ощущения, связанные с возвращением на рассвете: радость усталого, сытого животного, которое хочет лишь поскорее забраться в свое логово и уснуть. Удачно, что отец пожелал расстаться с ним у входа в «Гранд-отель». Как он постарел! Как сдал!
«Расстояние, отделяющее нас от родных, – подумал он, – всегда слишком мало; наши близкие никогда не бывают от нас достаточно далеко». Раймон полагал, что больше не думает о Марии, вспомнил, что сегодня у него много дел, достал записную книжку, полистал ее, изумился тому, что нынешний день словно бы удлинился, – или, может быть, сократилось количество дел, которыми он собирался его занять? Утром? Ничего. После полудня? Те два свидания? Он не пойдет. Он заглянул в предстоящий день, как ребенок в колодец, – ему нечего туда бросить, разве что несколько камешков, но чем же засыпать дыру? Только одним можно было бы заполнить эту безмерную пустоту: позвонить у дверей Марии, велеть доложить о себе, быть принятым, сесть в комнате, где будет сидеть она, заговорить с нею – все равно о чем, – этого более чем достаточно, чтобы занять сегодняшние свободные часы и еще многие другие. Условиться о свидании с Марией, пусть даже на далекий срок, – с каким терпением, словно охотник в засаде, убивал бы он время, отделяющее его от этого дня! Даже если бы она отложила свидание, Раймон утешился бы, знай он, что оно все-таки состоится, и этой новой надежды хватило бы, чтобы заполнить пустоту его жизни. Его жизнь – это провал, через который перекинут мост ожидания. «Подумаем, – рассуждал он, – начнем с самого простого: можно возобновить отношения с Бертраном Ларусселем, войти в его жизнь. Но у нас разные склонности, разный круг знакомых, где я могу встретить этого святошу, в каком святилище?» Раймон мысленно пропускает все остановки на пути к Марии; пропасть между ними наконец-то преодолена, и вот ее загадочная головка покоится у него на руке, он ощущает на своем бицепсе ежик ее подбритого затылка, словно щеку подростка; лицо Марии движется к нему навстречу, растет, – увы! – такое же недоступное, как на экране кинематографа. Раймона удивляет, что первые прохожие не оборачиваются на него, не замечают его безумия. Он опускается на скамью напротив церкви св. Магдалины. Какое несчастье, что он увидел ее снова, не надо было больше ее видеть: ведь все его увлечения за эти семнадцать лет, помимо его воли, вспыхивали, как средство против Марии, подобно тем кострам, что зажигают крестьяне в ландах, чтобы встречным огнем остановить лесной пожар… Но он увидел ее опять, и пламя стало еще жарче, только усилившись за счет огней, которые должны были его подавить. Его чувственные пристрастия, его привычки, вся наука разврата, которую он терпеливо усваивал и развивал, стали пособниками пожара, который гудел и ширился, захватывая все более обширное пространство.
«Свернись калачиком, – твердил он себе, – долго это не продлится, а покамест заглушай боль наркотиками; поплавай на спине». Но его отец – тот будет страдать до самой смерти, да и что у него была за жизнь! Главное – это знать, помог бы ему разврат избавиться от любви или нет. Все служит любви: голод ее раздражает, сытость усиливает; наша добродетель – дразнит, возбуждает; любовь запугивает и чарует нас, но стоит нам ей раз уступить, как мы все больше и больше поддаемся ее безмерным требованиям. Да, она неистова. Надо было спросить отца, как мог он жить с этой опухолью. Что он, в сущности, получил за свою добродетельную жизнь? Какую нашел отдушину? Что может Бог?
Раймон пытался разглядеть, куда передвинулась большая стрелка на циферблате пневматических часов; он подумал, что его отец, наверное, уже покинул отель. У него явилось желание еще раз поцеловать старика – естественное желание сына, но его с отцом соединила еще другая, тайная кровная связь: они породнились через Марию Кросс. Раймон поспешно спустился к Сене, хотя времени до отхода поезда еще оставалось достаточно; быть может, он поддался тому роду безумия, который заставляет бежать человека, чья одежда охвачена огнем.
Уверенность, что он никогда не будет обладать Марией Кросс, умрет, не обладав ею, была нестерпима. Все, что у него было, ничего не стоит; ценность имеет лишь то, что никогда ему не достанется.
Ах, эта Мария! Он был потрясен тем, что один человек, сам того не желая, может возыметь такой вес в судьбе другого человека. Ему никогда не случалось думать о тех наших свойствах, что нередко помимо нашей воли и на большом расстоянье воздействуют на чужие сердца. Сейчас, когда он шел по тротуару между Тюильри и Сеной, страдание заставило его впервые сосредоточиться на вещах, о которых он никогда раньше не думал. Нет сомнения: именно потому, что на заре нынешнего дня он почувствовал, что у него больше нет ни планов, ни желаний, ни радостей, ничто уже не отвлекало его от жизни минувшей; когда он лишился будущего, все его прошлое закопошилось перед ним. Сколько там было созданий, для которых встреча с ним оказалась роковой! Он еще не знает, сколько жизней направил по верному, сколько по неверному пути; ему неведомо, что из-за него некая женщина вытравила плод, некая молодая девушка умерла, что такой-то его товарищ поступил в духовную семинарию и что каждая из этих драм так или иначе повлекла за собой другую. На краю той ужасной пропасти, какою стал для него этот день без Марии, – а за ним потянется вереница других таких же дней, – ему открылись одновременно и его зависимость от нее, и его одиночество: жизнь близко столкнула его с женщиной, которая – он в этом уверился – навсегда останется для него недосягаемой; достаточно ей видеть свет, для того чтобы Раймон оставался в потемках, но до каких пор? А если он захочет выйти из тьмы, чего бы это ему ни стоило, если захочет вырваться из этого силового поля, какое может найтись для него убежище, кроме отупения и сна?…
Разве что эта звезда на его небосклоне вдруг погаснет, как гаснет всякая любовь. Но Раймон носит в себе неистовую страсть, унаследованную от отца, – всесильную страсть, способную до самой смерти порождать другие живые миры, других Марий Кросс, чьим жалким спутником он постепенно станет… Надо было, чтобы до смерти отца и сына им наконец открылся Тот, кто помимо их воли призывает, притягивает из самых глубин их существа этот огненный прилив.
Он миновал пустынную набережную Сены, взглянул на вокзальные часы: отец, наверное, уже сидит в поезде. Раймон спустился на перрон, прошел вдоль вагонов, но долго искать ему не пришлось; в одном из окон он увидел его мертвое лицо; веки были сомкнуты, руки сложены на раскрытой газете, голова слегка запрокинута, рот приоткрыт. Раймон постучал в стекло: мертвец открыл глаза, узнал сына, заулыбался и, спотыкаясь, двинулся по коридору ему навстречу. Но вся его радость была отравлена детским страхом, что поезд вот-вот тронется и Раймон не успеет выйти.
– Теперь, когда я тебя повидал, когда я знаю, что ты хотел еще раз увидеться со мной, ступай, мой дорогой, уже запирают двери
Напрасно молодой человек уверял его, что осталось еще пять минут и что в худшем случае поезд остановится на Аустерлицком вокзале; старик успокоился только тогда, когда его сын очутился опять на перроне. Опустив стекло, он ласкал его взглядом, полным любви.
Раймон осведомился, все ли у него есть, что нужно в дороге: не хочет ли он другую газету или книгу? Закрепил ли он за собой место в вагоне-ресторане? Доктор отвечал: «Да… да…» – пожирая глазами этого мальчика, этого мужчину, такого отличного от него, такого похожего на него, – частицу его существа, которая на какое-то время его переживет и которую ему не суждено больше увидеть.
Тереза Дескейру
Господи, смилуйся, смилуйся над безумцами, над безумными мужчинами и женщинами! Разве может считать их чудовищами тот, кто один только знает, почему они существуют на свете, отчего они стали такими и как они могли бы не быть чудовищами?
Шарль Бодлер
Тереза, многие скажут, что ты не существуешь. Но я знаю – ты существуешь: ведь уже годы и годы я слежу за тобой, нередко останавливаю, когда ты проходишь мимо, и я срываю с тебя маску.
Помню, как юношей я увидел твое бледное личико с тонкими губами в душном зале суда, где судьбу твою решали судейские чиновники, менее свирепые, чем расфуфыренные дамы.
Позднее ты появилась передо мной в гостиной помещичьего дома в образе молодой нервной женщины, которую раздражали своими заботами старушки-родственницы и простоватый муж. «Да что это с ней? – говорили они. – Уж мы-то, кажется, предупреждаем все ее желания».
А с тех пор сколько раз я любовался тобой, когда ты сидела, задумавшись, подперев изящной, но вовсе не крошечной рукой свой прекрасный высокий лоб! Сколько раз я видел сквозь живые прутья клетки, именуемой семьей, как ты металась там, словно волчица, и косила на меня злобным и печальным взглядом.
Многие, вероятно, будут удивляться, как я мог создать образ, еще более отталкивающий, чем прочие мои герои. Неужели мне никогда не удастся вывести на сцену людей, излучающих добродетель, открытых сердцем? Однако у человека «открытого сердца» не бывает трагических историй, а мне ведомы драмы сердец замкнутых, тесно связанные с грязной человеческой плотью.
Я хотел бы, Тереза, чтобы страдания привели тебя к Богу, долго питал надежду, что ты будешь достойна имени святой Локусты. Но ведь многие из тех, кто верит, однако, в искупление падших и страждущих душ, стали бы тогда кричать о кощунстве.
Как бы то ни было, расставшись с тобой на шумной улице, я надеюсь, что ты не будешь одинока.
I
Адвокат отворил дверь. Терезу Дескейру, стоявшую в коридоре у боковых дверей зала суда, обдало холодом, и она глубоко вдохнула сырой осенний воздух. Она боялась, что на улице ждут любопытные, и не решалась выйти От ствола платана отделился человек в пальто с поднятым воротником, она узнала отца. Адвокат крикнул: «Дело прекратили!» – и повернулся к Терезе:
– Можете выходить, никого нет.
Она спустилась по мокрым ступеням. Маленькая площадь и в самом деле оказалась совсем безлюдной. Отец не поцеловал дочь, даже не взглянул на нее, – он расспрашивал адвоката Дюро, и тот отвечал вполголоса, словно боялся, как бы их не подслушали. До Терезы доносились обрывки разговора:
– Завтра получу официальное уведомление о прекращении дела «за отсутствием состава преступления».
– А тут не может быть каких-нибудь сюрпризов?
– Нет, дело в шляпе, как говорится.
– После показаний моего зятя это стало ясно.
– Ясно… ясно… Всякое случается.
– Ну, раз, по собственному его утверждению, он никогда не считал капель…
– Знаете, Ларок, в делах такого рода показания жертвы…
Раздался голос Терезы:
– Жертвы не было.
– Я хотел сказать – жертвы своей неосторожности.
Оба собеседника повернулись к молодой женщине, зябко кутавшейся в накидку, и мгновение смотрели на ее бледное, ничего не выражавшее лицо. Она спросила, где стоит коляска; оказалось, что отец велел кучеру ждать за городом, на дороге к Бюдо, чтобы не привлекать внимания.
К счастью, темнело теперь рано. Да и добраться туда можно было по самым тихим улицам этого главного города супрефектуры. Тереза шла посередине, спутники – справа и слева от нее; они вновь заговорили между собой, как будто ее тут не было, но так как она, шагая между ними, мешала обоим, они то и дело толкали ее локтями. Тогда она немного отстала и, сняв с левой руки перчатку, стала отрывать мох со старых каменных стен, мимо которых они проходили. Иногда ее обгонял какой-нибудь рабочий, ехавший на велосипеде, или крестьянская тележка; спасаясь от брызг жидкой грязи, Тереза прижималась к стене. Хорошо было, что сумрак скрывал лица и люди не могли узнать ее. Запах свежеиспеченного хлеба и сырого тумана был для нее не только привычным запахом, разливавшимся вечерами в этом маленьком городке, Тереза находила в нем аромат жизни, наконец-то возвращенной ей; она закрывала глаза, впивая дыхание уснувшей земли и мокрой травы, и старалась не слышать разглагольствований низенького человека с короткими кривыми ногами, который ни разу не обернулся, не взглянул на дочь, – упади она на краю дороги, ни он, ни адвокат Дюро и не заметили бы этого. Теперь они уже не боялись говорить во весь голос.
– Господин Дескейру дал превосходные показания. Но ведь тут еще всплыл рецепт! По существу, речь шла о подлоге… И доктор Педмэ подал в суд жалобу…
– Он взял жалобу обратно…
– Но все-таки… Что за объяснение она дала! Какой-то незнакомый человек передал ей рецепт…
Не столько от усталости, сколько из желания не слышать больше всех этих слов, которыми оглушали ее много недель, Тереза все замедляла шаг, но расстояние не могло заглушить пронзительный голос отца:
– Сколько раз я твердил ей: «Да придумай ты, несчастная, что-нибудь другое… Придумай что-нибудь другое…»
Действительно, он достаточно твердил ей это, может отдать себе должное. Почему же он все еще волнуется? То, что он называет честью их семьи, спасено, ко времени выборов в сенат никто уже и вспоминать не будет об этой истории. Так думала Тереза, и ей очень хотелось, чтобы эти двое ушли далеко-далеко, но они в пылу спора остановились посреди дороги и все говорили, говорили, жестикулировали.
– Уверяю вас, Ларок, смелость лучше всего: перейдите в наступление, напечатайте статью в воскресном номере «Сеятеля». Если хотите, я могу за это взяться. Заголовок дать энергичный, например «Гнусные слухи»…
– Нет, друг мой, нет! Нет! Да и что отвечать? Ведь совершенно очевидно, что следствие вели спустя рукава, даже не прибегли к экспертизе графологов. Выход, по-моему, только один: молчать и замять дело. Сам я тоже буду действовать, приложу все старания, но в интересах семьи надо все это замять… надо замять…
Собеседники двинулись дальше, и Тереза не слышала, что ответил адвокат. Она тяжело вздохнула, жадно глотая сырой ночной воздух, как будто ей грозило смертельное удушье, и вдруг ей вспомнилась Жюли Беллад, неведомая ей бабка с материнской стороны; ее лицо осталось Терезе незнакомым; напрасно было бы искать у Лароков или у Дескейру какого-нибудь портрета, дагерротипа или фотографии этой женщины – никто о ней ничего не знал, кроме того, что она ушла из дому. И воображение подсказывало Терезе, что и она тоже могла бы вот так исчезнуть, уйти в небытие, и позднее ее дочка, маленькая Мари, не нашла бы в семейном альбоме образа той, которая произвела ее на свет. А сейчас Мари спит в детской и нынче поздно вечером, приехав в Аржелуз, Тереза войдет к ней, прислушается в темноте к сонному дыханию ребенка, склонится над кроваткой и, словно истомившись от жажды, прильнет губами к дремлющему источнику жизни.
У придорожной канавы стояла коляска с опущенным верхом, свет от ее фонарей падал на крупы поджарой пароконной упряжки. Справа и слева от дороги темной стеной высился лес. С обоих дорожных откосов первые сосны протягивали навстречу друг другу длинные ветви, переплетались верхушками, и под этим зеленым сводом дорога уходила в таинственный мрак. Сквозь спутанную сеть сосновых веток в вышине проглядывало небо. Кучер смотрел на Терезу с явным любопытством. Она спросила, поспеют ли они на станцию Низан к последнему поезду, и он успокоил ее, но сказал, что все-таки лучше не мешкать.
– Вот задала я вам работы, Гардер. Но это уж в последний раз.
– Больше, стало быть, незачем приезжать?
Она кивнула головой, а кучер по-прежнему не сводил с нее глаз. Неужели всю жизнь ее будут так разглядывать?
– Ну что? Ты довольна?
Отец, казалось, заметил наконец, что она тут. Тереза бросила быстрый, испытующий взгляд на его желчное, землистое лицо; фонари коляски ярко освещали желтоватую седую щетину бакенбардов, окаймлявших его щеки. Она тихо ответила ему:
– Я столько выстрадала… Я совсем разбита…
И она умолкла: зачем об этом говорить? Ведь отец не слушает ее, совсем не замечает. Какое ему дело до переживаний дочери! Для него важно только одно: его карьера – восхождение к высотам сената, прерванное из-за скандала с Терезой («Все бабы – истерички или идиотки!»). По счастью, она уже не носит фамилии Ларок, теперь она Дескейру. Она избежала суда присяжных, и отец облегченно вздохнул. Но как помешать противникам растравлять его рану? Завтра же он поедет к префекту департамента. Слава богу, владелец газеты «Ланд консерватрис» у него в руках из-за скандальной истории с совращением малолетних… Г-н Ларок подхватил Терезу под локоть.
– Садись скорее, пора ехать.
И тогда адвокат – быть может, с коварным умыслом или просто желая что-то сказать Терезе на прощание – спросил, встретится ли она уже в этот вечер с г-ном Дескейру. Она ответила: «Ну, конечно. Муж меня ждет…» – и только тут, впервые после суда, представила себе, что через несколько часов она переступит порог спальни, где лежит ее муж, еще не совсем оправившийся от болезни, и что ей придется жить множество дней и ночей в тесной близости с этим человеком.
С самого начала следствия она поселилась в доме отца за чертой города и, конечно, не раз совершала точно такое же путешествие, как сегодня, но тогда она думала только о том, чтобы как можно точнее информировать мужа; перед тем как сесть в коляску, она выслушивала последние наставления Дюро относительно тех ответов, какие должен давать ее муж при новых допросах, и в те дни Тереза не испытывала никаких мучений, никакого чувства неловкости при мысли, что она сейчас очутится лицом к лицу с больным мужем: ведь тогда шла речь не о том, что произошло в действительности, но о том, что важно было сказать или не говорить. Необходимость защиты сближала их, и еще никогда они не были так спаяны, как в те дни, – их объединяла маленькая Мари, плоть от плоти их. Они старательно сочиняли для следователя простую и связную историю, которая могла бы удовлетворить его логический ум. В дни следствия Тереза садилась в тот же самый экипаж, который ждал ее и сейчас, но всякий раз ей тогда хотелось, чтобы поскорее кончилось ее ночное путешествие, а теперь она мечтала о том, чтобы оно длилось бесконечно! Тереза хорошо помнила, что стоило ей тогда сесть в коляску, как ей уже не терпелось очутиться в Аржелузе, а дорогой она припоминала, какие сведения ждет от нее Бернар Дескейру, не побоявшийся заявить следователю, что однажды вечером жена рассказала ему, как совсем незнакомый ей человек умолил ее заказать для него по рецепту его врача лекарство, так как сам он уже не смеет показаться в аптеке, потому что должен аптекарю деньги… Но адвокат Дюро считал, что Бернару не следует заходить слишком далеко и уверять, будто ему помнится, как он упрекал жену за такую неосторожность…
Но вот кошмар рассеялся, и о чем же им с Бернаром говорить нынче вечером? Ей так ясно представился затерявшийся в лесу дом, где он ждет ее; она видела в воображении спальню с кафельным полом, низкую лампу на столе среди газет и аптекарских склянок… Во дворе еще заливаются лаем сторожевые псы, которых разбудил подъехавший шарабан, потом они умолкают, и вновь воцаряется торжественная тишина, словно в те ночи, когда она смотрела, как Бернар мучается жестокими приступами рвоты. Тереза старалась вообразить себе первый взгляд, которым они сейчас обменяются. А как пройдет ночь и что будет завтра, и послезавтра, и в следующие дни и недели – в этом доме, где им с Бернаром уже не надо больше придумывать вместе приемлемую версию пережитой драмы. Теперь между ними будет стоять только то, что произошло в действительности… то, что произошло в действительности… И в паническом страхе Тереза бормочет, повернувшись к адвокату (на самом деле она говорит это для отца):
– Я рассчитываю пробыть несколько дней дома, с мужем. А когда ему станет лучше, вернусь к отцу.
– Ах, так? Ну уж нет, милая моя, нет, нет!
Кучер заерзал на козлах, а Ларок добавил, понизив голос:
– Ты что, совсем с ума сошла? Уйти от мужа в такой момент? Нет уж, будьте теперь неразлучны, будьте неразлучны. Слышишь? До самой смерти…
– Верно, папа. Что это мне в голову взбрело? Значит, ты сам станешь ездить к нам в Аржелуз?
– К чему? Я буду ждать вас у себя, как обычно, по четвергам – в ярмарочные дни. Приезжайте ко мне, как раньше приезжали!
Просто невероятно, что она до сих пор не уразумела, насколько опасно для него и для всех малейшее нарушение приличий. Это смерть! Понятно? Может он положиться на нее? Она причинила своей семье столько неприятностей!..
– Ты будешь делать все, что велит тебе муж. Думаю, что я выражаюсь совершенно ясно.
И г-н Ларок втолкнул дочь в коляску. Адвокат протянул Терезе руку с трауром под ногтями.
– Все хорошо, что хорошо кончается, – сказал он от всего сердца, ведь если бы дело пошло обычным ходом, ему это было бы совсем невыгодно: семейство Лароков и Дескейру пригласили бы защитником адвоката Пейрекава из Бордоского судебного округа. Да, да, все хорошо кончилось.