Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"
Автор книги: Филипп Вигель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 67 страниц)
Также прискорбно показалось мне, что в два или три посещения, сделанных мною Вяземским, не слыхал я ни одного русского слова. В городе, который нашествие французов недавно обратило в пепел, все говорили языком их. Один только Карамзин говорил языком, можно сказать, им созданным. Стыдно, право, Вяземскому, который так славно писал на нём, так чудесно выражался на нём в разговорах, что он не попытался ввести его в употребление в московском обществе, где имел он такой вес. Но он с малолетства, так же как и я с первой молодости, прельстился французскою литературой, а от пристрастия к творениям, до любви к сочинителям недалеко. И мне ли упрекать его, когда с любезными ему французами он храбро сражался и в славной Бородинской битве готов был проливать кровь за отечество, тогда как я, в Пензе, об участи его проливал одни только слезы?
Вообще, примирение с милою Францией казалось искренним, вечным. И за что их ненавидеть, голубчиков французов? Ведь они против воли увлечены были ненасытным честолюбием вождя своего. Забыты все их злодеяния, их несносное хвастовство, их лживые бюллетени, в которых русских топтали они в грязь. Все вины взвалены на одного Наполеона: и по делом ему, разбойнику! Весь мир, который хотел он завоевать, обрушился на преступную главу его; пусть же задыхается теперь на островке своем Эльбе. Слушая членов офранцуженного нашего высшего общества, право, можно было подумать, что наша война с Наполеоном была не что иное как междоусобие: Россия в борьбе своей оживлена, поддержана была духом противной ему партии; эта партия восторжествовала, и вся наша знатность предовольна.
Известно было, что 13-го июля победоносный Александр возвратился в восторженную свою столицу; рассказывали о трогательном первом свидании его с счастливою матерью, с этою Марией, благословенною в женах, коей плод чрева вся Россия назвала «Благословенным», о великолепном празднике, данном ею в Павловске, по случаю его возвращения. Узнали также с сожалением, но без ропота, что он продолжает отклонять от себя всякое изъявление общественной благодарности: другим народам даровав независимость, своему не дозволяет даже въявь любить себя.
Узнали также, что он соглашается, наконец, принять со всех краев России съехавшиеся дворянские депутации не вдруг, но поочередно. Разделяя общее чувство, мне желательно было, хотя на минуту вблизи посмотреть на него и услышать его голос, и я вмиг собрался к отъезду. Я поскакал по дороге тогда беспокойной, тряской, столько раз мною проеханной, всё таким же бедняком, в такой же кибитке, как и прежде. Ничего примечательного на этой дороге мне не встретилось, и последний день июля к вечеру приехал я в Петербург.
X
Петербург в 1814 году. – Возвращение гвардии. – Молчанов. – Аракчеев. – Наша Пасха в Париже.
Как сущий провинциал поверил я словам ямщика, который меня привез, и послушался его совета. Он уверил меня, что Петербург так наполнен приезжими, что ни в одной гостинице не найду я для себя помещения, и уговорил меня пристать на каком-то постоялом дворе, на меже Разъезжей улицы и Ямской, близ Глазова кабака. И за этот тесный и зловонный угол, в котором я пробыл не более суток, должен был я заплатить вдвое более, чем бы за комнату в хорошем трактире.
Однако же, в нём на следующее утро, 1-го августа, принарядился я, вымылся, выбрился, натянул мундир и, вышедши из него, сел в карету, чтоб ехать в Большую Морскую являться к главнокомандующему в Петербурге, Сергею Кузьмичу Вязмитинову.
Как в столице начальствовал он, так и управлял Министерством Полиции только временно, по случаю постоянного отсутствия Балашова, который, по должности генерал-адъютанта, во всё время войны сопровождал Императора, сохраняя, впрочем, звания министра и военного губернатора. Нельзя сказать, чтоб он находился неотлучно при Государе, ибо беспрестанно был на посылках, то к Наполеону, то к Мюрату, то к английскому принцу-регенту; оно могло казаться доказательством особой в нему доверенности, но рысьи очи царедворцев ясно видели, что кредит его приметно упадает. Даже воротившись из походов, он к должностям своим допущен не был.
Прождав более часа не совсем в прихожей, а в комнате перед кабинетом вельможи не по рождению, а по сану, когда он вошел, подал я почтенному старцу бумагу от моих верителей. Он спросил меня, не сын ли я отца моего, которого он коротко знал и с коим некогда был товарищем по службе. После того объявил он мне, что я опоздал двумя сутками, что списки от него уже посланы, и что на другой день, 2-го числа, пензенская депутация вместе с двумя или тремя другими в 10 часов утра, на Каменном острове, будет представляться Государю. Странное дело! Всякий раз, что приезжал я в Петербург, встречала меня в нём какая-нибудь неудача, как читатель сие заметить может.
Большие столичные города в тех, кои никогда в них не бывали и приезжают в первый раз, производят невольно почтительное изумление, в котором они охотно никогда не признаются. Обширность города, многолюдство его, роскошь везде выказываемая, шум, движение на улицах, всё поражает непривыкшего к тому. В ее, что ни встречается ему, кажется принадлежащим к этой огромной машине и участвующим в её действиях. Тоже самое впечатление, хотя в меньшей степени, делают столицы на людей, кои подобно мне возвращаются в них после долгого отсутствия. Это чувство, не совсем приятное для самолюбия, было не одно, которое по приезде моем сначала я должен был испытать.
Я должен был спросить у себя, зачем я приехал, и на то никак не мог дать себе ответа. Я почитал себя в отставке, неохотно вступил бы в службу, а если б и пожелал, то встретил бы много препятствий: у меня не было никакого покровительства, никакой подпоры. Что же? Приняться опять за прежнюю жизнь, скучную, одинокую, бедную, праздную, которую только легкомыслие первой молодости помогало мне весело переносить. А тут, достигая совершенной зрелости, опять, как говорится, бить мостовую, жить без цели, без надежд, тогда как все ровесники мои давно меня опередили, не говоря уже о том, о чём читателю дал я слово не поминать! Сообразив всё это вместе, можно себе представить всю тягость моего тогдашнего положения.
Но в это время холодный Петербург был так оживлен, так весь исполнен радости, что даже я, горемычный, наконец был ею потоплен. Общему счастью как можно завидовать? Им всегда я был утешен. Само небо, казалось, праздновало торжество России: июнь и начало июля, говорят, были холодные и дождливые, но август сами приезжие из Южной Европы называли итальянским. И действительно, вместо светлых и сырых ночей, которые обыкновенно бывают на Севере, в этом феноменальном году имели мы ночи темные, совершенно темные и почти жаркие. В день Успения Богородицы была ужаснейшая гроза и чуть чуть освежила только воздух.
Зрелище совершенно новое и от того довольно странное в воинственно-придворном Петербурге было тогда: как на улицах, так и везде, отсутствие военных мундиров, генеральских и офицерских; все ходили во фраках. Самолюбивые офицеры французской армии, дотоле непобедимой, приписывали одним русским (русские всегда во всём виноваты) её уроны, её падение, и в Париже во всех публичных местах придирались к нашим офицерам, чтоб оскорбить их честь, от чего выходили частые поединки. Дабы положить тому препоны, Государь приказал, чтобы они все оделись во фраки; по возвращении же в Россию сия обязанность обратилась им в право, коего лишены были они со времен Екатерины. Были люди, которые в этом видели начало торжества гражданственности: по их мнению, сам меч уничтожил царствие меча.
Однако же под этим (как называют его у нас) партикулярным платьем легко было узнавать молодых гвардейцев, по их скромно-самодовольному виду. Из них некоторая только часть, четыре полка старой гвардии, за несколько дней до приезда моего, возвратилась из похода. Их посадили на английские корабли, они приставали суток на двое к английскому порту Дилю, потом привезены были морем и высажены на берег в Петергофе, где уготовлены им были успокоение и пиры, и откуда церемониальным маршем вступили они в Петербург. Телохранители, сотрудники, сподвижники Александра сделались в это время его любезным семейством; им предоставил он всё торжество его ожидавшее. Чрез триумфальные ворота, хотя деревянные, но богато изукрашенные, на том самом месте где у Петергофской новой заставы возвышаются ныне гранитные и медные, не хотел он сам въезжать, а чрез них им велел вступить. Великолепную иллюминацию во всём городе, к приезду его приготовленную, по их возвращений, им в честь велел он зажечь. За то и их энтузиазм к нему изобразить невозможно: по возможности желая уподобиться кумиру своему, они в рассказах не думали хвастаться подвигами своими, с сердечною радостью обнимали знакомых, всех мирных сограждан встречали улыбкою и ласковыми приветами. Что за время! Особенно, как мил казался нежный возраст самой первой молодости, уже опаленной порохом! Забывая совершенно о славных опасностях, в кои вдавался, не умолкал он о парижских своих наслаждениях, о Пале-Рояле, о Вери, о тысячеколонном кафе и прекрасной лимонадьере, о театрах, о Жоконде. Увы, кто мог бы тогда подумать, что между ними зародятся первые мысли о восстании против законной, благотворной им власти!
Итак, с душевным удовольствием смотрел я на то, что едва ли кому удастся когда-либо видеть: смотрел на Петербург не зевающий, не суетящийся и не чванный. От хороших знакомых желательно мне было узнать, какой вид имел он в предыдущих годах, и слышанное от них могу здесь передать. Во время отсутствия Государя, в затруднительных обстоятельствах, в коих находилась Россия, двор притих, замолк; веселиться ему было бы неприлично. Когда, в начале зимы, императрица Елизавета Алексеевна, в первый раз по замужестве, поехала для свидания с Германскими своими родными, а вслед затем молоденькие великие князья, братья государевы, отправились в армию, то знатные, при дворе состоящие, решительно стали гнушаться столицей. В модном свете вошло в моду покидать Петербург. Одни, более богатые, еще прошлогоднею весной отплыли в союзную нам роскошную Англию, где в это время всякому русскому было житье; другие поспешили в освобожденную Германию услышать благословения спасительному нашему оружию; многие удалились в деревни, как мы видели Голицына и Рибопьера. Тогда-то Петербург из придворного города превратился в казенный: все те, кои занимали в нём высшие должности, заняли также, и первые места в обществе.
Полумертвый Николай Иванович Салтыков, вскоре пожалованный светлейшим князем, одним только именем управлял Россией и в шутку называем был принцем-регентом. Он почти не двигался с места, нигде не показывался, и жизнь его была продолжительная агония. Всем заведовал бывший обер-прокурор Петр Степанович Молчанов, который, доказывая виновность Саратовского губернатора Белякова, был причиною падения Кочубея; он чрез то сделался известен и попал в милость. Он был тогда в одно время сенатор, статс-секретарь в комиссии прошений и управляющий делами Комитета Министров; да сверх того князь Салтыков без него ничего не делал по Государственному Совету, в котором председательствовал.
Он был не из дворян. В России известно, что старинное дворянское фамильное имя есть одна только собственность, которой похищение не воспрещается законами Отец его управлял где-то имением князя Куракина и сына записал в его генерал-прокурорскую канцелярию. Мальчик удался; он отличался не одним знанием, но и большим просвещением и светскою любезностью. Когда был он уже во времени, то женился на богатой невесте, дочери сенатора Ивана Ивановича Кушелева, родной племяннице и одной из наследниц фаворита Ланского. Сие приобретенное имение начал он слишком много и скоро умножать благоприобретенным, беспрестанно строил огромные дома, покупал деревни и тем возбудил завистливое внимание Петербургской публики. Несмотря на то, вся она бросилась на славные балы, которые начал он давать: пирами успел он почти заглушить общий голос, и дом ею, за неимением других открытых домов, сделался первым.
Одним из самоважнейших лиц был тогда управляющий Военным Министерством, князь Алексей Иванович Горчаков, человек добрый, весьма простой, который, будучи племянником Суворова, почитал обязанностью подражать ему в странностях и только что передразнивал его. Хотя и жил он розно со своею женою, Варварой Юрьевной, урожденной княжной Долгоруковой, но, по ней будучи племянником Салтыкова, на старика также имел большое влияние. Его канцелярия, свита, любимцы делали что им было угодно и, во всеобщем волнении видя мутную воду, ловили в ней что хотели. Всё это вместе с Молчановым составляло правительственную камариллу.
Сам князь Горчаков у себя гостей не принимал, а у сестры своей графини Хвостовой. У неё начались балы, и дом её, куда прежде люди хорошего тона не ездили, сделался одним из первых в Петербурге. Тяжело было бедному Димитрию Ивановичу к авторским издержкам прибавить еще полубоярские, и это, говорят, весьма расстроило его состояние.
Весьма важную ролю также играл в это время один частный человек, отставной статский советник Иван Антонович ***. Он женился на побочной дочери какого-то богатого боярина, которому для неё был нужен чин, чтобы законным образом оставить ей свое наследство, был слишком благоразумен, чтобы ревновать жену моложе его тридцатью годами. Он пользовался её имением; она пользовалась совершенной свободой. Я знавал ее лично, эту всем известную Варвару Петровну, полненькую, кругленькую, беленькую бесстыдницу. Она была типом русских Лаис, русских Фрин. Из славянских жен одни только польки умеют быть увлекательны, прелестны, даже довольно пристойны и благородны среди студодеяний своих; русские в этом искусстве всё как будто не за свое дело берутся.
Аракчеев, сначала сопровождавший Государя, еще из Праги давно уже воротился. Он жил, казалось, совсем без дела и по видимому ни во что не вмешивался. Но чрез происки свои интересованные в том лица дознались, что он ведет тайную частую переписку с Императором и от того оказывали ему всевозможное почтение. На досуге завел он любовные связи с ***. С грубостью его чувств, утонченность ума не могла бы уловить его сердце; его расчётливости нравилась и самая дешевизна этой связи, ибо из чести лишь одной предалась ему. Зато от других, от искателей Фортуны, принимала она подарки, выпрашивала, даже вытребовала их. Она стала показываться на всех балах и изумлять своею наглостью. Все высокомощные стали ухаживать за нею и за мужем её. А сей нечестивец, сей плут, всех уверил, что через жену делает из Аракчеева что хочет. У Салтыкова, Горчакова, Молчанова почитался он домашним другом; да и многие другие, в надежде на его подпору, ни в чём ему отказывать не умели.
Он прослыл источником всех благ и просящим, разумеется не даром, раздавал места. Между тем сам Аракчеев охотно принимал его, ласкал, всё из него выведывал, всё помечал и обо всём доносил. Любовь над сим твердым мужем не имела довольно силы, чтобы заставить его забыть свой долг.
Но время кары еще не приспело; оно отсрочено, ибо Государь почитал себя в Петербурге как бы проездом, как бы в гостях. В Париже положено было только основание всеобщего мира, устроена участь одной только Франции; на знаменитом Венском конгрессе, им созванном, надеялся он упрочить сей мир, стараясь по возможности удовлетворять требования европейских государей, согласовать между собою, охранять выгоды каждого из воевавших народов и устранить на будущее время малейшие причины к раздорам. Сии высокие мысли занимали его, и в конце августа намерен был он опять отправиться в путь, дабы, возвратясь зимой, приняться за внутреннее устройство собственного государства.
Прежде отъезда Государь хотел обрадовать Петербург столь же умилительным, как и великолепным зрелищем. В день Светлого воскресения, в прекраснейший весенний день, на площади мятежа, где совершено было величайшее из преступлений, воздвиг он высокий помост, на котором православное духовенство громко возгласило: Христос Воскрес! При сем возгласе, всякое русское сердце радостным трепетом наполняющем, православный Царь и за ним воины всех христианских народов и вероисповеданий пали на колена перед Богом браней и Богом мира, благословившим одни и даровавшим им другой. Бесчисленные толпы нечестивых зрителей составляли раму этой картины, изображающей торжество веры, примирение неба с землею. Есть в истории минуты, которые должны греметь в веках, и русский молебен на Парижской площади принадлежит к ним. У нас давным давно об ней забыли, но кичливые иностранцы-иноверцы помнят ее и не могут ее простить нам.
Сие благодарственное торжество повторено было на Царицыном лугу 18-го августа, в день воспоминания Кульмского сражения. Большая часть участвовавших в нём, ровно за год перед тем, находилась в параде. Это также одно из наших славнейших воспоминаний в нынешнем веке, когда избраннейшая часть русского войска в Богемских ущельях возобновила чудеса Фермопил. В этот же самый день учрежден благотворный комитет для раненых воинов, и десятина со всего жалуемого Государем должна собираться на содержание и успокоение их.
К отъезду Государя ожидали больших перемен в министерствах, и некоторые из них действительно последовали. Министр иностранных дел, государственный канцлер граф Румянцев, еще в апреле месяце самовольно и безнаказанно сложил с себя должности сии. Он был ненавидим: чистосердечно дивясь и уважая Наполеона, союзника России, он не мог и не хотел никого уверить в перемене чувств своих к нему, когда он восстал на нее. При начале войны, лишился он места председателя Государственного Совета, переданного Салтыкову, потому что последовал за Государем в Вильну; потом в Великих Луках заключил он союзный трактат с Гишпанским правительством и находился, наконец, в Абове во время свидания крон-принца Бернадотта с Императором, но после того оставался в Петербурге без всякого значения, без всякой доверенности. Радуясь успехам нашего оружия, он явно не одобрял средств, употребляемых к умножению нашего нравственного могущества, и время показало, как был он прав. А его почитали недругом отечества, и он оставался в самом фальшивом положении, из коего он вышел, наконец, смело и благородно. Товарищ его, сын князя Салтыкова, Александр Николаевич, видя, что все важные дипломатические акты совершаются за границей без участия их обоих, прежде его еще вышел в отставку. Управление (всё еще) Коллегией Иностранных Дел само собою пало на жалкого члена её, тайного советника Ивана Андреевича Вейдемейера, который, вероятно слишком обрадовавшись столь неожиданной для него чести, тотчас после того и умер. Тогда управление сей коллегии перешло к старшему её чиновнику, начальнику одной из экспедиций её, тайному советнику Павлу Гавриловичу Дивову, человеку весьма образованному, но не довольно способному к занятию столь важной должности. Так оставалось оно более полутора года.
Во время походов своих, при свиданиях с присоединяющимися к нему один за другим европейскими государями и при личных его переговорах с их министрами, император Александр познал истинное призвание свое: он также родился дипломатом, как Наполеон полководцем. Тогда он нашел, что министр иностранных дел ему вовсе не нужен и что он сам может заменить его. Он ошибался; по русской пословице: ум хорошо, а два лучше; он после признал эту истину, когда по этой части взял себе в помощь славного сотрудника. Но покамест стал употреблять первого попавшегося ему под руку, не знаю в каком качестве следовавшего за армией, Нессельроде. Он сделал из него статс-секретаря и род правителя военно-походной дипломатической канцелярии своей. Он взял его с собою и в Вену, где для совершения великого труда ожидали опытные люди: Разумовские, Стакельберги, Анстеты; Нессельроде же бессловесно должен был восседать на конгрессе. Может быть, царскому самолюбию нравилась самая ничтожность этого человека, безответная его робость, его покорность.
Люди с такими свойствами, поставленные на самую высокую степень, почти всегда бывают вредны для государства, полезны же только самим себе. Им ли указывать на путь славы и величия? Их угодливость – язва самодержавия. В сильном движении огромной машины русского государства быстро уносятся люди и учреждения; Нессельроде один устоял против бурного потока; счастье постоянно ласкало его. Его начинают уже называть Вечным Жидом, и точно кажется, что с нечистою силою заключил он тайный трактат. Из развалив прошедшего этот поганый гриб всё еще торчит один, цел и невредим. Но оставим его; если смерть не остановит руки моей, не раз придется еще об нём писать.
Накануне отъезда своего, в день своих именин, 30 августа, Государь роздал много наград и сделал несколько новых назначений. Главнокомандующий не весьма удачно армиями, Александр Петрович Тормасов, в сем же звании определен в Москву на место графа Растопчина. «Он сжег Москву», начали кричать пострадавшие от пожара и недовольные строгим порядком им вводимым. Не знаю, но думаю, что неблагодарность соотечественников возмутила его строптивый дух, и он сам пожелал отойти, а Государь вероятно не захотел воспротивиться общему желанию. После того Растопчин надолго уехал за границу.
Призвание Димитрия Прокофьевича Трощинского к должности министра юстиции было также большою новостью этого дня. В первые полтора года царствования Александра был он главною пружиной управления. После того обидно ему казалось оставаться при одних почтах и уделах, и он оставил службу. Но видно, бездействие тяготило его точно так же, как деятельностью скучал его предместник. Дмитриев по прошению весьма милостиво уволен. Мне случилось после от него самого слышать, что какие-то несогласия с Молчановым побудили его выйти. Признаюсь, я в этом видел один предлог. Оторванный от мирной жизни и любимых занятий поэт, я думаю, часто вздыхал о свободе. Доказательством того, что он мечтал о ней, служит годовой отпуск его в 1813 году. Он воспользовался им, чтобы на пожарище Москвы уготовить для себя укромный и красивый приют. Во время отсутствия его министерством управлял преданный ему Болотников, кажется, знакомый моему читателю.
При этом вспомнил я рассказанные мне довольно забавные анекдоты, и ими хочу кончить сию главу. Когда Дмитриев уехал, Болотниковы, не спросясь его и отдав собственный дом в наймы, перебрались в казенный дом Министерства Юстиции, в старинном вкусе просторный отель, во времена Екатерины построенный генерал-прокурором князем Вяземским, и перевезли туда весь хлам свой. Там расположились они в богатых комнатах со штофными обоями и бархатом обитыми креслами, но никак не отказались от мещанских привычек своих. Каждое утро, падчерица Софья Николаевна Тушен, которой некогда был я обречен, в большой приемной зале проходила сквозь толпу просителей и докладчиков, взлезала на стул и собственноручно заводила стенные деревянные часы с кукушкой, вероятно родовые, наследственные. Елизавета Христиановна подле самой спальни министерской, с раззолоченною альковой, устроила себе кухню с плитой. Со времени прекрасных дней Французской революции, после мадам Ролан, ни одна министерша в житье своем не являла столь милой простоты.
За месяц до возвращения своего, Дмитриев письменно извещал об нём Болотникова и просил очистить для него дом. Но супруге его полюбилось широкое житье, и она не хотела с ним расстаться. В одну ночь, когда, возвратясь с бала, может быть от Хвостова, она начинала раздеваться и обнажать прелести свои, без спросу вошел к ней Дмитриев в дорожном платье, и пошли у них пререкания. В эту ночь Иван Иванович в одной из комнат нашел себе место для отдохновения, а на другое утро Алексей Ульянович, как с чужого коня средь грязи, должен был выехать из дома. И это их навсегда поссорило.