Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"
Автор книги: Филипп Вигель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 67 страниц)
С Майского поля, на котором был он как не свой, поспешил он на другое, ему столь знакомое, на котором наконец мог он свободно вздохнуть. Среди шумного стана воспрянул опять упадший дух его, пробудился его гений, запылал прежним огнем его всевидящий взгляд. Но всё это похоже было только на эпилог великой поэмы, писанной потоками крови человеческой, распетой пушечными громами.
Едва успели мы узнать в Петербурге о выступлении его в поход, как получили известие о решительном, окончательном его поражении. В один июньский вечер приехал к Строгоновым посланник маленького восстановленного Сардинского королевства, граф Иосиф Местр, еще более папист, чем легитимист, равносильно ненавидящий, и безбожников французов, и схизматиков русских. Об нём говорю я уже не в первый раз. Он вошел с видом вдохновенным, пророческим; помолчав с минуту и вперив взор свой в потолок, возвестил он обществу, что демон пал, ниспровергнут, истреблен и что два еретика, Веллингтон и Блюхер, были исполнителями неисповедимой небесной воли. Некоторые подробности не совсем точные, не совсем ясные, уверили нас однако же в истине им объявляемого. Он назвал только Бель-Аллианс, и в сем имени уже увидели мы счастливое знаменование. Несколько дней прошло, и миру прогремевшее имя Ватерлоо достигло и до слуха нашего. Оно заглушило названия Маренго, Аустерлица, Бородина и Лейпцига; они мало-помалу слабеют в памяти человеческой, когда оно после тридцати лет всё еще раздается по вселенной. Если я позволил себе двенадцатый год сравнить с Троянскою войной, то, конечно, его можно уподобить Фарзале, и если не Гомер, то какой-нибудь Лукан воспоет его. Увы! Русские не участвовали в сем великом деле: они из глубины своей едва поспели только к концу вторичного завоевания Франции.
Во время этого похода, одно только важное событие ознаменовало силу российского оружия, и этой славой обязано отечество генералу Чернышову (после министру, графу и князю), который привык поражать неприятелей неожиданными ударами, который быстро вскакал в Берлин и еще быстрее и удачнее выскочил из него с отрядом казаков, который в том же 1813-м году вступил с триумфом в опустевший город Кассель, столицу великого Вестфальского королевства. Он донес, что взял штурмом неукрепленный город Шалон-на-Марне, не потеряв ни одного человека, не убив ни одного неприятеля, и за сей изумительный, неимоверный фе-д’арм, едва по ошибке не получил было Александровскую ленту.
Движения французской армии бывают всегда чрезвычайно быстры. Ретираде учил их Моро, но не выучил: после неудачи, знают они только побег. Как из-под Малого Ярославца, как из-под Лейпцига, так и тут, употребляя малороссийское выражение, утекли они. Не переводя духа, английская и прусская армии пустились за ними в погоню до самого Парижа и облегли его. Унялись ли наконец в нём крикуны? Нимало; они пуще прежнего начали шуметь: в остающиеся им не дни, а часы, им хотелось навраться. Их бодрость в палатах походила на сумасшествие. Пощады им ждать было не от кого: Веллингтон был холоден как лед и гусар Блюхер казался разъяренным диким зверем, а вдали, как бури, катили русская и австрийская армии. Но и без Александра, после него, пример его еще спасительно действовал. Отправляя к союзным монархам депутации с нелепыми предложениями, в тоже время, вместо того, чтобы участием утешить ими же вызванного Наполеона, они упояли его оскорблениями. Сравнение с ослами, лягающими в умирающего льва, никому так не было прилично, как им. Жалка и гадка была в это время Франция!
Не замедлилось решение участи её: стодневное правление рушилось, и возвратились опять Бурбоны. В суде царей решен и жребий Наполеона, и в ссылке, и в утробе земли величие было суждено этому человеку. Океан сделался его темницей, Великобритания – стражем, целый остров – могилой его и памятником. Малодушие французов, дважды развенчавшее его, не оставляющее в покое ни живых, ни мертвых, для потехи своей, лишило его и сей великолепной гробницы. Из неё восставал он привидением пловцам Англии и минувшими бедами еще грозил ей самой; она уже натешилась его страданиями, прах его тяготил ее, и она охотно уступила его любезной своей, а еще более покорной, союзнице.
Изнуренная длинным и шибким походом, русская армия так скоро успела выправиться, что подала Александру счастливую мысль пощеголять ею. Лагерь и маневры под Вертю стоили выигранного сражения: они равно изумили неприятелей и союзников. Всё хорошо на своем месте, и такая мирная война раз-два может быть полезна, но, наконец, без настоящей потеряет свое действие. Говоря о подвиге Чернышова, я было и забыл сказать, что в эту войну русское войско встретило действительное упражнение под стенами Метца, который довольно долго и упорно защищался. В сей осаде особенно отличился зять мой Алексеев, и доказательством тому служит данный ему за то чин генерал-лейтенанта.
В день Воздвижения Честного и Животворящего Креста, 14-го сентября, тайно подписав и впоследствии объявлен был религиозный и политический акт, столь известный под именем Священного Союза. Сей залог мира для правительств и народов внушен был Александру любовью к Богу и человечеству, к неблагодарному человечеству, коего обуздывал он страсти и которое, обругав его за то, и поныне не перестает поносить бессмертную мысль, его создавшую. Если Александр, в древности прозванный Великим, мечем рассекал узлы, то Александр новейших времен любовью умел их завязывать.
Переговоры с новым или, лучше сказать, с возобновленным французским правительством могли быть не иначе как продолжительны. Для собственного спасения своего ему надлежало принять самые тягостные условия для нации. Не говоря уже о необъятной контрибуции, которую наложили на нее, недавно еще столь гордая Франция подвергнута величайшим из уничижений. Как бы малолетняя, или развратная, или ума лишенная, поставлена она под опеку союза европейских государей и отдана под караул. Стопятидесятитысячная армия, под начальством Веллингтона, должна была занять её северо-восточные провинции и все крепости в них находящиеся, и на её же иждивении должна была оставаться тут три года. В ней было четыре корпуса: Австрийский, Российский, Английский, Прусский, да еще пятый, составленный из воинов других мелких государств, в каждом по тридцати тысяч человек. Прославившийся в последнюю войну граф Воронцов назначен начальником Русского корпуса; новый генерал-лейтенант Алексеев, по собственному выбору Государя, в этот корпус начальником кавалерийской дивизии. Врат мой Павел, полковник еще без полку, был очень рад, что с огромным содержанием сделали его директором корпусных госпиталей. Итак, часть семейства моего, сестра, зять и брат сделались жителями Франции, чего им прежде и во сне не грезилось.
После Наполеона Европа, как будто, Александру была приказана. Множество разнообразных забот, распоряжений всю осень удержали его в Париже, и он только зимой мог воротиться к нам.
XIII
Русский театр. – Возникновение «Арзамаса». – Служба в Министерстве Финансов.
В это гремучее время поэзия у нас не умолкала: её голос иногда громко раздавался, и воины, равно как и граждане, с восторгом внимали ему. Жуковский, Вяземский, Батюшков, Шаховской и многие другие литераторы и стихотворцы вступили в дружины и ополчились на врагов отечества. Но только первый из них, певец во стане русских воинов, как они назвали его, и как сам он назвал прекрасное стихотворение свое, был счастливо вдохновен ужасным и новым для него зрелищем.
Все журналы гласили только о военных или политических происшествиях. На сцене ничего не показывалось нового, кроме небольших патриотических пьес, приноровленных к настоящим обстоятельствам. Из-под пера славного баснописца нашего, Крылова, выходили басни, также к сему предмету относящиеся. В одной из них ворона попадает к французам в суп, в другой ловчий Кутузов говорит волку Наполеону: «ты сер, а я, брат сед, и волчью вашу я натуру знаю».
Когда же, после взятия Парижа, Александр возвратился в Петербург, тогда вся восхищенная им толпа поэтов, в честь и хвалу его, возвысила свои искренние, не купленные голоса. Послание свое к нему Жуковский начинал сими словами:
Когда летящие отвсюду шумны клики,
В один сливаясь глас, к тебе зовут великий…
Когда раздался всеобщий сей бесподобный, трогательный гимн, то в нём различить можно было и умирающие звуки лиры Державина, и нежный, но уже сильный голос еще ребенка Пушкина, который посвятил ему первые плоды чудного своего таланта. Крылов нашел средство в маленькой, премилой басне, Чиж и Еж, также воспеть ему хвалу. Всё напоминало первые дни его царствования; сердца русских, казалось, еще сильнее пылали к нему, но он был уже не тот.
Пока продолжался Венский конгресс, внутри России, так же как и в Петербурге начали забывать и прошедшее горе, и минувшую радость; всякий помаленьку стал приниматься за прежнее дело, и сочинители стали по-прежнему пописывать и слегка перебраниваться.
Беседа открыла вновь свои торжественные заседания, но они становились всё реже и совсем потеряли великое значение, которое имели до войны. Раз вздумалось нам с Блудовым (помнится, в ноябре 1814 года) из любопытства отведать их препрославленной скуки и, можно сказать, были ею пресыщены. Ни забавного, веселого и остроумного, ни глубокомысленного или ученого ничего мы не слыхали, а всё что-то такое, о чём бы не стоило говорить. Не одною скукою были мы жестоко наказаны за сию не совсем благо приязненную попытку. Блудов отослал домой карету и слугу; они еще не воротились, когда кончилось чтение; свет начал гаснуть в зале, и она скоро закрылась. Нам пришлось оставаться в передней между лакеями, ибо в гостиную к Державину, куда переселились чтецы и слушатели, одному незнакомому, а другому известному противнику Беседы и Шишкова, явиться было неприлично. Мы предпочли в одних фраках идти пешком вдоль по Фонтанке, при сильном холодном ветре, и осыпаемые мелким снегом. Скоро встретилась нам карета, мы сели в нее и, только согревшись, нашли, что случившееся с нами довольно забавно. Впоследствии Блудов весьма искусно поместил сие происшествие в одном шуточном произведении своем.
Во время продолжительного отсутствия моего из Петербурга произошла в нём перемена, несмотря на мой патриотизм, для меня весьма неприятная. Французский театр для холостых, для молодых людей, большой свет мало посещающих, был усладительным препровождением времени. В 1812 году, по мере как французские войска приближались к Москве, начал он пустеть и наконец всеми брошен. Государь, который никогда не был охотник до театральных зрелищ, сим воспользовался, чтобы велеть его закрыть и рассчитаться с актерами, которые почти все один за другим через Швецию уехали[175]175
Как времена меняются! Ныне высший круг, совсем обьевропеившийся, такую справедливую меру не мог бы простить правительству.
[Закрыть]. Публика лишилась пленительных Филис и Жорж, сперва по-видимому мало о том жалела, а наконец и совсем их забыла. Для меня же без них Петербург потерял более половины своей прелести.
Немецкий театр заменить его не мог. Он, точно так же как до упразднения французского, как и после него, так же как и поныне существует для особого мира. Несмотря на предпочтение, данное впоследствии духу германской литературы пред другими, даже немцы лучшего тона никогда не посещают его. Он остался вечернею отрадой всего своекорыстного и трудящегося у нас немецкого населения. Пасторы, аптекари, профессора и медики занимают в нём кресла; семейства их – ложи всех ярусов; булочники, портные, сапожники – партер; подмастерья их, вероятно, раек.
Итак, для общей забавы оставалась одна только русская труппа, и надобно признаться, она умела воспользоваться присутствием французской, а еще более отсутствием её. Русский народ переимчив: наши актеры, насмотревшись на французов, первых актеров в мире, всеми силами старались заменить их, и начали прилежно изучать все тонкости художества своего, когда предстали пред лучшею публикой. Созревший талант Семеновой изумлял и очаровывал даже тех, которые не понимали русского языка; до того черствые стихи Хвостова и других в устах её делались мягки и приятны. Она заимствовала у Жорж поступь, голос и манеры, но так же как Жуковский, можно сказать, творила подражая. В комедии и опере показалось несколько примечательных молодых артистов; но как они долго оставались на сцене, то надеюсь найти случай в другом месте поговорить о них.
Мода на трагедии как будто прошла. Новых комедий тоже что-то не было. Ополчившемуся Шаховскому сперва не до того было; но он уже замышлял вступить в новый бой, ему более свойственный, а покамест новым, маленьким творением потешил публику. Его Казак Стихотворец очень милый малый и особенно примечателен тем, что первый выступил на сцену под настоящим именем водевиля. От него потянулась эта нескончаемая цепь сих легких произведений, которых ныне по три и по четыре ежедневно появляется на сцене. В первые годы появление каждого из них было происшествием для любителей театра. Оперы почти все по-прежнему были переводные с французского; опасаясь сравнения, преимущественно играли те, кои гвардия вновь привезла с собою из Парижа, – Жана Парижского, Жаконду, именно те, в коих зрители не видали Филис.
В 1815 году, откуда ни возьмись, показался новый комик, который в произведениях своих сделался известен не на одном драматическом поприще. Мне был он давно знаком, равно и тем, кои с некоторым вниманием прочтут меня. Никто не подозревал в родственнике моем, Михаиле Николаевиче Загоскине, тех редких способностей, которые труды и время развили в нём, а я, может быть, менее чем кто другой. Отец его, почтенный чудак, исполнен был религиозного духа и любознательности, жил всегда в деревне и на ярмарках запасался всякого рода книгами, выходящими на русском языке; их давал он читать сыновьям своим. У старшего было чрезвычайно много живости в крови и мыслей в голове; к тому же с ребячества имел он любовь (которую назову я страстною) к истине и справедливости и какой-то свой особенный, но не менее того верный и ясный взгляд на людей и их недостатки. Одним словом, в нём воображение сочеталось с рассудком, а из чего же составляется ум? Проведя отрочество в деревне и первую молодость в среднем тогдашнем кругу, его наблюдательности представились сперва самые низшие слои общества. Он тем воспользовался, и я готов назвать его Крыловым в прозе и романах. Но кипеть его характера делала его рассеянным и невнимательным к этой глазури света, которую посредственность, а часто и ничтожество, так удачно наводить на себя умеют. Как человек совершенно русский, он любил подтрунивать; видя зло, горячился, сердился, но никогда до ненависти, и в сегодняшнем враге так и хотелось ему видеть завтрашнего друга. Я всегда любил его за его доброту и веселонравие, но не имел довольно опытности, чтобы уметь достойным образом оценить качества его души и ума: в глазах моих, всякий гостиный эмабельный дурак стоял выше его. До 12 года оставался он мирным канцелярским чиновником; казалось, что он не имеет ничего общего с военным ремеслом, как вдруг любовь к отчизне вызвала его на поле брани; он вступил в Петербургское ополчение и храбро дрался с ним под Полоцком и под Данцигом. По возвращении из похода, всегдашняя страсть его к театру сблизила его с Шаховским; им ободряемый, он решился написать небольшую комедию Проказник, довольно плохую, но которая дала ему почувствовать, что он в состоянии творить лучше.
Весной того же года решился, наконец, Жуковский приехать в Петербург на житье. Ему предшествовала выросшая его знаменитость, и он особенно милостиво был принят у вдовствующей Императрицы, которая любила в нём певца обожаемого ею, могущественного, препрославленного сына своего. Несмотря на новый образ жизни, Петербург не мог показаться ему чужбиной: недра дружбы ожидали его в нём. Тщеславный и ленивый Тургенев, который выслуживался чужими трудами и плел себе венок из чужой славы, конфисковал его в свою пользу и дал ему у себя помещение.
Желая им похвастаться и им угостить, в один весенний вечер созвал он на него всех коротких знакомых своих. Я рано прийти не мог: принадлежа к Оленинскому обществу, я счел обязанностью в этот день видеть первое представление Расиновой Ифигении в Авлиде, коей переводчик, Михаил Евстафьевич Лобанов, был один из приближенных к Алексею Николаевичу. Публика приняла трагедию хорошо; а как один партер с некоторого времени имел право изъявлять народную волю (что шалунам и крикунам было весьма приятно), то она не упускала случая сим правом воспользоваться, и потому-то, вероятно, шумными возгласами вызвали переводчика. Ничтожество и самолюбие были написаны на лице этого бездарного человека; перевод его был не совсем дурен, но Хвостов, я уверен, сделал бы его лучше, то есть смешнее.
С Крыловым, с Гнедичем и с самим, венчанным свежими лаврами, поэтом, после представления, прямо из театра явились мы к Тургеневу. Но, о горе! приход последнего едва был замечен. На Жуковском сосредоточивались все любопытные и почтительные взоры присутствовавших: он был истинным героем празднества. В помутившихся глазах и на бледных щеках Лобанова выступила досада, которую разве один я только заметил. Быстрый переход от торжества к совершенному невниманию действительно жестоким образом должен был тронуть его самолюбие. Вскоре после того неудовольствие свое выместил он на мне: осмеивая пристрастие мое к французскому театру, в каком-то стихотворении, необидную, неопасную злость свою излил он следующими стихами:
Не столько Телемак крушился об Улиссе,
Как многие у нас крушились о Филисе.
На этом вечере, к кругу не весьма обширном, мог я ближе разглядеть одного молодого еще человека, которого дотоле встречал в одних только больших собраниях. Щеголяя светскою ловкостью, всякого рода успехами и французскими стихами, Сергей Семенович Уваров старался брать первенство перед находящимися тут ровесниками своими, и его откровенное само довольствие несколько смирялось только перед остроумием Блудова и исполненным достоинства разговором Дашкова. Мне показался он нестерпим. Человек этот играет важную роль в государстве; он дает направление образованию всего учащегося юношества, и благо или зло, им посеянное, отзовется в потомстве. Вот почему я полагаю, что всякая подробность, относящаяся до происхождения его, характера, жизни, достойна внимания этого потомства и заслуживает быть ему передана.
У одного богатого дворянина древнего рода, Ивана Головина, женатого на одной бедной Голицыной, сестре обер-егермейстера князя Петра Алексеевича, было две дочери. Старшая Наталья, с молода красавица, вышла за упомянутого мною не раз князя Алексея Борисовича Куракина. Меньшая Дарья, следуя её примеру, искала также блистательного союза…
У князя Потемкина был один любимец, добрый, честный, храбрый, веселый Семен Федорович Уваров. Благодаря его покровительству, сей бедный рядовой дворянин был флигель-адъютантом Екатерины и под именем вице-полковника начальствовал лейб-гренадерским полком, коего сама называлась она полковником. Он мастер был играть на бандуре и с нею в руках плясать вприсядку. Оттого-то без всякого обидного умысла Потемкин, а за ним и другие, прозвали его Сеней-бандуристом. Приятелей было у него много; они сосватали его… Во время короткого знакомства моего с г. Уваровым, мне случилось с любопытством смотреть на портрет или картину, в его кабинете висящую. На ней изображен человек лет тридцати пяти, приятной наружности, в простом русском наряде с бандурою в руках, но с бритою бородою и с короткими на голове волосами. На нескромный вопрос, мною о том сделанный, отвечал он сухо: это так, одна фантазия». Я нашел однако же, что на эту фантазию чрезвычайно похож меньшой брат его, Федор Семенович. Рано лишился Уваров… отца своего. В родстве с Куракиными да с Голицыными, воспитанный на знатный манер каким-то ученым аббатом, он спозаранку исполнился аристократического духа. Признанный вельможею, любимец двух императоров Павла и Александра, дальний родственник его, Федор Петрович Уваров, дал новый блеск мало известному дотоле его фамильному имени. Мальчик был от природы умен, отменно понятлив в науках, чрезвычайно пригож собою, говорил и писал по-французски в прозе и в стихах, как настоящий француз; все хвалили его, дивились ему, и всё это вскружило ему голову. Семнадцати лет не боле попал он ко двору камер-юнкером пятого класса.
Но вдруг и на него пришла невзгода. Мать его, желая обоим сыновьям своим, особенно старшему, доставить средства для поддержания себя блистательным образом в свете, за большие проценты отдала всё имение свое под залог по казенному питейному откупу. Она умерла, откупщик сделался несостоятелен, страшное взыскание пало на имение, и совершенное разорение угрожало Уварову. Чтобы сохранить довольно завидное положение, в котором он находился, готов он был на всё. Одна фрейлина, богатая графиня Разумовская, двенадцатью годами его старее, которая, не знаю по какому праву, имея родителей, могла располагать собою, давно была в него влюблена; а он об ней думать не хотел. Узнав о крайности, к которой он приведен, она без обиняков предложила ему руку свою, и он с радостью принял ее. Этот брак в полном смысле составил Фортуну его.
Вскоре после совершения его, тесть его, граф Алексей Кирилович назначен был министром народного просвещения. Он тотчас доставил ему, с чином действительного статского советника, места попечителя Санктпетербургского учебного округа и президента Академии Наук, остававшиеся праздными после удалившегося, прежде всемогущего, Новосильцова. И ему было тогда только двадцать три года от роду.
Вступив в храм учености, узнал он, что одной французской литературы мало, и устыдился неведения своего. С большими способностями, сильным желанием приведенными в движение, начал успевать он в науках, даже усердно принялся за русский язык. Но по мере как в сей части делал он новые приобретения, со врожденным его тщеславием, спешил ими хвастать. Барич и галломан во всём был виден; от того-то многим членам Беседы он совсем пришелся не по вкусу; некоторые из них, более самостоятельные, позволяли себе даже подсмеиваться над ним. Это его взорвало; но покамест принужден он был молчать. Приезд Жуковского не нравился большей части Беседников, что и подало Уварову мысль вступить с ним в наступательный и оборонительный союз против них.
Он обманулся в своих расчетах: Жуковский, так же как и Карамзин, чуждался всякой чернильной брани. Не менее того ошиблись в нём и Петербургские его естественные враги. В наружности его действительно не было ничего вселяющего особое уважение или удивление; в обхождении, в речах, был он скромен и прост: ни чванства, ни педантства, ни витийства нельзя было найти в них. Оттого в одно время успехам его завидовали, а особу его презирали. Оленинская партия не в явь, но тайно также не благоволила к нему. Тогда-то Шаховскому (и кому же иному?) вздумалось одним ударом сокрушить сие безобидное, по мнению его, творение, его и всю знаменитость и всех друзей его.
Мы обыкновенно день именин Дашкова и Блудова, 21-го сентября, праздновали у сего последнего; Крылов и Гнедич тут также находились за обедом. Афишка в этот день возвещала первое представление 23-го числа новой комедии Шаховского в пяти действиях и в стихах, под названием: Липецкие воды или Урок Кокеткам. Для любителей литературы и театра известие важное; кто-то предложил заранее взять несколько нумеров кресел рядом, чтобы разделить удовольствие, обещаемое сим представлением; все изъявили согласие кроме двух Оленистов.
Нас сидело шестеро в третьем ряду кресел: Дашков, Тургенев, Блудов, Жуковский, Жихарев и я. Теперь, когда я могу судить без тогдашних предубеждений, нахожу я, что новая комедия была произведение примечательное по искусству, с каким автор победил трудность заставить светскую женщину хорошо говорить по-русски, по верности характеров в ней изображенных, по веселости, заманчивости, затейливости своей и, наконец, по многим хорошим стихам, которые в ней встречаются. Но лукавый дернул его, ни к селу ни к городу, вклеить в нее одно действующее лицо, которое всё дело перепортило. В поэте Фиалкине, в жалком вздыхателе, всеми пренебрегаемом, перед всеми согнутом, хотел он представить благородную скромность Жуковского; и дабы никто не обманулся на счет его намерения, Фиалкин твердит о своих балладах и произносит несколько известных стихов прозванного нами в шутку балладника. Это всё равно что намалевать рожу и подписать под нею имя красавца; обман немедленно должен открыться, и я не понимаю, как Шаховской не расчел этого. Можно вообразить себе положение бедного Жуковского, на которого обратилось несколько нескромных взоров! Можно себе представить удивление и гнев вокруг него сидящих друзей его! Перчатка была брошена; еще кипящие молодостью Блудов и Дашков спешили поднять ее.
Это можно было почитать продолжением литературной войны между Москвою и Петербургом, некоторые подробности которой описаны мною в предшествующей части сих Записок, или лучше сказать возобновлением её, ибо во дни всеобщей борьбы европейских народов сия пустая возня на время прекратилась. Она должна была возгореться с новою силой, когда не оставалось ни малейшего сомнения насчет прочности европейского мира.
Победа казалась на стороне Шаховского; новая пьеса его имела успех чрезвычайный, публика приняла ее с шумным, громогласным одобрением. В тот же вечер, как нам сказывали, по сему случаю было большое празднество у петербургского гражданского губернатора Бакунина, коего супруга, сестра Павла Ивановича Кутузова, надела венок на счастливого автора. Крылов, с которым на другой день я увиделся, сказал мне с коварною улыбкой: «Как быть les rieurs sont de sou côté» (насмешники на его стороне). Торжество Шаховского пуще раздражало нас. Ах, юность, юность! Ну, право, как будто и смешно, и совестно за себя и за других, когда вспомнишь, как все эти пустяки почитали мы делом серьёзным и важным.
Для получения наследства Блудов когда-то ездил в Оренбургскую губернию. Дорогой случилось ему остановиться в Арзамасе; рядом с комнатой, в которой он ночевал, была другая, куда несколько человек пришли отужинать, и ему послышалось, что они толкуют о литературе. Тотчас молодое воображение его создало из них общество мирных жителей, которые в тихой, безвестной доле своей посвящают вечера суждениям о предмете, который тогда исключительно занимал его. Воспоминание об этом вечере и о другом, проведенном со мною, подало ему мысль библейским слогом написать нечто под названием: Видение в какой-то ограде. Арзамасские любители словесности, в одно из своих вечерних собраний слышат странный шорох в соседней комнате; Шаховской в магнетическом сне бродит по ней; они прислушиваются, а он рассказывает, как в памятную нам бурную ночь вздумалось ему остановиться перед окошком опустевшей залы дома Державина, и какие чудеса ему там привиделись. Потом принимается он исповедывать все тайные, но всем известные грехи свои. Писано было отменно забавно, а для Шаховского с товарищами довольно язвительно. Напечатать было невозможно, а рукописи всегда трудно разойтись по рукам и получить общую известность; главное было то, чтоб она дошла до Шаховского, и в чашу радости его много подлила она горечи.
Дашков поступил еще лучше, то есть смелее. За начинающимся недостатком политических происшествий, следственно и известий, в Сыне Отечество Греч начинал уже помещать литературные статьи, но и ими журнал сей не изобиловал. Вероятно оттого-то согласился он напечатать в нём Письмо к новейшему Аристофану Дашкова, притворяясь, будто не знает, на чье лицо оно писано. А угадать было не трудно: самым пристойным, почти учтивым образом автор письма, как палицей, так и бил с плеча в Аристофана. Шум и великая тревога сделались оттого в неприятельском стане.
Принимая в этом деле живейшее участие, не менее того видел я и забавную его сторону. С родственником моим Загоскиным, верно преданным Шаховскому, я не прерывал своих сношений; мы часто посещали друг друга. Я любил бесить его, позволяя себе нескромные шутки и повторяя все колкости, слышанные мною в кругу моих приятелей на счет его патрона. С своей стороны и он не слишком щадил сих последних, и в нетерпении своем высказывал мне злые намерения наших противников. Таким образом пламя раздора всё более раздувалось, и с обеих сторон готовились к новым битвам. Передавая всё слышанное мною дружескому обществу нашему, я в шутку сам прозвал себя его шпионом или лазутчиком, а там, в сердито-веселом расположении духа, находя это название слишком жестоким, перевели его на слово соглядатай. Роль поджигателя была очень веселая, не совсем уважения достойная, но как быть? дело от безделья.
Новое нападение противной стороны, возбужденной мною посредством Загоскина, ограничилось его комедией Урок волокитам, в трех действиях и в прозе. Она была не дурна, особливо как скороспелка. В ней, хотя не совсем остроумно, досталось всем, а более всех мне. Пожалуй, и мог бы не узнать себя в Фольгине, большом врале, ветреном моднике, каким никогда я не бывал, если бы некоторые из слов и суждений моих не были вложены в уста его. Я знал чем отомстить человеку, который, по всей справедливости, гордился едва ли не более древностью рода своего, чем новостью своей известности. Я уверил его, что все приятели мои не хотят верить его существованию, фамильное имя его почитают вымышленным, одним словом, видят в нём псевдоним, под которым сам Шаховской написал комедию.
Любопытно в это время было видеть Уварова, Он слегка был задет в комедии Шаховского и придрался к тому, чтоб изъявлять величайшее негодование. Мне кажется, он более рад был случаю теснее соединиться с новыми приятелями своими. Мысленно видел он уже себя предводителем дружины, в которой были столь славные бойцы, и на челе его должен был сиять венец, в который как драгоценный алмаз намерен был он вставить Жуковского. Опыт доказал ему, что он никакой подчиненности не может ожидать от соратствующих: всё равно, в петербургском большом свете он гораздо их более известен, и в глазах его может показаться главою партии. Вечно-тщеславные расчёты этого человека бывали часто неверны, но иногда и удачны и тогда помогали ему возвыситься то в общем мнении, то на поприще службы. Друзья литературы поступили бы безрассудно, если б отвергли помощь зятя министра просвещения, человека, который имел непосредственное влияние на цензуру.
В одно утро несколько человек получили циркулярное приглашение Уварова пожаловать к нему на вечер 14-го октября. В ярко освещенной комнате, где помещалась его библиотека, нашли они длинный стол, на котором стояла большая чернильница, лежали перья и бумага; он обставлен был стульями и казался приготовленным для открытия присутствия. Хозяин занял место председателя и в краткой речи, хорошо по-русски написанной, осуществляя мысль Блудова, предложил заседающим составить из себя небольшое общество Арзамасских безвестных литераторов. Изобретательный гений Жуковского по части юмористической в миг пробудился: одним взглядом увидел он длинный ряд веселых вечеров, нескончаемую нить умных и пристойных проказ. От узаконений, новому обществу им предлагаемых, все помирали со смеху; единогласно избран он секретарем его. Когда же дело дошло до президентства, Уваров познал, как мало готовы к покорности избранные им товарищи. При окончании каждого заседания, жребий должен был решать кому председательствовать в следующем; для них не было даже назначено постоянного места; у одного из членов попеременно другие должны были собираться. Уварову не могло это нравиться, но с большинством спорить было трудно; он остался при мысли, что время подчинит ему эту республику.