355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсис Карко » От Монмартра до Латинского квартала » Текст книги (страница 7)
От Монмартра до Латинского квартала
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:09

Текст книги "От Монмартра до Латинского квартала"


Автор книги: Франсис Карко


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

 
Полный дрожи утренний час…
Звон колокола тает.
Мечта погибла… Свет угас…
И лампа умирает…
 

Увы! Эти молодые руки, которые тогда (даже и в 1909 году) писали только служебные отчеты и ведомости, навсегда успокоились в могиле. Не будут они более набрасывать, строка за строкой, те полные ясной прозрачности стихи, которым их автор, как никто другой, умел придать музыкальный ритм, доведенный до совершенства! Даже коротенькие его стихотворения, старательно переписанные в тоненькую ученическую тетрадку, обнаруживают большую любовь Жана к своему искусству и исключительные его познания в этой области. Мы с ним показывали друг другу первые наши опыты. Мы набрасывали грандиозные планы будущих произведений. Каждого из нас радовало, каждый был горд, если мог показать другу новые свои стихи, сообщить о книге, которой тот не читал, или о какой-нибудь истории, которой тот не слыхал еще. Чудное время, несмотря на казармы, где мне приходилось «играть в солдаты», несмотря на все трудности, какие приходилось преодолевать для того, чтобы наши стихи были напечатаны! Эти трудности заставили нас решиться самим основать журнал. Помню, Пеллерен приносил мне первые оттиски в тюрьму артиллерийского полка, где я чувствовал себя совсем неплохо.

«Я его видела там, – рассказывает в «Диване» загадочная Ева Арриги, хорошая знакомая Жана. – Я каждый день приходила в казарму, где Франсис Карко отбывал свое наказание. У него там не было недостатка в посетителях. И, если приемная узников 2-го артиллерийского мало походила на комфортабельную гостиную, то зато сколько там перебывало друзей, и сколько они проявляли заботливости и рвения! Туда приходил, принося книги и папиросы, славный поэт Морис Морель, красавица Паола Л., Жан Пеллерен, какая-то барышня с пышными формами, которую называли Лили, и множество других преданных людей. Наш молодец за решеткой имел очень веселый и бодрый вид: смеялся, декламировал стихи. Никогда я не видела его в унынии. Ни разу не пожалел он о своей выходке, ни одной жалобы я от него не слышала. Что за милые были эти беседы сквозь решетку, ограниченные, к сожалению, суровыми представителями власти! По освобождении его из тюрьмы, Карко был выслан в Бриансон».

Однако возвратимся к нашему знаменитому журналу, называвшемуся «Листочки». Вышел только один номер – и теперь этот номер очень трудно найти.

Позднее, когда Жан Пеллерен приехал в Париж и поселился сначала на улице Реомюр, а потом перебрался поближе к Монмартру, в квартиру, всю меблировку которой составляли кровать, стол, три стула, качалка и бесчисленное количество ящиков с книгами, – мы снова с ним встретились. Он остался тот же. Писал простые, легкие стихи, в которых отражалась вся его беззаботная, не прельщавшаяся суетным успехом душа, его готовность посмеяться над самим собой, милая игра его прихотливой фантазии.

 
Не выдаю себя я за Мюссэ, —
 

заявлял он.

 
Пишу стихи и прозу, как и все.
Сушу в своем шкафу романа половину…
Но что мне в вас, о, дщери Мнемозины!
Слова, одни слова диктуете вы мне!
Прескучная игра!
 

Этой иронии суждено было скоро принять тон менее веселый. При более близком соприкосновении с жизнью, вынужденный, как и другие, бороться за кусок хлеба, поэт скоро узнал, что в мире одной любовью к прекрасным стихам не проживешь. Жан Пеллерен сумел приспособиться к обстоятельствам. Перо его уже не выуживало из чернильницы дерзкую рифму. Теперь оно неутомимо писало статьи, заметки, интервью, рассказы для журналов и вечерних «листков», потому что за эти вещи платили. Это отнимало все его время, но я знал, что после полуночи блестящий «хроникер» забывал о лаврах редакций, чтобы предаться вновь своей страсти к стихам.

Да и не могло быть иначе. Жан Пеллерен был прежде всего поэт и жил только для поэзии. Как часто я заставал его перечитывающим Бодлера, Верлена, Малларме, Рембо, Лотреамона, Герена, Аполлинэра, Жан-Марка Бернара, Туле, Алляра, Тристана Дерема! Он посылал свои стихотворения в маленькие журналы, никому никогда не говорил о том, что он их пишет, и тайно лелеял замысел собрать в одном томе все эти изысканные, полные разочарования стансы, которыми восхищался не я один.

Увы, Жану Пеллерен не пришлось при жизни увидеть эту книгу, о которой он так мечтал, над которой столько трудился!

«La Romance du Retour» заключает в себе только одно стихотворение, одну прелестную, одну душераздирающую поэму. Все другие стихотворения, разбросанные по разным мелким изданиям, ожидали, пока они будут собраны в одну книгу. Чего Жан Пеллерен не мог сделать при жизни, – сделала его смерть. Только когда он умер, я осуществил наконец его мечту и познакомил широкую публику с произведениями, которые он нам оставил. Они не утратят никогда своего очарования благодаря яркости и пестроте красок, языку гордому и нежному. Это – не парадный и пышный букет, собранный в буржуазном цветнике, а один из тех букетов, что покупают осиротевшие товарищи у ворот кладбища, чтобы положить на могилу, перед которой они стоят с обнаженной головой. Стихи Жана Пеллерен, хотя и блестящие и изысканные, напоминают эти скромные цветы. Кто эти стихи читал, – их никогда не забудет. В них – мелодия его молодости, молодости, отравленной одиночеством и лишениями, молодости всегда живой, даже когда он доходит до последнего предела отчаяния, обозревая то, что после долгих лет осталось от любви и измен.

 
Это он, а не я, писал:
Сегодня я вернусь домой
И позвоню. И снова —
Такой же звон, и дом такой…
Но только нет былого!
 

О, если бы он мог вернуться! Как был бы он растроган, услышав, сколько людей знает его имя и любит его стихи!

XIII

Итак, Монмартр имел свои кабачки, Латинский квартал – свои. Но на бульваре Сен-Мишель имелось гораздо больше литературных кафе, чем на бульваре Клиши. К тому же кафе на левом берегу знамениты до сих пор, так как здесь вместо Брюана (который, что ни говори, остается видной фигурой) оставили по себе память такие люди, как Верлен и его злой гений Рембо, Мореас, Поль Фор, Аполлинэр. В одном Латинский квартал уступает Монмартру: там нет художников, которые могли бы соперничать с Лотреком, Дегасом, Пикассо, Утрильо. Но Матисс живет еще до сих пор на набережной Сен-Мишель, Динойе-де-Сегонзак и Дерэн – оба в одном доме – на улице Бонапарта, а Маркэ, изображавший на своих картинах свинцовые небо и воду маленького, мертвого рукава Сены, дымки, буксирные суда, – Маркэ был первоклассным художником. Нет смысла заниматься здесь сравнительной оценкой. Во всяком случае, если Монмартр превосходил Латинский квартал, так сказать, «красочностью» своих типов, то в последнем эти типы были значительно любопытнее и «грознее», хотя вначале это не бросалось в глаза.

Я попал в «Вашет» как раз вовремя, чтобы познакомиться с Мореасом и иметь случай слышать, как он презрительно посвистывал, когда какой-нибудь бестактный человек пытался говорить с ним об Академии. Крашеные усы не мешали ему иметь очень гордый вид, а в замечаниях его, хотя и заносчивых, было много здравого смысла и остроумия. Он проповедовал молодежи, окружавшей его в тесном и шумном зале «Вашет»:

– Напирайте сильнее на принципы!

И затем, поглаживая свои усы и поправляя монокль, с авторитетным видом прибавлял:

– Они в конце концов поддадутся!

Мы его избегали как чумы: до такой степени нас неприятно поражали, особенно в некоторые моменты, язвительная горечь и разочарованность, звучавшие в его словах.

Но, как бы там ни было, Мореас, трезвый или пьяный, всегда тащил за собой целую свиту молодых людей. Он любил молодежь, любил женщин, говорил им очаровательные комплименты, импровизировал в их честь стихи. Помню, при мне раз он так экспромтом сочинил стишок для Марии Лоренсен, где воспевался ее смех и «золото ее прекрасных зрачков». Великий поэт! Покинув вслед за Мореасом кафе Вашет (на месте которого вырос впоследствии банк, где я позднее, много позднее, получил свой первый чек), я перебрался на знаменитый Буль’Миш, где мы собирались по вторникам вместе с Полем Фором в Closerie des Lilas, среди неописуемой сутолоки и криков многочисленных поэтов. Славное было время! Пили. Спорили. Дурачились напропалую…


Феликс Валлотон. Портрет Жана Мореаса

Длинные волосы Поля Фора, его сомбреро, его черный галстук, его застегнутая доверху куртка резко выделялись своей простотой среди пестрых нарядов, которыми щеголяли собиравшиеся сюда женщины всех сортов и национальностей: шведки, русские, испанки. Сидя между добродушным великаном Дириксом и поэтом Наполеоном Руанаром, Поль Фор рассказывал нам разные истории. Он хохотал, пел, лил в себя стакан за стаканом, и, непосредственный как дитя, обнимался со всеми по очереди. Всегда в духе, всегда принимавший нас с открытыми объятиями, умевший каждого обласкать, Поль был очень приятным человеком. Попеременно то буколически, то идиллически настроенный, дружелюбный и простой, он всех очаровывал своим чисто галльским остроумием, изобретательностью, живостью, богатой и пылкой фантазией. Его взгляд проникал вам в самое сердце, как и его тихий, немного шепелявый голос: они передавали вам тот огонь, который жил в нем самом, заражали вас каким-то хмельным весельем.


Феликс Валлотон. Портрет Поля Фора

Надо было слышать, как этот «король поэтов» импровизировал после полуночи в своем королевстве, в Клозери де-Лила, баллады, которых он никогда не записывал потом! Надо было слышать, чтобы понять, что такое богатство можно тратить без счету, не боясь, что оно оскудеет. Он был не более как человек, но человек очень любопытный, богато одаренный и шутя покорявший самые замкнутые сердца. На улице, под газовыми фонарями или при свете луны, он непрестанно вертелся, «как яйцо, прыгающее среди водяных струй», пел свои песенки и потом вдруг вталкивал вас в какой-ни-будь мрачный кабак, где его присутствие сразу все освещало.

Его сопровождали всегда сотрудники журнала «Стихи и проза», которым он руководил. Это были Сальмон с резким профилем, Гильом Апполинэр, Гюи Шарль-Крос, Луи Мандэн, Александр Мерсеро, Фусс-Аморе, который веселился вовсю, Танкред де-Визан, Берсокур, Макс Жакоб, Газанион. Кроме них, в свите Поля можно было увидеть художников, критиков, нищих, боксеров. Вся эта публика шествовала по пятам поэта, как некогда звери – за Орфеем, и с большой готовностью чокалась с ним за столами кабачков.

Помню, как-то славный поэт и художественный критик Танкред де-Визан пришел поделиться со мной новостью о рождении у него третьего ребенка. Мы решили «спрыснуть» это радостное событие и «спрыскивали» его в продолжение двух дней, от воскресенья до вторника, когда, совершенно уже невменяемые, мы столкнулись на бульваре Монпарнас с Полем Фором. Визан хотел было отступить и отправиться домой, но он имел неосторожность показать последние несколько луидоров, еще уцелевшие в его кармане, – и Поль Фор завладел ими.

– Идем их пропивать! – весело заявил наш принц. – Все!.. Все!..

Час был поздний. Но нас пустили в какой-то кабачок, – эти вертепы к вашим услугам всегда, в самые неурочные часы, – и кутеж начался. В этом кабачке, представлявшем собой нечто вроде длинного коридора, среди зеркал, скамеек, мраморных столов, – мы продолжали пить через силу, так как были уже перевозбуждены. Возлияния следовали за возлияниями, и поднялся ужаснейший концерт, причем наиболее пьяные из нашей банды, чтобы еще увеличить шум и кавардак, били стаканы и вскакивали на стулья.

Что было потом? Не знаю, хотя я был в числе этих пьяных буянов. Мне смутно помнится, что, когда опьянение достигло последнего предела, я устроил скандал, потому что мне показалось, что кто-то отозвался неодобрительно о Рембо. А затронуть этого поэта я не мог никому позволить. Дело окончилось общей ссорой, во время которой какой-то боксер из свиты нашего принца избил меня и выбросил за дверь.

Печальное положение! Лежа на тротуаре, с подбитым глазом, с вывихнутой правой лодыжкой, я мало-помалу пришел в себя и снова заорал:

– Да здравствует Рембо!

Тогда надо мной склонился Поль Фор, положив по-братски руку на мой лоб, смеясь и причитая одновременно:

– Рембо?

– Да, Рембо! Да здравствует Рембо!

На этот раз вместо боксера я попал в руки полицейского, который, не понимая моего энтузиазма, предложил мне следовать за ним – и без промедления.

Так как я не торопился исполнить его приказание, он свистнул второго, и оба потащили меня в участок, оттуда же – в больницу, где дежурный врач оказал мне первую помощь. На следующий день, держа в руках собственные ботинки, я сидел в фиакре, который вез меня, куда глаза глядят.

– Стой! – орал я через каждые тридцать метров. – Извозчик, взгляни, нет ли тут поблизости бара?

Кучер соскакивал с козел, отправлялся за двумя стаканчиками, которые мы дружно распивали тут же у дверцы фиакра; потом мчались во всю прыть дальше, до следующего трактира. Можно себе представить, до какого состояния дошли мы оба – кучер, безоговорочно признавший заслуги Рембо, ибо я его угощал бесплатно, и я, восхищенный такой победой, которая к тому же не стоила мне второй вывихнутой ноги. Этот кучер оказался честным парнем: остановив лошадь у моей двери, он отказался взять с меня плату и, взвалив меня к себе на спину, донес до моей комнаты, к большому развлечению зевак.

В девяти случаях из десяти так кончалась в то время большая часть наших «братских вечерь». Таков был наш способ выражать свое восхищение поэтами (которые свое время употребляли с большею пользой) и, кроме того, стяжать себе в квартале всеобщее признание и почтение. Но в тот раз, о котором я рассказываю, прошел месяц раньше, чем моя нога снова стала мне служить.

В другой раз, ночью, я оказался в таксомоторе вместе с Рашильд, тронутой состоянием, в котором я находился, и уплатившей шоферу за то, чтобы он довез меня до моего дома.

– Нет, вези к Паскалю! – потребовал я, как только Рашильд сошла.

У Паскаля мое поведение, по-видимому, оставляло желать лучшего, так как возмущенный хозяин уложил меня спать в маленькой боковой комнатке и утром отправил домой в сопровождении полицейского. Я отсыпался два дня и две ночи как зверь и, проснувшись после этого, почувствовал странную боль в ухе. Засунув туда тотчас же пальцы, я вытащил клочок бумаги, аккуратно сложенный вчетверо и запихнутый чуть ли не до самой барабанной перепонки.

Эта невероятно безграмотная записка гласила:

«Франсис, ты был совсем вдрызг, и я взяла деньги, что у тебя были, 14 франков и которые ты приходи в “Даркур” за ними».

Подписано: «Жизель».

И ниже пост-скриптум:

«Я взяла эти деньги, чтобы другие женщины их у тебя не стащили».

* * *

Боюсь, читатели найдут, что я захожу слишком далеко. Сумасбродства, подобные описанным мною, нельзя, конечно, считать поведением хорошего тона, но как же быть? Рассказал же я второе приключение, чтобы дать представление о той материнской заботливости, какой окружали нас, поэтов, даже тогда, когда мы были мертвецки пьяны, эти девицы с левого берега Сены. С ними мы были в безопасности. Они даже образовали «лигу» для защиты своих приятелей-французов от метэков [15]15
  Метэки – на парижском арго – бранное слово для обозначения иностранцев, особенно представителей Южной Америки и т. д.


[Закрыть]
и часто выручали нас в критические минуты. Помню, я нашел себе хорошо оплачиваемое место секретаря у Луи Вокселля и весьма этим гордился. Однажды вечером, выпив по сему поводу лишнее, глупейшим образом поссорился с каким-то дюжим субъектом, который дал мне такого тумака, что я покатился по полу. Тотчас все «барышни» бросились мне на выручку и помогли отомстить за бесчестие. Но все мы попали в участок, и на другое утро Вокселль, который намеревался принять меня в секретари, вглядевшись в мою физиономию, осведомился, сколько дней в неделю я способен быть приличен и серьезен.


Фред Пайле. Ночь

– Через день, – ответил я ему.

– Прекрасно. В таком случае один день гуляйте, а другой приходите работать.

И этот добрейший в мире человек, уплатив мне вперед за месяц, простился со мной со словами:

– Итак, до послезавтра!

Кто посмеет после этого утверждать, что милость господня не почиет на литераторах? Так мог бы говорить лишь тот, кто – не поэт, – и он бы солгал.

– Скажите, сударь, – спросил у меня совсем недавно один американский репортер, жаждущий, как и все они, получить даром какой-нибудь «материал»: – что вам кажется самой удивительной вещью на свете?

– Право, не знаю.

– Нет, но все-таки… – настаивал этот мошенник, не спуская с меня глаз и держа наготове свою записную книжку. – Вспомните, подумайте! Что вас больше всего удивило в жизни?

– Удивило… в мире… Честное слово, придумал! Пишите: мне кажется самым изумительным на свете то, что я теперь добываю средства к существованию, рассказывая истории, которых не потерпели бы за столом мои родители!

Что другое мог я ему сказать? В двадцать лет человек всегда убежден, что в романе следует описывать лишь факты исключительные, – вот почему в наших письменных столах хранятся пресмешные литературные опыты. Бедные юноши! Нам тогда еще не открылось значительное в жизни, и мы не смели в этом сознаться, а между тем лишь о нем и стоит писать. Молодые люди могут мне поверить. Если они пройдут через тот возраст, когда всему учишься без учителей, не проделав тысячи ошибок и глупостей, – они состарятся слишком рано, и у них не будет того опыта, который питает наш зрелый возраст и которого, как ни старайся, не почерпнешь из книг. Надо прежде всего жить, хотя бы мы платили из это, как признается Доржелес в своей «Boutique de Socrate», тем, что оставляли позади себя «даром растраченные дни, бесплодные усилия, неудачные романы, вместо семьи – бесчестных трактирщиков, вместо теплого гнезда – сырые трущобы». «Но, – добавляет тот же Доржелес, – если мы еще иногда смеемся теперь, то это только при воспоминании о тех невзгодах и печалях».

Понимал это хорошо и Гильом Аполлинэр, который на свадьбе своего друга Сальмона встал и прочитал следующие строки:

 
В проклятом погребе мы встретились с тобой
В дни молодости нашей,
Курили мы вдвоем и ждали мы зари,
Влюбленные, влюбленные в слова, чей смысл необходимо изменить;
Обмануты, обмануты, как дети, не научившиеся смеху.
 

И правда, что смеху можно научиться только ценою самых тяжких испытаний, ценой жизни и борьбы, пожалуй – даже и нужды и одиночества. Вспомните героя Мандалейской дороги, певшего в кандалах, вспомните других, подобных ему, вспомните Франсуа Вийона! Он смеялся «сквозь слезы», этот несчастливец, – и не скрывал этого. Могли ли мы забыть его пример? Нет, мы его не забыли. Он поддерживал нас в нашей жизни в узких улицах Латинского квартала, поддерживает до сих пор. Это он спасал нас от отчаяния и разочарований в тех «проклятых» погребах, о которых говорит Гильом.

Этот «погреб», где Гильом встретился с Сальмоном, находился на улице Грегуар-де-Тур и не лишен был некоторой живописности. Он составлял часть бара, и девушки, носившие пышные имена: «Иоланта», «Изабо», «Гильеметта», «Дениза», ожидали здесь клиентов, под низким, выбеленным известкой сводом. Земляной пол, лари вдоль стен, тяжелые кольца, вделанные в каменные стены, и большие сердца, пронзенные стрелами, изображенные на этих стенах, дополняли впечатление. В этой преисподней пили вино, курили солдатский табак, и субъекты, скрывавшиеся в теии подпиравших свод столбов, одетые в грязные лохмотья и кожаные плащи, весьма походили на знаменитых членов «Раковины». [16]16
  «La Coquille» – «Раковина» – название воровской шайки во Франции во времена Вийона.


[Закрыть]

Сколько раз, наблюдая со своего места эту компанию, я тихонько повторял про себя стихи Вийона, и мне чудилось, что я вижу его стоящим меж столов, полураздетым, с приставшей к его платью землей, с почерневшими руками, с впадинами вместо глаз, – мертвеца, вставшего из могилы.

Да, он незримо присутствовал здесь и пел свою «Балладу о хороших правилах для людей дурной жизни», – а эти люди, о которых и для которых он пел, не видя его, казалось, внимали его голосу, будившему глухой отклик в глубине их дремавшей совести. Мы так тебя любили, Франсуа Вийон! Ты был нам так близок, что мы словно ощущали твое присутствие среди нас за столом, а на улице нам казалось, что ты шагаешь рядом с нами, когда мы возвращались домой при бледном свете наступающего дня и бродячие псы останавливались, боязливо обнюхивали нас и в молчании, словно испуганные невидимым присутствием призрака, убегали прочь. Да, это ты был с нами… И ты исчезал, оставлял нас так неожиданно, что какое-то странное чувство заставляло нас пересчитывать оставшихся и мы говорили, оглядываясь:

– Стойте! Да где же он?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю