Текст книги "От Монмартра до Латинского квартала"
Автор книги: Франсис Карко
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
XIV
Черные дни миновали. Благодаря Жану Пьерфе и Максанс Легран, моим «крестным отцам» у Баптиста, я получил кредит в пансионе Лявер и ел два раза в день. Ох, этот пансион! Несмотря однако на то, что на лестнице пахло кошками, а обстановка столовой далеко не отличалась роскошью, дела Баптиста шли прекрасно. Его обычные столовники, которым пришлось потесниться, чтобы дать мне место, очень скоро стали моими друзьями: Жироду, Клюар, Ле-Кар-доннель, Тардье, Рамон, Блан… не помню, кто еще… Все они были в восторге от этого заведения, чувствовали себя там отлично и пребывали всегда в самом благодушном настроении. Хозяин столовой, Баптист, скрывавший под сонным видом величайшую пронырливость и хитрость, кроме обедов отпускал своим клиентам кофе, спиртные напитки и сигары. Это для него было вопросом чести. Связанный традицией тех мест, где Гамбетте, Валлесу, Курбэ (назовем хотя бы только этих троих) всегда был готов прибор на столе, Баптист точно такое же внимание оказывал я нам и держал себя всегда по отношению к нам безукоризненно. Мы часто заглядывали и в кафе «Клюни», где всегда находили на обычном месте в темном углу в глубине зала м-сье Альбала, не выражавшего при виде нас никакого удовольствия. Мы усаживались рядом с ним, слушали и наблюдали его. За его столиком разговор шел всегда только о литературе, и, должен сознаться, я в их разговорах ничего не понимал. Андрэ Билли, Ренэ Жиллуэн, очень осведомленные в этой области, так как они были видными журнальными критиками, заставляли меня стыдиться своего невежества. Оба они во время беседы здесь импровизировали, так сказать, начерно свои будущие статьи, в то время как Жан Жироду, с неизменным лорнетом у глаз, вставлял шутливые замечания, а Ренэ Дализ и Жак Диссор зевали, утомленные бессонными ночами.
Последний играл в нашей компании роль «испорченного мальчика». Он чрезвычайно тщеславился своими сомнительными знакомствами и предосудительным образом жизни. Постоянно восхвалял достоинства своего друга Гюбера и некоей Бетти; к этой Бетти он меня как-то раз затащил, и мы там пили в обществе женщин.
Я не встречал шалопая, более увлекающегося, живого и естественного, чем Диссор. Он, казалось, был создан для того, чтобы скандализовать порядочных людей, и относил к себе стих Франсуа де-Мейнара:
Входит средь бела дня в притон,
– который он с жаром цитировал, предоставляя мне вспоминать вслух другую строфу того же поэта, полную горечи и разочарования:
Избыток печали сгубил
Того, кто всю жизнь проводил
Среди ветреных жриц веселья.
Винсент Ван Гог. Бордель
В сравнении с ним я был лишь любителем, новичком, если хотите. Обширные и разнообразные знакомства моего друга Жака не знали себе равных в смысле оригинальности. В игорных домах и притонах квартала Сен-Жорж он наглядно обучал меня, как сделать, чтобы насытиться, ничего не истратив: далекий от какого бы то ни было стыда, он набивал мне карманы сандвичами и крутыми яйцами, похищенными в буфете. Чего нам было стесняться? Вольная жизнь Жака походила на необыкновенный роман. Когда я однажды встретил его одетым в слишком широкий сюртук, зеленый жилет и черные панталоны, он со вздохом сказал мне:
– Ты не видел меня в полном блеске… Жаль… Эх, старина!.. У меня был алмаз вот такой (он показал на яйцо), башмаки по мерке, шелковое белье и костюмы… Пять костюмов! Клянусь тебе!..
– И что же?
– И вот… я все продал, потому что нечем было жить… алмаз, платье, все…
И, охваченный внезапной меланхолией, он начал мурлыкать:
Зима была мрачней и холодней,
Мы даже не играли в королей.
Кто будет королем, кто будет кралей
Моей печали?
Нет, лучше не писать о нем совсем: мне не поверят.
Каждый вечер происходила «драма из-за ключа» между бесчувственным хозяином гостиницы и моим приятелем – поэтом Жаком. О таких же драмах рассказывает где-то и Пьер Мак-Орлан, вспоминая свою юность. «Этот ключ висел обычно на гвозде, под номером, на доске, – объясняет он и добавляет далее: – Счастье для меня и, вероятно, для других, что эта доска не могла записывать звуки человеческого голоса».
Да, это было большое счастье. Но и при таком условии требовалось еще немало ловкости, чтобы выйти из положения. Жак на следующее утро переставал думать об этом и возвращался к своей беспутной жизни. Когда ему хотелось некоторого отдыха и успокоения, он находил их в том, что просвещал одну очень хорошо воспитанную молодую девицу, поджидавшую его обыкновенно в сен-жерменском метро. Жак гулял с нею под руку, водил ее в места, куда обыкновенно не ходят молодые девушки, и, гордясь быстрыми успехами своей ученицы, восторгался ею, рассказывая мне о своих подвигах.
«В жизни многих артистов, писателей, а также и бывших сутенеров, превратившихся в почтенных коммерсантов, – говорит Пьер Мак-Орлан, – бывает период, когда самые большие циники с удовлетворением, а другие – с горечью, констатируют, что улыбки фортуны – если фортуна пожелает улыбнуться – не могут более рассеять туч, нависших над ними».
Всем нам это хорошо известно. И – тем лучше, потому что, узнав беспутную жизнь, мы ныне можем показать ее в истинном свете и достигнуть того, что нам ее простят. Где зло? Мы совсем над этим не задумывались. Мы стремились жить – и, занятые лишь этим одним, не тратили времени на отчаяние при самых бедственных обстоятельствах. Не надо забывать, что прожить, когда у тебя нет другого занятия, как писать стихи, – дело нелегкое! Приходилось для этого пускать в ход все средства, каковы бы они ни были, и в конце концов часто довольствоваться суммами до того ничтожными, что, когда наступало время их платить, особенно гордиться было нечем.
Стою я не больше, чем другой,
И – немного это!
– заявлял Жак Диссор.
Но Жак Диссор умел писать не только такого рода стихи: он был автором «Последнего интермеццо», а эту книгу я не отдал бы за многие знаменитые произведения, потому что считаю, что вряд ли что может с нею сравниться.
Другой поэт, из которого сделали святого и который заслужил эту репутацию, – Жан-Марк Бернар, оставивший нам прекраснейшую и печальнейшую поэму о войне, – в те времена, о которых я рассказываю, часто бывал в тихом кафе «Клюни». Он никогда не садился за стол критиков, а устраивался на террасе за маленьким круглым столиком, где он находил Клюара, Зона, Ле-Кардоннеля, Марселя Друэ, радостно его приветствовавших. Жан-Марк Бернар жил в Сен-Рамбер д’Альбон. Я познакомился с ним в Оранже, затем однажды неожиданно явился к нему в дом в Сен-Рамбер, где он жил с матерью, посвящая все время прилежной работе. Мы скоро стали большими друзьями.
Дорогой, несчастный Жан-Марк! Этот день, начавшийся моим первым посещением, закончился в Валенсии; там жила одна любопытная особа, с которой поэт поддерживал постоянные сношения. Это была содержательница кабачка с «дамами», вблизи кавалерийских казарм. Не лишенная соблазнительности, эта муза поэта, уже довольно известная в то время, когда Жан-Марк меня ей представил, уделяла своей торговле столько же внимания, сколько своим романам. Жан-Марк писал для нее стихи, подписывая всегда под ними название этого заведения, где мы часто вместе проводили часы, попивая вино и беседуя среди ужаснейшим образом накрашенных созданий.
Я люблю твои грустные очи
– бормотал Жан-Марк и затем начинал читать все это стихотворение, посвященное Берте, – стихотворение, в котором он виден весь целиком:
Молчи! К чему мне ложь твоя —
Я ни о чем ведь не спросил!
Меня терзает стыд, и я
Руками голову закрыл.
В Париже, пытаясь прервать эту тягостную связь, недостойную такого крупного человека, и возобновить сношения с другой женщиной, которая не могла ради него изменить свою жизнь, Жан переживал тяжелые дни. В эту пору своей жизни он бегал по кабачкам Латинского квартала и Центральных рынков и, полный холодного разочарования, проводил ночи, декламируя стихи и не обращая внимания на людей. Высокие гамаши, которые он носил, придавали ему вид и походку какого-нибудь провинциального дворянина. Его свободные и откровенные речи, лихорадочный блеск его глаз, постоянная экзальтация обращали на себя внимание и порою давали повод к каким-нибудь историям; но Жан-Марк никогда не пытался ускользнуть от них. И, когда мы на рассвете возвращались домой, он, стуча зубами от холода, вздыхал:
Как хладен рассвет после ночи бессонной!
Как и Тристан Дерэм, которого мы (я и Клодьен) оставили в Аженском лицее, где он кончал курс, – Жан-Марк посылал мне в Париж из провинции свои стихи. И эти стихи, в окружающей атмосфере искусственности и литературщины, были как струя свежего воздуха, неожиданно овевавшая и бодрившая меня. Стихотворения Жан-Марка и Тристана Дерэма теперь у всех на устах, и это доказывает, что я не ошибся в оценке. Точно так же могу я похвалиться, что еще около 1913 года прозрел в Пьере Бенуа будущего романиста. А кто бы это подумал в те годы, когда на улице Валуа Пьер представлял собой просто веселого малого, чиновника министерства изящных искусств? Нас познакомили Шарль Перро и Дерэн, который играл с Пьером нескончаемые партии в покер в пыльной пивной на улице Медичи. Подле аквариума с золотыми рыбками, под наблюдением сонного хозяина, они часами сидели за игрой, обмениваясь только самыми необходимыми словами. Дерэн проигрывал, Бенуа выигрывал. Потом этот удивительный малый провожал нас и декламировал на память целые акты из «Полиевкта» или всю целиком, не пропуская ни одной строчки, «Легенду веков».
Он помещал в журналах, без подписи, пародии в стихах, настоящие маленькие шедевры, составляя «Большую антологию», где каждому из нас «доставалось», и веселился как сумасшедший, когда ему удавалось побороть трудности чужого стиля. Его «Двойной букет» дал и ему и нам немного денег. Но деньги эти были быстро истрачены под сенью аквариума с золотыми рыбками, в пивной, и надо было ждать несколько месяцев, пока случатся новые.
Пьер Бенуа был тогда такой же, как теперь, – вечно прыгающий, скачущий, всегда в хорошем настроении. Он терпеть не мог важного и серьезного м-сье Souday, имя которого он в насмешку писал таким образом: Day/ Paul(то есть «Paul sous day»).
Будучи большим любителем одного сорта «горькой», Пьер Бенуа по утрам всегда заседал в буфете Орсэйского вокзала, где мы с ним и встречались. Этот «биттер Милон» имел свою историю. Он обычно служил ставкой в различных пари. И Дерэн, например, так к нему пристрастился, что нашел способ пить и тогда, когда час выпивки кончался для всего Парижа, и, чем больше ои пил, тем больше возрастала его жажда. Запасшись билетами метрополитэна, мы спускались на ближайшую станцию и, став с обоих сторон пути, ждали, чей поезд придет первым. Тот, с чьей стороны поезд приходил первым, – выигрывал. Затем мы отправлялись на набережную д'Орсэй пить знаменитую «горькую» за счет проигравшего и пили до тех пор, пока не заболевали на целые сутки. Один только Пьер Бенуа соблюдал меру. Он никогда не бывал пьян. Но обыкновенно после пятого или шестого стаканчика этой горькой смеси он вдруг начинал разговаривать так оглушительно, что у наших соседей за столом начиналось головокружение. Он всегда аккуратно являлся в свою канцелярию, куда проходил узкими коридорами, заваленными кусками штукатурки и архивными бумагами; в то время он напоминал мне так хорошо описанную Колеттой суетливую, лукавую и милую крысу, которая, зная все углы и закоулки министерства, шмыгает повсюду, то показываясь, то исчезая. Чтобы попасть к Пьеру, надо было пройти через руки целой стаи разных привратников и приставов, и, – мало того! – все эти личности помогали вам его разыскивать, пытаясь поймать его, и в конце концов, совсем измученные, отвечали на упреки посетителя:
– Что вы поделаете с м-сье Бенуа?! Вы его ищете здесь, а он, оказывается, уже там!
«Там» – это означало в буфете палаты, где Пьер Бенуа балагурил с депутатами, секретарем коих он состоял, или в теплом, надушенном будуаре Мориса Ростана, или в пивной на улице Медичи, в буфете на вокзале в Орсэй – и мало ли где!..
Луи-Жозеф Сула. Портрет Пьера Бенуа
Всюду, где его менее всего ожидали, Пьер появлялся, развлекал присутствующих остроумными выпадами и так же неожиданно скрывался. Никто из его близких не мог бы сказать, чем он занят в тот или иной момент, когда он не в кафе и не в министерстве, и кого он посещает. Он обставлял очень таинственно свои визиты к Андрэ Сюаресу, которым весьма восхищался, к Барресу, к красивым женщинам, – и, нерасчетливо щедрый в дружбе, тратил целые дни на встречи с теми, кто ему нравился. Напрасно утверждают, что руководящей его страстью была страсть к интригам. Если он и посвящал часть своего времени замысловатым дурачествам и козням, то зато достаточно было прочитать при Пьере строчку из Бодлера или Расина – и он, забывая в ту же минуту самые грандиозные свои затеи, подхватывал и продолжал читать наизусть «Цветы зла» или любую трагедию Расина.
Его поразительная память никогда ему не изменяла. Он ее упражнял этим нескончаемым цитированием, потом, когда оно ему надоедало, возвращался опять к своим проделкам и усердно их разрабатывал. Один из близких его приятелей, неумеренно пивший, уехав из Парижа во время войны, очень скоро снова отыскался где-то в провинции. Пьер придумал следующую шутку. Отыскав в справочнике фамилию некоего М. X., президента Лиги трезвости и ужаснейшего ханжи, он написал своему другу, что, если тот посетит М. X. и сошлется на его, Пьера, рекомендацию, то при небольшой ловкости он может надеяться добыть от этого почтенного старца бутылочку абсента «Pernod», который тот будто бы употребляет в огромном количестве. Приятель поверил Пьеру и отправился к президенту Лиги трезвости. После долгого и бессвязного разговора, немало удивив хозяина, он наконец не выдержал и, похлопав последнего по животу, пробормотал убедительным тоном:
– Да ну же, не будьте скрягой, угостите «синенькой»!.. Ей-богу я никому не расскажу!
После этого его, конечно, с позором выставили.
Пьер ни перед чем не останавливался, если дело шло о том, чтобы позабавиться. Как раз во время этой ужасной истории с президентом Лиги, он только что окончил свой «Кенигсмарк» и был в большом затруднении, где его пристроить. Почерк у него был такой ужасный, что, помню, никто не хотел и прочесть даже одной строчки, и Пьер ходил со своей рукописью под мышкой до того дня, когда, уже совсем обескураженный, передал ее мне. Помню, это было на улице Бучи у Буало в ресторане «Трех дверей», где Луи Дюмюр завтракал с нами. Я просидел целую ночь, разбирая иероглифы Пьера, и на следующий день имел уже определенное мнение насчет достоинств его рукописи. Дюмюр, которому я ее передал, выхлопотал, чтобы ее напечатали в «Mercure de France». Таким образом, первая победа была одержана. Талант Пьера сделал остальное – к великому удовлетворению и моему и всех его читателей.
* * *
Какой пустяк решает иногда судьбу человека! Я это узнал, когда была написана моя первая книга «Jesus la Caille». Как сейчас вижу себя подымающимся по лестнице «Меркурия», когда один собрат по перу, которого я не назову, остановил меня и спросил:
– Вы идете к Валетту?
– Да, – поправил я, – к м-сье Валетту.
– Зачем? Наверно с каким-нибудь маранием?
– Я хочу ему предложить вот это, – показал я робко на свою рукопись.
– Ба! Он ее не станет читать. Скажу вам, что вот уже третью рукопись я кладу на его стол – и безрезультатно. Оставьте всякую надежду, мой бедный друг…
Несколько дней спустя Поль Фор праздновал свадьбу своей дочери с художником Северини, и я был в числе приглашенных. В кафе Вольтера шел нескончаемый пир: празднества, которые организовал Поль Фор, всегда принимали грандиозные размеры. Наш «король поэтов» пел, стоя у пианино. Гости пили, поздравляли, а Маринетти, чей чудный белый автомобиль резко выделялся на серой мостовой площади Одеона, предаваясь футуристическим удовольствиям, бил посуду. Это было великолепно. Мы орали вовсю, с трогательным единодушием прославляя прелести Парижа и ультрасовременное искусство молодой Италии, когда Поль Фор вдруг восстановил тишину и попросил меня спеть песенку. Я охотно исполнил его просьбу. Аполлинэр внимательно смотрел на меня, пока я пел уличную песенку, слышанную мною в какой-то танцульке. Эта песенка имела такой успех, что мне пришлось вслед за ней исполнить весь свой репертуар, к великому удовольствию одной «дамы», мне незнакомой, которая осведомилась о моем имени.
Это была Рашильд.
– Мое имя? – повторил я. – Вашему редактору оно небезызвестно!
– Моему редактору? Каким образом?
– Он вам может это объяснить, – огрызнулся я, раздраженный настойчивостью Рашильд. – Я ему приносил свой роман…
– Да что вы?!
– Ну, да!
– Ах, ты, бездельник, – шепнул мне Аполлинэр, слышавший этот разговор. – Ловкий маневр! Теперь твое дело в шляпе.
– Что ты этим хочешь сказать? Не понимаю!
– Я хочу сказать, что теперь Рашильд будет приставать к Валетту до тех пор, пока он не даст ей твою рукопись. И она ее прочитает, не откладывая в долгий ящик, будь спокоен! Нет лучшего союзника, чем Рашильд… Погоди – увидишь…
Гильом был прав. «Jesus la Caille» понравился автору «Monsieur Venus», был принят в «Меркурии» и напечатан спустя три месяца.
Вот как на свете дела делаются! Ведь, не будь Рашильд, которой я всецело обязан тем, что моя книга увидела свет и которая с тех пор всегда оставалась мне добрым другом, я бы, вероятно, еще доныне фигурировал в роли «молодого, начинающего» в пивных, где слава горька как желчь.
Ах, слава быстро увядает,
Короток срок ее часам.
Глупец, кто трубку променяет
На славы дымный фимиам!
– писал мне Дерэм из своей провинции… И я соглашался с ним, клянусь. Как настоящий «поэт-фантастик» (так называлась одна из новых школ), я тщете и суетности славы предпочитал мою трубку, мое скромное существование и, главное, моих друзей…
Этими друзьями неизменно оставались Ла-Вессьер, Тристан Дерэм, Жан Пеллерен, Эдуард Газанион, Мак-Орлан, Варно, Доржелес, Марио Менье, Пьер Бенуа. Мы виделись часто. К одним я ходил на Монмартр. Ради других оставался в Латинском квартале, и меня не прельщало ничто на свете, кроме наших встреч и обычных занятий. Вставал я поздно и иногда, боясь рассердить Баптиста, у которого часы были точно распределены, отправлялся не к нему, а в ресторан на улице «Сен-Пэр», где я знал, что застану ожидающего меня Аполлинэра. Он меня встречал радостно, заказывал для себя крепкий бульон и, как ни в чем не бывало, уплетал его, за компанию, после кофе, потом возвращался на свою голубятню.
Это был плотный толстяк, и «приятная полнота», из-за которой он задыхался при малейшем усилии, придавала ему внушительный вид. Восседая на трещавшем под его тяжестью стуле за едой, он походил на какого-нибудь бога веселья и обжорства. Да, поесть он был любитель. Чем больше он ел, тем более расцветал от физического удовольствия. Этим удовольствием, казалось, дышала вся его фигура, оно не имело границ, ширилось и разливалось как река, вышедшая из берегов. И самое замечательное то, что, отяжелев от жаркого, хлеба, вина, бульона и всего другого, которое он ел и пил двойными порциями, Аполлинэр способен был сразу засесть за работу и работать до ночи в своей квартире на Сен-Жерменском бульваре, где его секретари дожидались его возвращения.
В просторной комнате, среди массы рукописей, статуэток, кубистских картин, негритянской скульптуры, – эти переписчики, внимательные к его приказаниям, трудились, не покладая рук. Гильом был настоящим «буффонным тираном». Входя в комнату, он напускал на себя суровость, снимал воротник и жилет и, набив глиняную трубку, усаживался. Тут начиналось то, что он называл «самоотравлением». Он делал для различных издательств какую-то очень странную работу. Единственное, что я могу о ней сказать, это то, что она состояла в соединении вместе различных вырезок, набросков, сделанных им и другими на обороте каких-то банковских счетов, на первых попавшихся клочках бумаги. Подбирать и прилаживать друг к другу эти клочки было делом не легким. И по мере того, как каждая обертка, содержавшая материал для одной из глав книги, наполнялась, округляла свой животик, физиономия Гильома все более прояснялась. Он даже по временам разражался густым смехом, продолжая свою работу с ножницами в руках.
Все в нем дышало плодовитостью, творческой силой, мощной и богатой выразительностью. Кто не слышал его смеха, похожего на раскаты грома, у того не будет полного представления о его личности. У того не будет ключа к двери, ведущей в сложное здание из ценных материалов – и из обломков; из сказок, рассказов, новых и высоких идей, поэзии, общих мест, всей той мешанины, которую умел замешивать в твориле только этот удивительный человек, трудясь над нею в течение долгих часов, обливая ее потом и, – да простится мне неприличие этого сравнения! – испражняя в нее все то пиво, которое он поглощал на террасах литературных кафе.
Морис де Вламинк. Портрет Гийома Аполлинера
И какое же он вызывал – и заслуженно вызывал – поклонение себе благодаря полету своей несравненной фантазии!
Луи де-Гонзаг-Фрик тоже почитал Аполлинэра. В шляпе с высокой тульей, в новеньких перчатках, с холодным моноклем в глазу, он, движимый своим восхищением (что я говорю – восхищением? это походило скорее на культ), являлся к Аполлинэру аккуратно каждое утро. Фрик звонил. Гильом открывал. Усердный почитатель кланялся и спрашивал:
– М-сье Гильом Аполлинэр?
– Это я, – отвечал поэт.
Тогда Луи де-Гонзаг-Фрик подносил Гильому яблоко как символ того, что он, подобно Парису, избрал его. И Гильом, взяв яблоко, принимался весело его грызть.
Только с автором «Alcools» могли происходить такие вещи. Ибо, – что бы о нем ни говорили, – вопреки внешнему впечатлению, которое он производил, в этом толстяке как будто жил один из старых духов немецких баллад, который, ища, где бы ему поселиться, нашел самым удобным для этого тело Аполлинэра. Не он ли, вздумав подурачить одного из своих сотрудников, заставил его переписывать целые страницы из словаря и затем читал их вслух с восторгом и жаром? Он любил все комическое, любил шутки и часто заводил их очень далеко. Например, он целую зиму переписывался с одной торговкой старым платьем с улицы Коломбье, которая давала волю своему ядовитому язычку в стихах и вывешивала их снаружи, у входа в лавку. Гильом ходил туда читать эти поэмы, потом возвращался домой, строчил послание своей корреспондентке, относил его на почту и ожидал, что будет дальше. Вечером мы все вместе отправлялись знакомиться с последними произведениями торговки, и Гильом, подбоченясь, читал громким голосом эти оригинальные вирши.
Смотрите на этого толстяка,
Он сеном себе набивает бока,
– написала дама однажды. Гильом прочитал целиком это далеко не лестное произведение, поклонился – и торопливо потащил меня в кафе.
– Вот дрянь! – выругался он, видимо разозленный.
Но то был Гильом-поэт. А Гильом – художественный критик был совсем другой человек. Общение с художниками имеет в себе столько приятного, что вы забываете о критике, но не о пользе, которую можно извлечь из этого общения. Пикассо был первым учителем Гильома и, честное слово, сумел победить его.
«Пора стать настоящими мастерами», – писал автор «Калиграмм» в своих «Размышлениях об эстетике». И далее, там же, он добавляет: «Рисуйте, чем хотите, трубками, почтовыми марками, открытками, канделябрами, кусками клеенки, газетами. Мы никому не ставим ограничений». Но отчего, когда дело касалось живописи, Гильом принципиально игнорировал краски?
Жан Метцингер. Портрет Гийома Аполлинера
– В тот день, когда кубисты прибегнут к помощи красок, – совершенно серьезно заявил он мне, – они лопнут.
Этот парадокс Гильом любил повторять, носился с ним. Ему-то он обязан своим успехом критика; на террасе тихого кафе Флоры его всегда окружали художники, стремясь извлечь пользу из его указаний и наставлений.
Гильом еще говаривал:
– Ценность произведения искусства измеряется количеством труда, вложенного в него артистом.
И он излагал на бумаге самые противоречивые теории, нимало не заботясь об их практическом результате.
Эти веселые беседы, перемежавшиеся взрывами смеха, приносят еще до сих пор плоды. Но, увы, нет больше Гильома, чтобы поддерживать при помощи пылкой фантазии и шутливой искренности здание, которое он возводил в свое время, спокойно покуривая трубочку. Сальмон, как человек тонкого ума, остерегся принять это наследие, слишком для него тяжелое, слишком неустойчивое. Он «отмахнулся» от него, и, может быть, теперь тешится в душе, наблюдая, как Жан Кокто использует это наследство.
Ах, как весело жить, любуясь на то, что делается на свете, и констатируя, что в сущности известным кругам, чтобы развлекаться, достаточно собственной глупости! Если бы не Жан Кокто, кто бы поверил, что кубизм способен очаровать снобов! А между тем мы видим, что он их околдовал, и этот поэт – вышедший из Ростана– ныне блистает в роли деятеля искусства, в роли какого-то «предтечи» или чего-то в этом роде. Раздушенный теоретик, изобретатель загадок и ребусов, – любимец старых дам и юнцов. Человек способный, что и говорить.
Вот кто весьма забавлял Гильома и ни капли его не возмущал! Плечи его не гнутся под тяжестью земного шара, того самого, что заставлял некогда сгибаться Атласа и наполовину раздавил его. Или, быть может, земной шар теперь уже не тот? Быть может, он – полый, и им так же легко вертеть, как теми целлулоидовыми шарами, которыми играют дети? В этом нет ничего невозможного. Зернышки внутри его гремят почти как бубенчики, и, куда дует ветер, туда катился и он, к развлечению зевак, пришедших поглазеть на изумительные трюки акробата. Всмотритесь в него: он хихикает и гримасничает во время своих фокусов и дрожит от страха, боясь, что его освищут. Всякий раз, как трюк удается, это – чудо. А когда шар падает на землю, наш акробатик, вместо того, чтобы провозгласить, как его славный учитель Гильом: «В конце концов я перестал бояться обманов», топает ногой, сердится и плачет заранее приготовленными слезами, такими же пустыми, как и его шар.
Нет, мне милее Аполлинэр с его обманами и заблуждениями. Аполлинэр по крайней мере был истинный поэт, писатель, достойный этого имени, человек выдающийся, удивительный.
Если он, ведомый своей любовью к искусству, и сбился с пути, то во всяком случае он не делал себе на этом карьеру. Я видел в конце войны, каким тяжелым и неблагодарным трудом он снискивал себе пропитание. Бедный Гильом Аполлинэр! Он оставался на посту, борясь до последней минуты, отдавая себя целиком, выбиваясь из сил. Подобно Мореасу, восклицавшему на смертном одре: «Классики и романтики – все это ерунда!», Аполлинэр всей своей жизнью заслужил право быть авторитетом, к слову которого относятся с вниманием и почтением. Если некоторые изменили его памяти и систематически его эксплуатировали, считая, что они действуют в его интересах, – что же, тем хуже для них! Предоставим им самим оценить свою роль по достоинству! Аполлинэр открывал иные пути: нас, знающих это, еще много. Поэтому мы не станем разыскивать то, что еще, может быть, сохранилось от него в кабачках, дорогих сердцу Жана Кокто. На Монпарнасе – вот где еще витает его дух! Вот где мы его найдем!
* * *
Монпарнас – это вторая родина Аполлинэра. Он первый открыл его и привел нас к Бати. Его повсюду хорошо принимали в этих местах, кишевших пестрой смесью рас. Его присутствие в этом водовороте создало священный союз артистов, как бы фиксировало и выкристаллизовало его.
Анри Руссо. Муза вдохновляет поэта (Мари Лорансен и Гийом Аполлинер)
Речи Гильома давали внимавшей ему толпе поэтов и художников форум для выражения их собственных мыслей и чувств. Им казалось, что они слушают самих себя. Селясь всегда по соседству со своим кузеном Полем Фором, излюбленными местами которого были длинный «Буль-Миш» (бульвар Сен-Мишель), Бюллье, Люксембургский сад и «Closerie des Lilas», Гильом раньше, чем мы успели оглянуться, расширил границы своего района от кафе «Двух обезьян», где некогда Джерри пожаловал его орденом «Простофили», до улицы де-Ренн и того места, где бульвар Распайль скрещивается с бульваром Монпарнас. Не довел ли он уже тогда своих разведок до Плезанс, где жил таможенный чиновник Руссо, и не была ли уютная улица Веселья некоторое время его главной резиденцией? В ту эпоху в числе его почитателей был и Мореас, – Мореас, царивший в «Halles» и «Вашет» и ничего не понимавший в этом новом умонастроении, но вынужденный признать его. Гильом затрагивал все области искусства; живопись и поэзия, как два благороднейших цветка, украшали его картонную корону, и, так как он был страшным кутилой, то в любое время вы могли найти его в кругу его свиты, оравшей: «Король пьет! Король пьет!» и протягивавшей свои стаканы, чтобы чокнуться с ним.
Кабачок «Маркизские острова» не был кабачком обычного типа. Он находился в ближайшем соседстве с полицейским комиссариатом, где поэт Райно выступал в защиту своих товарищей. Собиравшаяся в этом кабачке компания из начинающих художников, девчонок, натурщиц и сутенеров бывала до крайности польщена тем, что Гильом оказывает ей честь своим присутствием, и слушала его с открытым ртом, увлеченная блестящим его красноречием, когда он прославлял гений великого «таможенного чиновника».
Между тем, насколько я помню, Диноайе де-Сегонзак, Люк-Аль-берт Моро, Модильяни, все настоящие артисты, пользовались очень небольшим авторитетом у публики, посещавшей «вторники» в кафе Флоры. Первые двое успели с тех пор пробить себе дорогу. Модильяни уже нет в живых, но и он с течением времени занял то большое место, какое ему принадлежало по праву среди артистов его поколения.