355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах] » Текст книги (страница 9)
Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах]
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:54

Текст книги "Том 1 [Собрание сочинений в 3 томах]"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)

IX

Сначала ему было даже приятно растянуться под просторными белыми крыльями занавесей, закрепленных на багете. В открытых окнах дышала, как близкое существо, ночь. Ничто не напоминало ни о бдении у гроба, ни о «фрегасе»; напротив, лежа на спине, закрыв глаза, сложив руки поверх простыни, вытянув ноги в позе мертвой Матильды, он ощущал, что его уносит отливом в пучину безграничного покоя. Она была здесь, не в комнате, в нем самом, неотделимая от его собственной плоти – его неусыпной плоти, которая вспоминала брачные ночи; потихоньку пробуждалась также и его мысль, сосредоточиваясь на времени, когда рядом со своим телом он ощущал боязливое тело Матильды. То, что предстало ему, было настолько убого и в то же время настолько карикатурно, что он невольно потряс головой и простонал вслух. Как и все в его роду, он был обречен умереть, так и не узнав, что значит любить, – как и все в его роду, как большинство людей. Судьба тешилась странной игрой, пробуждая в старом человеке глубинные воды, погребенные под такой толщей! И вот мутный поток прокладывал в нем медленный путь. Он сам не понимал, что это такое. Его предки были ревнивыми любовниками сосен и виноградников. Нума Казнав, отец Фернана, завещал, чтобы на его могилу положили жирную глину из поместья, которым он особенно дорожил. Когда он взял себе жену, ему пришлось спросить у одного из друзей, как пользуются женщиной. Всем этим умершим женитьба обеспечивала, не говоря уже об округлении владений, преемственность обладания. Неизбежной смерти они противополагали вечность рода. Как правило, довольствовались одним сыном, одним-единственным, чтобы не иссяк тонкий ручеек жизни, который должен был нести до скончания века семейное состояние, пополняемое придаными и наследствами. Ни разу в истории рода страсть не отклонила этого мощного течения. Все женщины, как со стороны Пелуйеров, так и со стороны Казнавов, были из тех, что шепчут мужу: «Кончайте побыстрее». Но неотвратим день, когда ржавчина появляется на одном из звеньев цепи и начинает его разъедать. Горе тем, кому предстоит прийти после этого. О бедные, еще не родившиеся сердца! Дети мои, что бы вы взяли от меня!

Глухая враждебность Фернана к матери внушает ужас; тем не менее, хотя именно от нее унаследовал он пламя, ревнивая нежность матери лишила сына способности вскормить в себе этот неведомый огонь. Чтобы не потерять свое сокровище, она сама превратила его в калеку; ей удалось удержать его только потому, что она его подавила. Она воспитала мальчика в недоверии, в глупом презрении к женщине. С пятнадцати лет он знал только две разновидности женщин: тех, что «мечтают наложить на вас лапу», и тех, от которых «можно заразиться». Без сомнения, эти препятствия не остановили бы существо любящее. Но Фернан был прежде всего отпрыском тех крестьян, которые вечерами, после ярмарки или базара, шагают, помахивая пустыми руками, держась по-королевски посредине дороги, в то время как изнуренная самка тащится следом, нагруженная хуже всякой ослицы. К тому же Фернан, чья гордыня была плодом длительного воспитания, принадлежал к породе мальчиков, которые из страха не понравиться утверждают, будто любую женщину можно заполучить, стоит только дать нужную цену. Он нисколько не сомневался, что «те, кого женщина заверяет, будто отдается бескорыстно, только тратят на нее еще больше, чем другие». Он говорил также: «Со мной женщины знают, что получат столько-то… и никаких цветов, никаких подарков, никаких накладных расходов».

И вот, распростертый на постели Матильды, в потемках, он представлял себе солнечный день, палящий зноем Южную аллею, и видел за жужжащей зеленой изгородью юную фигуру, окруженную осами… Если бы все сводилось только к получению дополнительного оружия против матери, думаешь, решился бы ты раздвинуть ветки и притянуть к себе эту плотскую добычу, пахнущую медом? Да, разумеется, тебя прежде всего распаляла жажда мщения, но она маскировала иную жажду, более сокровенную, и теперь, когда ты обнаруживаешь ее, она уже неутолима, твоя добыча, душистая плоть твоей добычи уже разложилась, уже превратилась в нечто чудовищное, не имеющее даже имени…

Он поднялся, босой заметался по комнате, натыкаясь на мебель. Сказал вслух: «Значит, она любила меня, если я заставлял ее страдать…» Потряс большой головой, проворчал: «Нет, нет, то была не любовь…» Скорчил, чтобы заплакать, уродливую гримасу, ту же, что в детстве. На мгновение застыв неподвижно, принялся грызть ногти и опять произнес вслух: «Другой мужчина? Другой?…» До сих пор ему не случалось мучиться ревностью, его предохраняла от этого непомерная гордыня. Другой мужчина в жизни Матильды? Он уже почти ощутил боль, но вспомнил то, что сотни раз повторяла его мать: «Она женщина порядочная, этого у нее не отнять. Только это и можно сказать в ее пользу, но это так…» И она добавляла, намекая на девицу Кусту, которая стала матерью Матильды: «Да, тут уж не скажешь, что яблоко от яблони недалеко падает». Фернан не знал, что старуха, выдавая эту похвалу невестке, вспоминала обед у девиц Мерле – обед «в честь возвращения из свадебного путешествия», когда слева от Матильды сидел классный надзиратель лицея. Говорили, будто он поэт; он давал советы той из барышень Мерле, которая писала стихи. Фелисите Казнав показалось, что за столом Матильда упивалась речами этого брюнета с «безукоризненными манерами». Один бог знает, не было ли мгновения, когда Матильда расслабилась, почувствовала себя непринужденно, ощутила в душе тайный росток, неуловимую склонность к тому, кто в гуле подходившего к концу застолья цитировал ей, понизив голос, какую-то строку. Смех уродовал лица сотрапезников. А он мечтал уже, наверно, о безумной страсти, как в романе… но когда подали кофе, Фелисите с тяжеловесной настойчивостью обратилась к молодому человеку, прося его почитать стихи, и поскольку тот отказывался, умолила его хотя бы оставить несколько строк в альбоме, куда невестка переписывала понравившиеся ей фразы. С этого момента Матильда была начеку: Фелисите никогда не умела скрыть свою игру, а ее невестка похвалялась тем, что «всегда слышит издалека стук копыт свекрови». Надзиратель не добился даже взгляда, и когда нанес визит Казнавам, молодая женщина отказалась спуститься в гостиную. Фернан мог спать спокойно: бедное дитя, которое умело только отбиваться и парировать удары, никогда не изменяло ему даже в мыслях.

Впрочем, он уже не думал об этом; перед его глазами предстала собственная жизнь, мертвая пустыня. Как он мог, не умерев от жажды, перейти все эти пески? Но вот теперь он познавал муки этой жажды, которую не ощущал годами. Сама Матильда умерла прежде, чем узнала, что жаждет. Она была мертва, но он-то жил. Один источник иссякает, думал он, но тысячи неведомых источников бьют из земли: трудно ли найти замену какой-нибудь Матильде? Впервые познав любовь, он восставал против этого миража, который застилает мраком всю вселенную, чтобы озарить светом единственное существо. Старый растленный ребенок, привыкший подчинять все своему удовольствию, извлекать из всего прок, он твердил себе, что Матильда только дала ему случай сделать сладостное открытие, он сумеет воспользоваться им с другой… С какой другой? Перед ним промелькнули сохнущие полотенца на окошке улицы Югри… С какой другой? В крошечном мире его низменной жизни, в этой сети, в этой липкой паутине, которой за полвека оплела его, чтобы сохранить, мать, он бился, как большая беспомощная муха. Он чиркнул спичкой и, подняв свечу перед зеркалом, долго глядел на себя. Только поклонение сотворяет кумира. Матильда, возможно, одна Матильда могла бы еще привязаться к этому старому, сварливому божеству, порожденному пятьюдесятью годами материнского обожания. Слишком поздно! Он подошел к окну. Вероятно, прошел дождик, ибо он ощутил запах истомленной земли. Он лег на пол ничком, подложив под лицо согнутые руки, и остался бы так лежать, но тело затекло и заставило его вернуться на кровать. Наконец сон принес ему освобождение. Проснулись первые птицы, но не разбудили его, как будто это распростертое тело было всего лишь бренными останками.


X

После этой ночи, сидя за завтраком напротив старика, бывшего ее сыном, Фелисите Казнав впервые подумала о нем не как о своей собственности, которая похищена другой и должна быть отвоевана силой. Впервые ее любовь начала походить на любовь других матерей, не требующую ничего взамен даруемого. В старой женщине, которая молчала и принуждала себя есть, неистово бунтовала покоренная страсть, готовая наконец к отказу от своих священных привилегий: только бы он был счастлив! Будь это в ее власти, она вернула бы Матильду из обители смерти Хмель самопожертвования открыл перед ее любовью горизонты, ослепившие ее самое. Таков инстинкт любви, защищающейся от гибели: когда земля уходит у нее из-под ног, когда рушится привычное небо, она изобретает иную землю и иное небо. Это час, когда существо, уже нелюбимое, шепчет тому, кто уже не любит: «Ты меня не увидишь. Я не буду тебе надоедать. Я буду жить в твоей тени. Я окружу тебя заботой, которой ты даже не заметишь». Так Фелисите Казнав, опьяненная собственным поражением, бросала своей изголодавшейся страсти, точно пищу, это самоотречение. Она нарушила молчание и сказала умоляющим тоном:

– Ты ничего не кушаешь, дорогой. Нужно кушать.

Он ответил, не подымая головы:

– Ты тоже ничего не кушаешь. – И по привычке избалованного ребенка добавил: – Я никогда не мог есть один, когда напротив сидит человек, который сам не ест и смотрит на меня.

– Но я ем, дорогой, я очень голодна.

И хотя горло ее сжала спазма, она попыталась проглотить кусок. Когда они встали из-за стола и Фернан уже направился к вражескому крылу дома, мать окликнула его:

– Мне нужно с тобой поговорить, дитя мое.

Он мгновение поколебался, потом, ворча, последовал за ней в кабинет.

– За что ты на меня сердишься?

Она сначала приоткрыла жалюзи. Повернувшись, она увидела сына и не сдержалась. Она пролепетала:

– Я тревожусь за тебя. Жизнь, которую ты ведешь, дорогой, не идет тебе на пользу. Ты поедом себя ешь, как выражается Мари де Ладос. Тебе нужно бы чем-то заняться… Повидаться с этими господами… Ты в расцвете сил. До муниципальных выборов осталось всего несколько месяцев.

Он процедил, что со всем этим давно покончено, как она того хотела; и, поскольку она молчала, спросил, все ли она ему сказала. Она взяла его за руку и с пылом произнесла:

– Я не хочу, чтобы ты губил себя. Я не позволю тебе умереть.

– Как ей?

Она закричала, что не виновата в этой смерти. Ничто не предвещало горячки. Почему не верить Дюлюку? Не было никаких оснований приглашать к ней сиделку.

– И я же пошла к ней в ту ночь.

– Знаю, знаю.

– Я постучала к ней в дверь. Спросила, не плохо ли ей. Она мне ответила, что ни в чем не нуждается. К тому же время для лечения еще не было упущено, но сдало сердце. Дюлюк тебе сто раз повторял это. Ни ты, ни я тут не могли ничего поделать. Родильная горячка за два дня не убивает. Но у твоей жены было больное сердце.

Она ходила взад-вперед по комнате, не умолкая, стараясь убедить себя в той же мере, что и сына; она возвышала голос, словно хотела, чтобы ее слова долетели до какого-то незримого, но внимательно прислушивающегося существа. Он немного отошел от двери и, пока она говорила, стоял, прикрыв лицо руками. Наконец он закричал:

– Это ты ее убила. Ты ее убивала понемногу день за днем.

Она в ярости запротестовала:

– Неправда. Я защищалась… Это мое право. И уж во всяком случае, нас было двое!

– Что ты хочешь сказать?

– Кто из нас двоих нанес ей больше ударов? Ну-ка ответь!

Гнев пробегал в ней, как огонь, сжигая только что зародившуюся готовность к самоотреченью. Теперь вопрос стоял не о том, чтобы принести себя в жертву, но о том, чтобы сломить бунтовщика-сына, взять над ним верх, как она брала всегда. Она вопила:

– Да взгляни же на себя, мой мальчик; нужно быть твоей матерью, чтобы тебя вынести. Вот уже пятьдесят лет, как я бьюсь с тобой, не пойму, как я до сих пор выжила. Когда я увидела, как явилась та, другая, ах, бедняжка! Я хорошо знала, что она недолго выдюжит! Тебе и года не понадобилось…

– Замолчи! Ни слова больше…

Она отступила перед этим землистым лицом, перед трясущимися и поднятыми руками своего сына. При его приближении она оперлась о стену, встретив безумца улыбкой и словно бросая ему всем своим существом вызов другой матери: «Поражай чрево».[8][8]
  Имеется в виду Агриппина, которая была убита по приказу своего сына Нерона (Тацит. Анналы. XIV. 8)


[Закрыть]

Но в ужасе от того, что он уже готов был сделать, Фернан остановился. Опомнившись, он глядел на эту старую, тяжело дышавшую женщину, которую минуту назад он чуть было не ударил и которая произвела его на свет. Он смотрел на это бедное, задыхающееся, сдавшееся тело – и, разломав наконец жесткую кору, вся темная нежность его детства выплеснулась в жалком крике:

– Мама!

Она рухнула на диванчик, и он приклонил голову на ее плечо. Чтобы спрятаться, он возвращался под этот живой кров, ибо не было для него иного убежища на всем свете. Как отчаявшийся, который хочет покинуть землю и все же льнет к мачехе-земле, бьется об нее лицом, жаждет тьмы ее лона, так и этот мужчина при последнем издыхании обнимал свою старую мать, прижавшись к ней. И она, без сил, раздавленная, упивалась, прикрыв веки, этим мигом счастья. Потому что знала – он скоро опомнится и еще больше озлобится на нее за свою минутную слабость. Ах, как бы она хотела, чтобы эта минута длилась вечно! Хотя рука ее затекала под грузом тяжелой головы, но она была матерью, привыкшей бодрствовать зимними ночами, потому что дитя не могло спать, не держа ее за пальцы, и она часами лежала с протянутой рукой, мучаясь, но не отнимая у маленького палача оледенелую кисть. И тем же движением, которым некогда она, молодая самка, жадно обнюхивала новорожденного детеныша, мать надолго прильнула губами ко лбу своего старого сына. Нет, нет, отныне она не станет его дразнить; она уже упивалась в восторге приоткрывшимися ей новыми небесами; ничего не требуя от сына, который был подле нее, она вернет ему вкус к жизни, она родит его вторично. Так мать поддавалась иллюзии, что возлюбленный сын может, по ее примеру, сделать усилие, чтобы возродиться. Она не понимала, что объект ее собственной страсти – здесь, живой, у ее ног, и что ей больше ничего не нужно от судьбы, тогда как он, избалованный ребенок, который на протяжении полувека неизменно ломал одну за другой все свои игрушки, теперь утратил последнюю из них как раз в момент, когда обнаружил всю ее бесценность. Взгляни на него, бедная женщина: вот он уже подымается, вытирает тыльной стороной руки лоб, залитый потом, и до тебя доносятся его затихающие шаги в мертвом доме.


XI

На несколько дней напряжение разрядилось, потому что и небо умерило свой пыл. Целую неделю грозы блуждали вокруг да около, над почти пустынной равниной (стояла пора, когда человек, сложа руки, оставляет солнце и виноград с глазу на глаз). Казалось, даже поезда с трудом прокладывали себе путь сквозь зной. Рассказывали, что между Лареолем и Тонейн от жары выгнулись рельсы. Наконец ночью какие-то шорохи разбудили мать и сына. Листва поглощала первые капли дождя так жадно, что понадобился почти целый час, чтобы он пробился к сожженному лицу земли и напитал почву, дохнувшую своим запахом – запахом желанья, далеко еще не утоленного, но уже обратившегося в радость. В краю огня людские страсти под стать неистовству неба, но подчас и умиротворяются вместе с ним. За едой Фернан уже не воздвигал между собой и матерью стену ненавидящего молчания. Никаких уступок, но крайняя почтительность, подчеркнутая услужливость и за столом – все знаки внимания, положенные пожилой женщине. Покидал он се только после кофе. Осмотрительная, она не злоупотребляла своими преимуществами. Твердила: «Я освобожу его…» Увы, не проявляя жестокости к ней, он по-прежнему истекал кровью из-за ее противницы.

Вокруг прерванной драмы трепетала под смилостивившимся небом орошенная листва тюльпановых деревьев, пирамидальных тополей, платанов, дубов. Огромные деревья защищали мать и сына от постороннего взгляда. То, что говорят о провинции и ее сплетнях, справедливо только по отношению к мелкому люду, живущему дверь в дверь. Но ничто так не укрыто от взгляда, ничто так не способствует тайне, как усадьбы, опоясанные оградами и настолько плотно окруженные садами, что люди в этих домах как бы общаются лишь между собой или с небом. В городе поведение Казнавов считали корректным: чем менее чувствительны мы к потере члена семьи, тем важнее подчеркнуть внешние проявления нашего траура. Нежелание матери и сына показываться на людях истолковывалось именно так. В течение всего этого дождливого сентября Фернан тем не менее выходил по утрам из дома, облачась в пелерину, капюшон которой опускал на лицо. Он шел по дорожке, отделявшей сад от железнодорожной линии Бордо – Сетт. Рассеянно, не усматривая в этом ужасного предзнаменования, читал на товарных вагонах, стоявших на запасных путях, надпись «38–40 человек». Возвращался домой. Мать при его приближении всматривалась в замкнутое лицо. С каждым днем различала на нем все большую отрешенность, почти покой, как поначалу ей хотелось думать, наигранные. Но была ли она способна выдержать эту игру так долго? Он смягчился – почерпнул откуда-то неведомое утешение. Ему стало лучше, ему стало лучше, но она тут была ни при чем! Когда-то она прогнала из дому служанку только за то, что та утверждала, будто спасла жизнь Фернана, болевшего скарлатиной. Теперь его спасла покойница, прогнать которую ревнивой матери было не под силу. Так рушилась ее последняя опора: она не нужна Фернану. Никогда, со времен его младенчества, уже изуродованного множеством капризов, она не видела у него этой смутной и мягкой, почти детской, улыбки. На протяжении пятидесяти лет мать твердила: «Что бы с тобою стало, если б ни я! К счастью, я рядом! Не будь у тебя меня!» Увы! Она была тут, перед ним, но ее словно и не было, и без нее, возможно, наперекор ей, он вновь обрел покой. Сознание собственной необходимости поддерживает жизнь старых женщин. Многие из них умирают от отчаяния, что уже не могут принести пользы. Некоторые, наполовину мертвые, возрождались к жизни, когда к ним взывали о помощи овдовевшая дочь, дети-сироты. Фелисите была уже не нужна сыну. По правде говоря, употребила ли она свое могущество в те времена, когда властвовала над ним, на то, чтобы сделать его счастливым? По ночам, не находя сна во враждебной тишине, угнетенная смертельной пустотой соседней комнаты, где уже не было за стеной ненаглядного, она твердила себе: «Всякая другая жизнь убила бы его. Будь он предоставлен самому себе, он бы умер… Но что она знала об этом? Далекий ветер пробегал по ландам, достигал утопающих во мраке берегов, где последние сосны расступались перед священными виноградниками Сотерна, и оттуда, не зная, куда ему податься, обрушивал, наконец, свои объятия на деревья сада, которые вздрагивали разом.

И все же ей оставалось еще выполнить последнюю обязанность по отношению к ненаглядному: покойница, утешающая его, действовала на больной дух, но не на страдающее тело. Это тело, вышедшее из ее лона, по-прежнему принадлежало матери. Фернан не пожелал принять доктора Дюлюка, с которым по секрету посоветовалась г-жа Казнав. Тот считал, что прежде всего следовало преодолеть отвращение Фернана к пище, чтобы он «набрался сил». Фелисите заставляла себя есть, подавая пример сыну. Хотя состояние ее сосудов требовало строгих ограничений, она пичкала себя кровавыми бифштексами. Всякий раз за столом повторялся тот же диалог:

– Ты ничего не кушаешь, дорогой.

– И ты тоже.

– Нет, я ем, видишь? Возьми еще кусочек филе.

– Возьму, если возьмешь ты.

Мученичество не всегда возвышенно. Можно отдать свою жизнь, выбрав из всех смертей самую низменную.

Фелисите больше не выносила одиночества: в послеполуденные часы она крутилась в кухне и уже не могла сдержаться, чтобы не откровенничать с Мари де Ладос.

– Он терпеть ее не мог, когда она была жива. С чего бы ему теперь по ней убиваться.

– Тй, pardine![9][9]
  И правда! (диалект)


[Закрыть]

– Он о ней и говорит-то только чтобы меня помучить. Напрасно я ему показала, что порчу себе кровь.

– И то сказать, барыня, так-то оно так.

Мари де Ладос молола кофе. Но из страха опоздать хоть на секунду с подтверждением ее боязливые собачьи глаза не отрывались от глаз хозяйки. Покорная улыбка не сходила с ее рабского лица. И все же она ничего не сказала, когда Фелисите добавила:

– Кто умер, тот умер. Как говорится, с глаз долой – из сердца вон.

Мари де Ладос промолчала, потому что каждое воскресенье после ранней обедни, когда она отходила от Святого Причастия, накрыв голову своей венчальной вуалью, в ее верном сердце оживал весь ее усопший род, начиная с деда, которому, возможно, дали умереть с голоду, и безжалостных отца с матерью, кончая Жуазе – малым, овладевшим ею на сеновале летним вечером тысяча восемьсот сорок седьмого года, чьим преданным вьючным животным она оставалась на протяжении тридцати лот, и трехлетним ребенком, которого она потеряла. Так все, кто некогда населял убогую ферму, пробуждались в этом сердце, полном Бога. Мари де Ладос приглашала войти даже толпу неведомых предков, собирая их вокруг Того, кто царил в ее душе.

– Я спокойна, отсутствующие, как говорится, всегда неправы.

– И то.

Но Фелисите не добавила больше ни слова и, выпрямив плечи, покинула кухню. Она начинала постигать, что отсутствующие, напротив, всегда правы: они ведь не препятствуют любви. Если мы оглянем свою жизнь, выяснится, что мы всегда бывали в разлуке с теми, кого больше всего любили: уж не потому ли, что достаточно обожаемому существу жить вместе с нами, чтобы оно сделалось нам менее дорого. Те, кто рядом, всегда неправы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache