Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"
Автор книги: Филипп Вигель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 67 страниц)
Я пробыл еще несколько времени в Витебске и почти каждый день, иногда и пешком, посещал этот лагерь, который был в двух верстах от города. Вокруг Кутайсова было всё так живо, так весело и вместе с тем так пристойно, как он сам; молодые дамы могли бы не краснея находиться в его военном обществе. Прибавить ли к тому еще одно, чему ныне с трудом поверят: все эти воины, окуренные пороховым дымом, не знали табачного; у Кутайсова не было ни одной трубки. Я более его не видел: вскоре потом умер он героем, как умереть ему надлежало. Спасибо Жуковскому, что он в прекрасных стихах сохранил память о столь прекрасном существовании: без него простыл бы и след такого диковинного человека.
Приближение осени заставило меня торопиться, я согласился остаться с сестрою только день её именин 26-е августа, а 28-го по Белорусскому тракту отправился в Петербург.
Сим обратным путешествием хочу я заключить вторую часть моих Записок. Наступил второй период царствования императора Александра, когда всё изменилось в нём и вокруг него, когда он должен был разорвать прежние союзы, удалить от себя прежних любимцев, когда, насильно влекомый Наполеоном, должен был он казаться идущим с ним рука об руку, когда притворство сделалось для него необходимостью и спасением.
В том же году вступил я в законное совершеннолетие, кончилась первая моя юность, а ее только одну признавал я всегда за настоящую. Уже румянец начал спадать с моих щек, и густой, черный волос заступил место нежного пуха на подбородке моем; вошедши в летние годы моей жизни, стал я сильнее любить, зато глубже и постояннее ненавидеть, чаще сердиться, реже смеяться, реже и плакать: всё миновалось. Прости же моя молодость, время дорогое, золотое, невозвратное, вечно памятное! Кто не жалел о тебе; но признаюсь, увы, кто более меня? Все истинные, сердечные радости знал я только с тобою. Благодарю тебя, молодость, за неоцененные дары твои, за друзей, коих дала ты мне и коих большая часть вместе с тобою от меня удалились, за нежные взоры, за бескорыстную, непритворную ко мне любовь, за которую тебе же я обязан и которая вслед за тобою от меня скрылась. Благодарю за всё, за всё, даже за горести, тобою мне посланные и тобою же услажденные.
Вот этим, кажется, бредил я дорогой. В день выезда моего, из Витебска, к вечеру, погода переменилась, пошел дождь, и за одну ночь лето превратилось в холодную осень. Я был, как говорится, на летнем ходу; ничего со мною не было теплого, и в Великих Луках почувствовал я первый легкий озноб; меня напоили чаем с вином, мне показалось, что я согрелся, но это был лихорадочный жар. Пароксизмы возобновлялись и проходили; я всё упрямствовал ехать. А что за погода! Что за дорога! На деревянной мостовой бревешки прыгали подо мной, как клавиши. Когда приходило на меня беспамятство, слуга при мне находившийся брал на себя останавливать меня. В Луге сделалось мне так дурно, что я сам решился остановиться. Я думал, что наступил мой последний час и не жалел о жизни: молодость моя прошла, а без неё, казалось мне, на что мне жизнь? Однако же мне отлегло, и рано поутру 2 сентября приехал я в Петербург.
Часть третья
I
Члены французского посольства. – Французы у А. П. Хвостовой. – Граф А. П. Толстой. – Барон А. Я. Будберг. – Граф Н. П. Румянцев. – Богатства Кочубея. – Князь Алексей Борисович Куракин. – Граф Аракчеев. – Грузино. – Князь Д. И. Лобанов.
По приезде в Петербург, в болезненном состоянии духа и плоти, прежде всего искал я отрады, зная, что ею начнется исцеление и телесного моего недуга. Для того взъехал я прямо к Блудову, уверен будучи, что он не поскучает ни хандрой моей, ни лихорадкой, и в том не ошибся. Его нрав не переставал быть живым и веселым, а сердце сострадательным. В начале предыдущего года имел он горесть лишиться обожаемой матери и почти в тоже время утешение наследовать довольно богатому дяде. Это давало ему возможность к другим похвальным или любезным качествам присоединить и гостеприимство. Он послал за врачом своим, англичанином Веверлеем, заставлял самого меня смеяться над мрачными моими мыслями, и дня в три или четыре всё у меня прошло, как будто ни в чём не бывало.
Как ровно за пять лет перед тем, в начале сентября 1802 года, прибыл я тут в Петербург, чтобы быть свидетелем любопытного зрелища: важных перемен во всём государственном управлении. Как бы не обращая никакого внимания на пристрастие своих подданных к союзной с ним дотоле Англии, на явную ненависть их к омрачившим их воинскую славу великому французскому полководцу и его победоносному народу, Государь во всём обнаруживал новую симпатию свою к ним и удивление. Изъявлений всеобщего за то неудовольствия не было возможности не только наказывать, ни даже удерживать: ибо от знатного царедворца до малограмотного писца, от генерала до солдата всё, повинуясь, роптало с негодованием. А он, пример долготерпения на троне, должен был всё выслушивать с молчанием, когда, по мнению его, в глубине души своей, он был уверен, что сделал всё для спасения России и будущего её величия.
Многие годы прошли, люди исчезли, страсти погасли, и теперь можно с некоторою справедливостью судить о тогдашних поступках Александра. Франция, воинственная и блестящая, хвастливая и заносчивая, была постоянно предметом страха и зависти всех соседей своих, Австрии, Великобритании и Гишпании, германских и итальянских владетелей. Окруженная со всех сторон естественными врагами, она весьма благоразумно и успешно искала всегда союзников в отдаленных от неё странах, в Швеции, в Польше и в Турции. Из-за них встало неслыханное государство, по обширности своего размера и по быстроте своих успехов, можно сказать, невиданное в мире. Менее чем в полвека, оно заступило место всех старых союзников Франции, унизив одного, уничтожив другого, обессилив третьего. Прежнее французское правительство не могло еще понять важность значения России. В горячке, в бешенстве своем, революция слепо вооружалась, без разбора, против всех монархий; но когда, устав от судорожных усилий, она подчинилась порядку, то воинственный гений, его водворивший, не довольствуясь силою оружия, призвал на помощь и политику для обуздания мятежного духа, ею распространенного. Орлиным взглядом своим Наполеон увидел первый для Франции всю выгоду союза с Россией; самодержавие на Севере пленяло его властолюбивый ум, он искал сближения, и восторженный Павел, перед смертью, разделял уже величие его замыслов. Сильное влияние Англии рассекло сей едва завязанный узел; кротость Александра, его желание мира и добра отдаляли его от честолюбца; но сей последний не упускал случая, чтобы восстановить с ним согласие. Накануне Аустерлица он еще мирволил и просил о свидании и, наконец, получил его в Тильзите.
Кто был свидетелем тайной беседы на роковом пароме? О, как любопытен был сей разговор, когда в состязании были с одной стороны вся прелесть наружности, благородство осанки, нежность голоса, тонкость и гибкость ума, одним слоном почти женская привлекательность, которая покоряла сердца подданных и чужеземцев, а с другой – итальянская хитрость, прикрытая солдатскою откровенностью, почти сверхъестественная сила убеждения и очарование великого имени. Ужасная буря породила сильного человека, который усмирил ее; оковав мятеж, он превратил его в какое-то славобесие; более десяти лет ужасом своего имени наполнял он Европу; казалось, сами небеса из ада на землю вызвали его как исполнителя их воли, и он стоял лицом к лицу перед Александром. При его появлении, в виду его, сей громовержец погасил свои перуны, и руку, которая за миг до того держала их, протянул к нему почтительно и дружелюбно. Кто бы устоял против того, особливо в минуту явной опасности? Не трудно было Наполеону доказать, сколь выгодна могла быть для России дружба с ним, то есть с Францией, коей был он тогда главою, представителем и выражением. Это такая истина, которую впоследствии одно только беспримерное его властолюбие могло сделать сомнительною, но которой люди с здравым смыслом всегда верили я ныне менее нежели когда оспаривают. «Доселе был один Наполеон, отныне да будет их двое, вероятно сказал он; соединив свои силы, довершат они покорение света, и потом, общими же силами, среди всеобщего мира, будут пещись об устройстве всеобщего благоденствия». Признаюсь, я еще и поныне верю чистосердечию обоих договаривавшихся государей: при произнесении клятвы в вечной любви, кто думал о её нарушении и кто не нарушал её? Хотя Европа не берлога, однако же трудно было медведю долго ужиться в ней со львом; но всё-таки, наконец, медведю удалось задушить его.
Подражание обычаю или одеянию какого-нибудь народа всегда в России есть вернейший признак доброго с ним согласия. Уже с сентября месяца начали всю гвардию переодевать по-французски; в следующем году сделано это и со всею армией. Дотоле следовали простоте Австрийских мундиров; исключая белого плюмажа на шляпе, ничто не отличало генерала от простого офицера; тут шитье и эполеты, всё богаче по мере возвышения в чинах, начали обозначать каждый из них. Косы обрезаны, пудра и помада брошены и оставлены гражданским чиновникам, которые также начали употреблять их только при мундирах и в дни приезда ко двору. Все военные люди были вытянуты, затянуты, так что иным трудно было дышать; новый покрой сделал одежду их просторнее и дал полную свободу их телодвижениям. Они и этим были недовольны: в новых мундирах своих видели французскую ливрею и, с насмешливою досадой поглядывая на новое украшение свое, на эполеты, говорили, что Наполеон у всех русских офицеров сидит на плечах.
Можно себе представить, как всё это было больно для петербургской знати, заимствовавшей все поверия свои от эмигрантов; с какою явною холодностью сия искусственная аристократия, вся проникнутая легитимизмом, принимала присланного от Наполеона на первый случай Савари. В рассуждении его исполняла она все обязанности общежития, платила ему визиты, приглашала его на все большие званые вечера свои, но обходилась с ним с той убийственною учтивостью, в которой она такая мастерица и которой тайна ей одной известна.
Упрекнуть его было не в чём: он всё переносил с терпением и старался быть любезен. В одном только знатном доме был он принят с отверстыми объятиями: старуха княгиня Елена Никитишна Вяземская, вдова генерал-прокурора, выдавшая двух дочерей за посланников Неаполитанского и Датского, всегда любила без памяти иностранцев и в особенности французов, и для них был у неё всегда притон. Прежде многие старались ей подражать; но продолжительною связью с французским посольством она обесславила свою старость; были люди, которые не побоялись взвести на нее клевету, будто за угощение французов она получала деньги от правительства.
Родною племянницей этой княгини Вяземской была Александра Петровна Хвостова, о которой говорил я в конце второй части сих Записок. Несмотря на свой патриотизм и легитимизм, в угождение тетки, должна была она принимать Савари и его свиту; впрочем, с живостью её ума и характера, и ей самой любопытно и приятно было их видеть у себя. Тут имел я случай их встречать, и могу сказать несколько слов об них. Умнее всех был конечно Ле Лорнь (Le Lorgne), который в виде путешественника бывал уже в России, живал в Москве и выучился немного по-русски. Он был малый лет тридцати, ловкий, смелый, даже иногда наглый, и вместе с тем вкрадчивый; такие люди везде или вламываются, или пролезают. Заметно однако же было, что ласковый прием, сделанный ему до того в России, сильно на него подействовал, и что он искренно любил ее, а со всем тем охотно пожертвовал бы ею кумиру Франции: он один, кажется, у Савари занимался письменною частью.
Благороднее всех именем и осанкой был Монтескиу-Фезенсак, ведущий род свой от Лупа, герцога Гасконского, следственно от Карловингов. Примесью таких людей Наполеон любил скрашивать свои полки и миссии.
Всех красивее собою был молоденький Талует. Он вместе с другим, Фодоасом, принадлежал к новой республиканско-имперской аристократии, то есть они оба были сыновья во время революции чрезмерно обогатившихся плебеев. Оба сии жокриса[108]108
Простофили. П.Б.
[Закрыть], неведением светского обращения, разговорами и манерами смешили Петербургские гостиные. Один из них, Фодоас, любезничая раз с какою-то дамой, играл лежащим на её столике аметистовым сердцем, брал его в рот и нечаянно проглотил его. На другой день, изверженное и вымытое сердце сие, при учтивой записке, было возвращено той, которой оно принадлежало.
К сим двум примыкал еще третий молодой мальчик, Антоан, сын богатого марсельского негоцианта и, не менее того, по матери родной племянник жен Иосифа Бонапарте и Бернадота, то есть будущих королей Гишпанского и Шведского. В это время Иосиф уже был Неаполитанским королем. Слух прошел, будто Мария-Каролина, настоящая королева, находившаяся тогда в Сицилии, не только опасно занемогла, но и скончалась. О том неосторожно сказали при Антоане, который, полагая, что речь идет о его тетке, счел долгом притвориться падающим в обморок. Всё это чрезвычайно забавляло знатных, которые насмешками над цветом юности, неудачно присланным Наполеоном, думали мстить ему за его славу.
Как странно было видеть сих образчиков ново-французского двора встречающихся у Хвостовой с Лагардами, Дамасами и другими молодыми роялистами древних фамилий, офицерами в русской гвардии! Последние даже в общем разговоре старались, чтоб одним словом не задеть кого-нибудь из этой ротюры; один только дерзкий Растиньяк подступил раз к Монтескиу и громко спросил его: при ком он камергером, при Бонапарте или при жене его? Тот скромно отвечал: «при императрице».
Попытку Хвостовой соединить у себя тех и других французов одобрить нельзя. Сама она часто не могла утерпеть, чтобы не оказать предпочтения прежним своим знакомым и не похвастать иногда славой своей России, когда наполеонисты слишком завирались о его бессмертии. С другой стороны роялисты и многие русские с смертельною досадой должны были беседовать с теми, коих почитали сволочью и коих по неволе встречали только среди толпы в больших собраниях. Едва прошла осень и наступила зима, как те и другие ее покинули, и одни только искренние её друзья остались постоянными и верными её посетителями.
Кажется, Наполеону хотелось, оказав России первую учтивость, показать с тем вместе и преимущество свое над нею. Для того прислал он Савари с одними комплиментами, без всякого уполномочия, и ожидал прежде назначения к нам чрезвычайного посла, чтобы кто-нибудь от нас в сем звании к нему был отправлен. Выбор пал на графа Петра Александровича Толстого, прежде бывшего Петербургского военного губернатора, но оставившего сию должность, чтобы подвизаться на войне. Его любили и уважали; но, согласившись ехать послом в Париж, он сделался виновным в мнении публики. Плохая эпиграмма в дурных французских стихах, ходившая по городу, была его выражением. Вот она:
Nous imitons le grand: on le savait d’avance.
Caius fit son cheval consul de Rome,
Et nous faisons tout comme
En envoyant un âne ambasadeur en France.
Сущая несправедливость! Граф Толстой был человек усердный, верный, на которого совершенно положиться было можно: русский в душе и русский по уму, то есть, как говорится, изпросту лукав. Такие люди, с притворною рассеянностью, как бы ничего не помня, ничего не замечая, за всем следят глазом зорким и наблюдательным и ни на минуту не теряют из вида польз и чести своего отечества. Кажется, у нас в России исстари велось, чтобы мужи, предназначающие себя на великие подвиги, более или менее на себя накидывали какое-то юродство. Стоит только вспомнить Суворова, который в сем роде был не первый и в наше время не один.
Тут есть что-то похожее и на Брута, и на Сикста Пятого.
По прибытии в Париж, граф Толстой нашел приготовленное уже для него жилище. Следуя системе прельщений с Россией, Наполеон купил Отель-Телюсон, довольно большой и красивый дом, в лучшей части города, с прекрасным садом его от улицы отделяющим, и отдал его русскому посольству. Мы не могли остаться в долгу и хотели заплатить с лихвою, и для того только что отделанный великолепный дом князя Волконского, на Дворцовой набережной, за дорогую цену куплен в казну для ожидаемого Коленкура.
Приезд его в январе месяце был сигналом отъезда для Савари с компанией. Почти все полагали, что нестерпимая спесь Коленкура была следствием данных ему наставлений. Я совсем другого мнения: этот человек был просто дерзкий холоп, который, гордясь успехами, могуществом своего господина, как все низкие души забывался в счастье. Может быть, по примеру Савари, приготовленный к холодному приему от общества, он с первого шага хотел предупредить его своею надменностью. Доказательством, что раздражение против себя русских не могло входить в намерения Наполеона, служит то, что предтеча Коленкура, Савари, и преемник его, Лористон, всегда оказывали, первый величайшую терпеливость, последний – умеренность и скромность в сношениях с двором и вельможами, даже тогда, как всё клонилось к совершенному разрыву с Россией.
Целых пять лет с сентября 1802 года, министерство, прозванное Английским, управляло государственными делами. Кажется, в самодержавных правлениях министры, которые просто орудия воли государевой, должны только следовать, хотя бы и не одобряли её, новой политической системе, им принятой. Не так думали наши Фоксы и Питты; жаль им было расставаться с местами и властью, они их как будто против воли сохраняли; но сам Император подал им средства с благовидностью освободиться от тяжести дел. Не вдруг, как в Англии, а в продолжение последних четырех месяцев 1807 года министерство изменилось и возобновилось почти в целом составе своем.
Началось с министра финансов, почтенного графа Васильева. Он бы не удалился, и его бы не отпустили: он был еще не слишком стар, но изнуренный долголетними трудами и опытный в делах, он может быть с трепетом смотрел на приближающееся несогласие с Великобританией, царицей торговли, и чувствовал, что затруднения, в которые оно его поставит, будут превыше сил его. Счастье сопутствовало ему всегда в жизни и не покинуло его при конце её: ибо что может быть счастливее кань вовремя умереть? Он скончался в конце августа, а в половине сентября объявлена война Англии. Бремя, им носимое, само собою легло на давно уже подставившего под него рамена свои, племянника его, Федора Александровича Голубцова, и через два года потом его раздавило.
За год до того, князь Чарторыйский, уступая силе общего мнения, должен был портфель иностранных дел передать некоему барону Будбергу; не покидая однако же Государя, он тайно оставался главным советником его в делах дипломатических. Этот Будберг был, кажется, лицо совсем без физиономии. При воспитании императора Александра, находился он в числе наставников, и об нём ничего не говорили. Потом еще при Екатерине был он назначен посланником в Стокгольм и там ничего не умел сделать, даже сосватать великую княжну Александру Павловну за Шведского короля; его однако же не отозвали. Без особых милостей и без гонений от Павла, оставался он при нём на прежнем месте почти к забвении. В 1802 году попытались было сделать его Петербургским военным губернатором; месяца два или три место сие оставалось как будто вакантным, об нём и помину не было, и его опять назад отправили в Стокгольм. Как подставку, как подтычку вызвали его оттуда в 1806 году, чтобы дать ему название министра иностранных дел. С сим званием случился он в Тильзите при переговорах, и неумышленно, безвинно подписал мирный трактат; и за то никто не думал на него сердиться и поносить его, а вся досада обратилась на бывшего тут, также случайно, русского князя. Трудно определительно сказать что-нибудь на счет характера такого человека, который сквозь столь важные места и события прошел невидимкой; судя по догадкам можно себе вообразить его немцем, довольно образованным для того времени, где нужно искательным, терпеливым и молчаливым, и следственно по наружности глубоко мысленным. Познав наконец весь нуллитет его, Государь, видно без обиняков сказал ему: «Ступай, брат, на покой!»[109]109
Попробовал бы русский быть столь ничтожным, как Андрей Яковлевич Будберг; ему много, много бы удалось быть членом Московского Английского клуба.
[Закрыть]
Место жалкого немца занял русский с громким именем, высокою образованностью, благородною душою, незлобивым характером и с умом, давно ознакомленным с делами дипломатическими и ходом французской революции. И единоземцы его громко возроптали на то. Я не осуждаю их; сердце у русских наболело от двухгодового стыда, и всё приводило его в раздражение; они без ужаса не могли видеть сына знаменитого их полководца усердным посредником России с похитителем её славы. Самое даже согласие графа Николая Петровича Румянцева на принятие звания министра иностранных дел показывает в нём сильный дух, готовый, со вступлением в должность, вступить в борьбу со всеобщим мнением, самоотвержение, с которым он в настоящем жертвовал собственною честью для будущей пользы своего отечества. Время, конечно, показало, что он обманывался; но кто из подвизавшихся тогда, в конце 1807 года, не был обманут, не исключая даже самих Александра и Наполеона? Он смотрел не с той точки зрения как высшая и низшая публика, и обеими был не понят. Уже верно Румянцев не мог быть подкуплен золотом, он, который, живши всегда умеренно, расточал его единственно на умножение просвещения в России. И он бы стал изменять ей! Так что же? Он был очарован величием дотоле врага и вдруг ревностного союзника России, он был увлечен пленительною мыслью о великом союзе Северовостока с Югозападом, пред коими всё должно было покориться: так ошибаются только люди с необыкновенной душой.
До того еще, беспрестанные шутки Александра Львовича Нарышкина на счет графа Румянцева много повредили ему в мнении света. Тетка его, Анна Никитишна, была замужем за дядею Нарышкиных и полученное от мужа имение во вдовстве хотела отказать своему племяннику; из того вышел процесс, который, наконец, Нарышкины же выиграли. Но придворный шутник никогда не мог простить своему противнику, вечно преследовал его своими острыми насмешками и успел в глазах людей сделать его смешным; а что смешно, то кажется и глупым. С другой стороны зависть, которая оставляет в покое одну только посредственность, которая готова заглядывать в нужные места, подслушивать холопские речи, не гнушается ничего нечистого, чтоб осквернить им уважаемых людей, изощряла против него свое жало и приписывала ему какие-то слабости, противные нравственности. На каламбуры Нарышкина, не всегда удачные, на клевету мирскую, как бы не ведая о них, отвечал Румянцев одними великими, беспримерными в России делами: снаряжал на свой счет корабли и для открытий отправлял их вокруг света, с издержками и трудами отыскивал и собирал любопытные, отечественные древние рукописи и хартии и посредством великолепных изданий дарил ими читающую публику, заводил для всех открытые библиотеки, учреждал музеи. Содеянное им блестит на Английской набережной в Петербурге и лучше меня оправдает его пред потомством.
В начале второй части сказал я, что он был министром коммерции; сделавшись министром иностранных дел, сохранял он два года оба министерства, доколе первое не было упразднено. Предместник его, Будберг, до того устрашился одного имени министра, что спешил выпросить себе в товарищи сына покровителя своего, фельдмаршала Николая Ивановича Салтыкова, Александра Николаевича, зятя графа Головкина (об нём я также говорил в своем месте). По родственным связям с Нарышкиными был он в числе недоброжелателей Румянцева, который нашел его в министерстве. По великому тогда кредиту сего последнего, стоило ему только изъявить желание удалить от себя сего товарища, чтоб оно было исполнено. Он того не сделал, оказывал уважение и доверенность Салтыкову и великодушием старался, но не успевал обезоруживать своих неприятелей.
На сии перемены мог я смотреть равнодушно; скоро однако же должны они были коснуться и места моего служения. Лорд Кочубей, который в продолжение пяти лет усиливался при дворе, расширял свое министерство, распространял свою власть, казался первым министром. Для соблюдения пристойности, чтоб явно не изменить исповедуемым им политическим правилам, показывал он вид недовольный, безмолвное порицание, не зная, что и без того уже он сделался не угоден Царю. Не будучи слишком богат, а чиновен, горд и расчётлив, он хотел, не разоряясь, жить соответственно притязаниям своим на высокую знатность. Ему одному известны были средства, кои употреблял он, чтобы согласовать великолепие с бережливостью. Сначала дивились, наконец стали приписывать колдовству быстрое и чрезвычайное приращение его состояния, тогда как не уменьшались его расходы; долгов он не делал, помощи от Государя не получал и при заботах государственных едва ли имел время заниматься собственными хозяйственными делами. Из двух тысяч с небольшим душ выросло у него вдруг до двадцати. В неприятелях недостатка у него не было; надменность его, хотя умеряемая вежливостью, вселяла к нему нелюбовь, которая в иных доходила до ненависти. От того пошли толки о тесных связях его с Перецом, с Штиглицом, евреями-миллионерами, кои по его покровительству имели в руках своих важные отрасли государственных доходов. Начали замечать, что из начальников губерний те только пользовались особою его милостью, кои управляли богатейшими из них и умели наживаться; им только беспрестанно выпрашивал он награды. Сии толки, сии подозрения тайными каналами достигли, наконец, до царского слуха.
Перед отъездом Государя в армию, обер-прокурор Петр Степанович Молчанов, преданный Куракиным, отправлен был в Саратов по какому-то пустому делу, но с тайным поручением обстоятельно разведать о поступках губернатора Белякова. Под разными ничтожными предлогами прожив там всё лето, он осенью воротился с возом обвинений и неоспоримых доказательств хищности любимца Кочубеева. Беляков был призван в Петербург и предан суду. Удар сей нанесен был самому министру, который горячо в сие дело вступился. Утверждают, будто в жару разговора о том с Государем, разгневанный Александр дал ему почувствовать, что почитает его прикосновенным к злоупотреблениям в Саратовской губернии; будто обиженный тем Кочубей сказал, что «после того оставаться ему невозможно» и получил в ответ, «что никто его не удерживает».
Преемник его был уже на пути из Полтавы в Петербург. Некогда Безбородко, дядя Кочубея, при Павле, посредством Лопухиной и Лопухиных, умел ниспровергнуть так называемую партию императрицы Марии Федоровны, Куракиных, Лобановых, Нелидовой, Буксгевдена. С тех пор между первым из сих семейств и его племянником продолжало существовать какое-то неприязненное соперничество. Князь Алексей Борисович Куракин, бывший два года при Павле генерал-прокурором, можно сказать генерал-министром, должен был при Александре довольствоваться должностью малороссийского генерал-губернатора и находиться некоторым образом в зависимости своего противника. Призвание его к занятию места Кочубея показывало уже явную немилость к сему последнему, который, однако же, имел утешение видеть, что, при всеобщем расположении умов, бесчисленность недовольных смотрела на падение его как на торжество возрастающей французской партии, как ее называли, оказывала ему участие и уважение и не слишком спешила приветствовать восход Куракина. Мне должен был он казаться радостным, ибо, по давнишним связям отца моего с старшим братом нового министра, мог он ожидать от него более защиты и покровительства.
В ноябре случилась сия перемена. В последней половине царствования Екатерины, может быть, с её одобрения, все молодые люди богатых и знатных фамилий искали только мест при Дворе и к занятию их одних лишь были способны. И потому-то князь Алексей Куракин, который из них один смолоду посвятил себя изучению законов и трудностям гражданской службы, между ними был лицо замечательное. В жизни его были пятна, но да позволено мне будет умолчать о всём, что не клонится к чести его.
Во время последней кампании против французов, Император собственными глазами убедился во многих беспорядках по военному управлению, кои, по мнению его, были причиною последних неудач нашего войска; одною артиллерией, доведенною до совершенства графом Аракчеевым, остался он доволен. Зная, сколь имя сего человека, дотоле одними только отдельными частями управлявшего, было уже ненавистно всем русским, но полагая, что известная его энергия одна лишь в состоянии будет восстановить дисциплину в войске и обуздать хищность комиссариатских и провиантских чиновников, он не поколебался назначить его военным министром. Состарившемуся Вязмитинову было действительно не под силу занимать сию должность, когда армия умножилась сотнею тысяч воинов, когда он не пользовался никакою доверенностью, когда, без малейшей ответственности, вся власть находилась в руках у докладчика по военной части генерал-адъютанта графа Ливена и когда, сверх того, под именем главнокомандующего, взвалили на него управление столицей. Еще в ребячестве слышал я, как с омерзением и ужасом говорили о людоеде Аракчееве. С конца 1796 года по 1801-й был у нас свой терроризм, и Аракчеев почитался нашим русским Маратом. В кроткое царствование Александра такие люди казались невозможны; этот умел сделаться необходим и всемогущ. Сначала был он употреблен им как исправительная мера для артиллерии, потом как наказание всей армии и под конец, как мщение всему русскому народу. Давно уже вся Россия говорила о сем человеке; а я не сказал ни одного слова; но здесь только нашел я место вкратце, по своему, начертать его жизнь и характер, впрочем всем известные.
Сын самого бедного дворянина Новгородской губернии, он в малолетстве отдан был в артиллерийский кадетский корпус. Одаренный умом и сильною над собою волею, он с ребячества умел укрощать порывы врожденной своей злости: не только покорялся всегда высшим над собою, но, кажется, любил их власть, видя в ней источник, из коего единственно мог он почерпать собственную. Не занимаясь изучением иностранных языков, пренебрегая историей, словесными науками, до того что плохо выучился русской грамоте, чуждый совершенно чувству всего изящного, молодой кадет, любя только всё расчетливое, положительное, прилепился к одним наукам математическим и в них усовершенствовался. Выпущенный в офицеры, он попал в артиллерийскую роту, которая для потехи дана была наследнику престола и находилась при нём в Гатчине.
Лучшей школы раболепства и самовластия найти бы он не мог; он возмужал среди людей отверженных, презираемым, покорных, хотя завистливых и недовольных, среди этой малой гвардии, которая должна была впоследствии осрамить, измучить и унизить настоящую, старую гвардию. Чувствуя всё превосходство свое перед другими гатчинцами, Аракчеев не хотел им быть подобен даже в изъявлениях холопской своей преданности.