355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филипп Вигель » Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая » Текст книги (страница 37)
Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 12:30

Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"


Автор книги: Филипп Вигель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 67 страниц)

Новые поколения находят непонятною, может быть, смешною живость участия, принимаемого тогда нами, мирными гражданами, в происшествиях войны. Ныне едва из любопытства хотим мы узнать, сколь блестящи успехи нашего оружия или сколь велик урон, нами претерпенный в отдаленной части Империи нашей или вдали от её границ. Тогда дело было другое: все наши войны до Наполеона и после него, даже при нём, но не с ним, возбуждали в нас мало опасений; этому же искусному счастливцу удалось войну из коммерческой игры превратить в азартную, и в каждом с ним сражении государство ставилось на карту.

Сестра моя довольно исправно получала известия от мужа своего; он был, как говорится, лишь взят, то и повешен, aussitôt pris, aussitôt pendu: с полком своим, еще некомплектным, полувыученным, полуустроенным успел он уже раза два побывать в боевом огне. При всеобщем тревожном состоянии и особенно среди печального положения сестры моей, нашли мы с нею некоторую отраду в одном весьма приятном соседстве. Под нами жила одна дама, знакомством с которой семейство мое во время моего малолетства также обязано было Киеву; это была Александра Петровна Хвостова, над изображением которой приятно мне будет потрудиться.

Никакого женского воображения сильные страсти так еще не воспаляли, никакого женского сердца так не волновали они. Она по себе была Хераскова и родная племянница поэта, – несмотря на свою посредственность у нас столь знаменитого. Род Херасковых не так еще давно, едва ли при Петре Великом, поселился в России, и я между валахами знал Херескулов, которые им были дальние родственники. Вот почему пламень Юга, пройдя через одно или два поколения, кипятил еще кровь Хвостовой и блистал в её взорах. В первой молодости выдали ее за Димитрия Семеновича Хвостова (не брата, а в дальнем родстве с Александром и Василием Семеновичами, о коих я говорил), за человека глупого, грубого и порочного. По матери своей был он в близкой связи со всеми графами Чернышевыми и их потомством; а Александра Петровна была племянница Трубецких, и поэтому она родилась, выросла и провела первые годы замужества в аристократическом мире.

Она приняла все его формы; ей мало того: она умела отличиться и от знатной толпы и стать выше её. По-французски писала разве только хуже Севинье, голос имела очаровательный и в свое время была первою в столице музыканткой и певицей. Собою была не хороша (смолоду круглый нос её начинал уже синеть), но дурною быть, как кто-то сказал про Делиля, никогда не имела времени: до того все черты лица её от живости чувств были всегда подвижны и выразительны. И придворные, и дипломаты, и писатели, и русские, и иностранцы, все были у ног её; она была молода в царствование Екатерины, когда с прекрасными манерами дурное поведение извинялось в женщинах, и имела мужа, которого не делать рогоносцем, право, было бы грешно. Однако же, так как ей надобно было в жизни всё перелюбить, то год, другой после замужества страстно была она привязана к его молодости и своему долгу. Он же первый начал показывать ей презрение, явно и подло стал изменять ей, искал в низших классах наемной любви и обрадовался, когда заметил, что она отдалилась от него сердцем. Приговоры света бывают обыкновенно столь же несправедливы, столь же слепо жестоки, как и законы всех уголовных кодексов в мире; он требовал, чтобы женщина, исполненная огня, ума и талантов, на веки прикованная к отвратительному истукану, умела казаться счастливою и быть верною супругой. Что в нём ужаснее, он почти всегда щадит тех, кои находятся под защитою молодости своей, её прелестей и выгод Фортуны; но состарься, обедней слабая женщина, тогда только беззащитную примется он терзать.

Муж Хвостовой прожил сначала её приданое, потом проматывал второе или третье наследство. Он сам имел часто недостаток в деньгах, жил однако же с женою под одною кровлей, никогда её не видел и готов был отказать ей в малейшей помощи. Спасли ее от совершенной нищеты её великодушие и геройство: на улице пала она к стопам грозного Павла и вымолила помилование преступному старцу, отцу неверного своего мужа. Тронутый сим поступком, свекор умирая завещал ей порядочное содержание и обязал сына выплачивать ей оное. Сие делал он не слишком исправно, и в образе жизни её часто проглядывала бедность. Ей было тогда за сорок лет; гордая нечувствительность показывала вид добродетельного негодования, посредственность всегда ей завидовала и стала клеветать на нее, и весь свет против неё вооружился.

Покинутая им, она не унывала: в уединении ей оставалось еще довольно занятий и утешений. Её гостиная и кабинет, не богато, но щегольски и со вкусом убранные, наполнены были художественными предметами, прекрасными рисунками лучших артистов, поднесенными ими как дань удивления к ней, разными редкостями и древностями, путешественниками по Востоку и Европе ей на память оставленными. Почти каждый вечер в сих комнатах собиралось прелюбезное общество, составленное по большей части из отборных иностранцев, из малого числа молодых женщин, строгих к себе и снисходительных к другим, из немногих русских, довольно образованных, чтобы знать цену приятностей такого дома. Между частыми посетителями его всех примечательнее были два брата, графы Местры, более французы чем итальянцы. Старший, Иосиф, находился у нас посланником жившего в заточении Сардинского короля, был чрезвычайно умный человек, красноречивый легитимист и бешенный католик, и написал, впоследствии, две книги, исполненные изуверства, Le Pape и Soirées de Pétersbourg; довольно явно показывал он нелюбовь к России, и единственно только за её схизму. Другой, Ксаверий, в русской службе полковник, был менее пылок, и хотя столь же серьезен и рассеян, но более приятен в обществе; он автор разных мелких творений в стихах и прозе, между коими более всего известны: Путешествие вокруг моей комнаты и Прокаженный в долине Аосты. Навещал также Александру Петровну один знатный барин, чудак князь Белосельский, и читал ей и обществу её свои уродливо-смешные произведения на русском и французском языках. На этих вечерах никто не гонялся за умом, никто ни у кого его не требовал, почти у каждого было его про себя вдоволь, и непринужденно являлся он сам собою в разговорах; порывы веселости останавливались на самой границе благопристойности. Во всём этом было нечто единственное, без примеров у нас и без подражания; только напоминало собою учено-приятные собрания, бывшие до революции у госпож Дюдефан и Жофрен. Плохое освещение и скверный ужин довершали сходство с вечерами этих Парижских дам.

Более всего нравилась мне в этой милой Хвостовой её непритворная и в светской женщине тогда непонятная любовь к своему отечеству. Кто из дам не пренебрегал тогда русским языком? Которая из них читала на нём что-нибудь? Хвостова, по чувствам точно выше своего века, решилась сделать первый опыт и принялась на нём писать Я не назову примером для неё писанные слогом семинариста оды тетки её княжны Екатерины Сергеевны Урусовой. В двух цветках, в двух незабудках, ею произведенных, Камине и Ручейке, скорее Карамзин мог служить ей образцом и одобрением; однако же и то ложно, что он помогал ей в их сочинении; новые, живые идеи, небрежность, с коей они изложены и самые ошибки против грамматики, составляют всю их прелесть.

Такого гибкого ума, как в ней, я ни в ком еще не встречал. Она ничем не гнушалась; с таким же участием, с таким же вниманием входила она в суждения с попом, с деревенскою барыней или с степенным дворянином, как и с первым государственным человеком; с одними также готова была она толковать о солении огурцов и грибов, как с последним о прениях парламента; разговорный язык лучшего света был ей также знаком как и все наши простонародные поговорки. Обо всём умела она судить, правда довольно поверхностно, но всегда умно и приятно.

И этой женщине не знали у нас цены. За клевету, за гонения, за обиды она платила иногда веселыми эпиграммами; ей хотелось бы всё любить и она сердилась как ребенок, когда ей мешали в сем привычном занятии, сама же до вражды никогда не умела дойти. Сострадательность была главною чертою её характера; денег у неё не было, и несчастным помогала она не одними слезами, а неимоверною деятельностью; мучила друзей, наряжала их преследовать сильных и богатых, дабы исторгнуть у них помощь страждущим. Она была великая искусница утешать и успокаивать печальных и с мастерством своим довольно часто являлась к сестре моей, которая посещала ее только по утрам. Я же ходил к ней на вечера, за тем чтобы наслушаться там более чем наговориться.

Наконец в начале февраля 1807 года узнали мы о решительной победе над французами при Прейсиш-Эйлау, 27 января. Казалось, что только этого известия и ожидали; оно подало знак зимним увеселениям. Что ни говори французы, сражение это мы выиграли, и лучшим доказательством тому служит четырехмесячное после него бездействие Наполеона, который не очень любил отдыхать на лаврах. Напротив того, немец Бенигсон, отколотив исполина, сам изумленный чудом совершенным не столько им как русскими солдатами, уверенный в невозможности нового нападения со стороны неприятеля, захотел вкусить сладостное успокоение. По заочности судить трудно, особливо человеку не принадлежащему к военному ремеслу; однако же все меня после уверяли, что Суворов и Кутузов так бы не поступили: не довольствуясь сим поражением, они бы заставили Наполеона не по сю сторону Вислы, а за Одером и может быть за Эльбой расположиться на зимних квартирах. Надобно отдать справедливость нашим немецким генералам, они великие мастера останавливать вовремя русское войско; после того Кнорринг и Дибич нашим храбрым ребятам не дали и взглянуть ни на Стекольной, ни на Царьград, ни на Аршаву, куда они с такою жадностью рвались; у самых ворот злодеи умели удержать их стремление.

Не долго после сего радостного известия оставались мы в Петербурге. Убитый горестью брат наш Николай находился тогда у родителей, и отец мой, приглашая к себе почти столь же печальную дочь, приказывал мне проводить ее в Пензу: он надеялся, что целым семейством разделенное горе скорее облегчится. Между тем и не слишком тяжеловесный кошелек сестры моей в столице довольно оскудел; мои финансы тоже были не в самом лучшем состоянии. Итак, полон надежд, произведенных во мне успехами нашего оружия, и еще умноженных выступлением в то время гвардии, выехал я с сестрой в половине февраля.

По прибытии в Москву, сестру мою взяло раздумье: ее ужасало пространство, всё более и более ее от мужа отделяющее. Она нашла добрую родственницу его, Дарью Ивановну Королькову, которую, может быть, читатель припомнит в малолетстве моем и которая дом свой за Сухаревою башней и саму себя отдала в ее распоряжение; подмосковная деревенька была близка и также могла прокормить ее. Недели две колебалась она, как наступила ранняя весенняя погода; опасности пути послужили ей предлогом отложить свой выезд. Тогда я должен был отправиться один и сей последний зимний путь совершил не весьма покойным и приятным образом: под Муромом, на Оке, лед трещал подо мной, и проливной дождь обливал меня сверху.

XIV

Пензенская служба отца. – Тильзит. – Поездка в Витебск.– Граф А. И. Кутайсов (сентябрь 1807).

Великим постом приехал я в Пензу, и великопостные лица встретил я в моем семействе; при свидании со мной на минуту озарились они слабою улыбкой. В это самое время отец мой чуть было не сделался жертвой самой подлой злобы людей.

Министр внутренних дел получил от него собственноручное письмо, в коем, с тоном оскорбленного самолюбия, жалуется он на претерпеваемые им несправедливости и просит исходатайствовать ему увольнений от службы. Грат Кочубей отвечал ему, что он не замедлил бы его просьбу представить на высочайшее усмотрение, но что Государь отправился к армии; а он, между тем, надеясь, что отец мой переменит мысли, будет ожидать повторения его требования, чтобы препроводить его в главную квартиру. Дело состояло в том, что отец мой к Кочубею совсем не писал и не думал еще тогда выходить в отставку.

В канцелярии его служил некто Тезиков, хороший каллиграф, молодой человек не без способностей, проворный и деятельный, но самой дурной нравственности, особенно известен он был искусством подражать всякому почерку. Секретарь, надеясь на его исправление, не выгонял его, а подвергал частым наказаниям. Губернский прокурор Бекетов переманил его к себе, стал ласкать его, поить и сам иногда пить с ним. Под пьяную руку, чтобы сказать в рифму, видно, затеяли они с ним эту штуку. Полученный Бекетовым отпуск, поездка его в Петербург, приезд его туда в одно время с получением мнимой просьбы отца моего не оставляли никакого сомнения насчет участия его в сем подлоге. Какова Пенза?

После письменного объяснения губернатора с министром, дело завязалось довольно важное. Отец мой не мог скрывать подозрений своих на Бекетова и кроме как по делам, никакого сношения с ним иметь не хотел. Следствие продолжалось более полутора года; благодаря искусству следователей, наконец, уличенный Тезиков сознался и был сослан в Сибирь на поселение. Я не могу однако же не похвалить твердости, с которою спасал он честь своего соблазнителя, которого почитал он благодетелем своим.

В два приема познакомил я читателя своего со всею тогдашнею Пензою; сомневаюсь, чтобы он стал благодарить меня за то. На этот раз не могу никого ему представить кроме одного нового лица, явившегося во время моих частых переездов. Добрый Тиньков, за старостью лет, сам пожелал выйти в отставку; на его место назначен вице-губернатором Александр Михайлович Евреинов, бывший некогда полицмейстером в Петербурге, человек дрянной, хвастливый и трусливый. Он был женат на одной видной женщине, Александре Алексеевне, родной сестре огромных С**** и потому должен был питать, хотя весьма недавнюю, но уже как будто наследственную вражду их против нас. Однако же за что-то поссорился он с Бекетовым и назло ему начал сближаться с нашим домом, угождать моим родителям, и в это время действительно стал несколько благороднее и честнее.

Мне было тогда не до Пензы и до её жителей: я жаждал только побед, а всё молчало из Петербурга и из армии. Вот уже настала и весна, а Государь все жил покойно с королем Прусским в каком-то Бартенштейне, королева же в Кенигсберге, как будто по доброй воле, во второй своей столице. Да будет ли конец? думал я, а он, к несчастью, был довольно близок.

По великой отдаленности от театра войны, не могли мы иметь никаких частных обстоятельных об ней сведений: из одних ведомостей дозволено нам было узнавать одни официальные известия. Публичности у нас никакой не было, газет и журналов менее чем ныне, и они подобно европейским не следили шаг за шагом за политическими происшествиями. Вот почему, внутри России, мы настоящим образом не знали об опасности ей угрожающей. Только заметно было, что с обеих сторон приготовляются, с одной к сильному нападению, с другой к такому же отпору. В несколько недель Наполеон успел приобресть неисчислимые перед нами преимущества: к Франции, Италии и Голландии, которые у него давно уже были в руках, присоединил он почти всю Германию и часть Польши, и всё это вооружал против нас. Можно сказать, что в двенадцатом году Россия не в первый раз сражалась с целою Европой.

Один раз в неделю, по понедельникам, приходила к нам почта. В один из сих понедельников, в самый Иванов день, когда начиналась Петровская ярмарка и собрались на нее дворянство и купечество, прочитали мы в московских газетах о сражениях, происходивших 24 мая при Гутштэте и 29-го при Гейльсберге. Их выдавали за победы, и все тому поверили. Я уже изверился, они мне показались что-то сомнительны; однако же я увидел в них по крайней мере благоприятное начало военных действий.

Самая медленность в сообщении приятных известий меня беспокоила; с нетерпением ожидал я 1-го июля следующей почты: ничего! Для развлечения скорбного отца моего, уговорили его поехать на другую ярмарку, которая бывает вслед за Пензенской в Нижнем Ломове и оканчивается 8-го июля, в день Казанской Богородицы. Он взял меня с собою, и я опять увидел тут почтенное пензенское дворянство в полном собрании. Городок Ломов менее Саранска, дома в нём плохи; но ярмарка была в нём значительнее и веселее, от того, если можно сказать, что была лагернее.

Там за один раз узнали мы обо всём, и о Фридланде, и о свидании в Тильзите; письма и известия, вероятно дотоле удерживаемые, так ко всем и посыпались. Нас с отцом поразило как громом, и разве только нас одних; всё прочее веселилось, шумело, как бы ни в чём не бывало. Что за толки услышал я, Боже мой! Вот их сущность: «Ну что ж, была война, мы побили неприятелей, потом они нас побили, а там обыкновенно, как водится, мир; и слава Богу, не будет нового рекрутского набора». Что таким людям до народной чести, до государственной независимости? Были бы у них только карты, гончие, зайцы, водка, пироги, шуты, балалаешники, плясуны, цыганские песни, вот всё их блаженство. Лет пять спустя, заговорили они другим языком, но тогда дело дошло до их личности, тогда схватило их за живое. Ненавидеть мне пензенских дворян более чем прежде было невозможно; но с этого времени, кажется, начал я их еще более презирать.

Из Ломова поехали мы в селение Лашму, к одному весьма богатому помещику и славному гастроному, Николаю Андреевичу Арапову, который приглашал нас на именины супруги своей, Ольги Александровны, 11-го июля их отпраздновали очень великолепно. Хозяйка, барыня необъятной толщины, почиталась в губернии отменно тонкою в политике и любила о ней говорить. С веселым видом объявила нам она, будто кто-то к ней пишет, что Наполеон, как любезный и учтивый француз, за обедом в Тильзите налил бокал шампанского и выпил за здоровье Прусской императрицы. Мне что-то и смеяться не захотелось.

На Петербург, даже на Москву и на все те места в России, коих просвещение более коснулось, Тильзитский мир, произвел самое грустное впечатление: там знали, что союз с Наполеоном не что иное может быть как порабощение ему, как признание его над собою власти. И вот эпоха, в которую нежнейшая любовь, какую могут только иметь подданные к своему государю, превратилась вдруг в нечто хуже вражды, в чувство какого-то омерзения. Я не хвалюсь великою мудростью; но в этом увидел я жестокую несправедливость русских. Мне за них стало стыдно: так презираемые ими черемисы и чуваши секут своих богов, когда они не исполняют их желаний. Всё, что человек не рожденный полководцем может сделать, всё то сделал император Александр, Что оставалось ему, когда он увидел бесчисленную рать неприятельскую, разбитое свое войско, подкрепленное одною только свежей новосформированной дивизией князя Лобанова, и всем ужасного Наполеона, стоящего уже на границе его государства? Что бы сказали русские, если бы за нее впустил он его? И в этом тяжком для его сердца примирении разве не сохранил он своего достоинства? Разве не сумел он, побежденный, стать совершенно наравне с победителем и тут явиться еще покровителем короля? Таким ли бедствиям, таким ли унижениям подвергался император Франц II-й? Что делали его подданные? Делили с ним горе и с каждым новым несчастьем крепче теснились к нему и сыновнее его любили. Лет пятнадцать после того, наказание Божие едва было не постигло нас за неблагодарность нашу к Александру: он был долготерпелив и мстителен и всё вспомянул во дни славы своей. Когда вместе со счастьем возвратилось к нему обожание подданных, на распростертый перед ним народ взглянул он с досадным презрением, и не было слова его потом, не было действия, которое бы его не выражало. Он думал, что с ним можно всё себе позволить. Тогда в голове его родились неслыханные еще преступные замыслы против вверенного ему Богом государства, которые уже начал он приводить в исполнение и не имел только времени совершить. Тогда-то народный глас должен был возгреметь ему в услышанье; но тогда стоял он на высоте своего могущества, сзывал царей на конгрессы и располагал судьбами народов европейских. Немногие дерзнули робко напомнить ему о священном долге, который он забывал. Народы бывают иногда также подлы, как и люди.

Срок отпуска для меня давно уже прошел, но по роду службы моей на мне бы не взыскали, если б и год я просрочил. Отцу моему всегда неприятно было продолжительное пребывание мое в Пензе, он всё надеялся, что в Петербурге мне праздность скорее надоест; мне самому любопытно было видеть, что там делается после столь важного происшествия, слышать, что говорят о нём, и при первом слове о том, изъявил он согласие на мой отъезд. Супруги, находившиеся проездом из Саратова в Москву, предложили мне ехать с ними в четвероместной карете, и мы отправились в конце июля.

Чету, которой я сопутствовал, надлежит мне описать.

В самом начале сих Записок говорил я о старых друзьях отца моего, Богдане Ильиче Огареве и Андрее Алексеевиче Всеволожском, пензенском воеводе, который погиб в огне во время Пугачевского бунта. У первого был брат Иван Ильич, одаренный столь же светлым умом, как и мрачною душою; последний оставил трех сыновей, из коих один поселился в Саратове. Алексей Андреевич, Саратовский сын его, был женат на Варваре Ивановне, дочери Ивана Ильича Огарева. Эта женщина была вся в отца: без сердца и без красоты, но с умом и с чувственностью, хотела и умела она нравиться некоторым мужчинам. В Саратове господствовала и распутствовала она в глазах ослепленного мужа, который доверчивостью и добродушием превосходил всех мужей на свете. Она занесла меня в список покорных к ее услугам; но по окончании путешествия должна была вымарать. Мне некогда здесь много говорить о ней; придет время и, если сумею, в коротких словах постараюсь изобразить жизнь её, в которой осуществила она все ужасы новейших французских романов. Этот эпизод берегу я для будущего.

Проведя четыре дня с бесстыдным и отвратительным пороком, приятно мне было в Москве найти родную непорочность. Сестра моя всё сбиралась ехать в Пензу; возобновление войны и вскоре затем последовавший мир ее остановили. Муж её чрезвычайно отличился в эту войну, находился во всех делах, дрался храбро, и был столько счастлив, что ни разу не ранен, если не считать легкой контузии, полученной в последнем деле. За то награжден он быль Аннинским бриллиантовым крестом на шее, Владимирским третьей степени, чином генерал-майора и золотою шпагой с бриллиантами и с надписью за храбрость. Он уведомлял жену, что армия, перешедшая под начальство графа Буксгевдена, идет в Витебск, чтобы там расположиться лагерем и оттуда разойтись по другим местам государства, и звал ее туда к себе. Привыкнув жить на одном месте, она не приобрела еще того мужества, с коим после так легко было ей странствовать одной, и просила меня быть её проводником. Несмотря на довольно большой, предстоящий мне крюк, мне приятно было сделать ей угодное и желательно увидеть обломки той храброй армии, которую почти без предводителя, в продолжение одной недели, в трех больших сражениях, громил Наполеон и едва мог принудить к отступлению.

Только один раз в жизни проехал я по этой дороге. Я любовался на ней тучными пажитями, тенистыми лесами, цветущим состоянием селений, устройством и видом изобилия некоторых городов, и в голову не приходило мне думать, что не далеко время, в которое чрез счастливые сии места война промчится взад и вперед со всеми ужасами опустошения. Я жалею теперь, что не посмотрел внимательнее на Можайск и на его окрестности. В Гжатске остановил сестру мою, чем-то обязанный её мужу, богатый купец Григорий Петрович Пороков и в белокаменном доме своем, внутри чрезмерно испещренном, роскошно нас угостил; в Вязьме надеялся я полакомиться пряниками и не успел их найти; Дорогобужа что-то совсем почти не помню.

В Смоленск приехали мы ночью и остановились в плохом домике какого-то бедного предместья. Я уговаривал сестру пробыть в нём по крайней мере сутки, чтоб успеть мне осмотреть сей достопримечательный и старинный город. Есть ли какая-нибудь человеческая сила, которая бы могла удержать жену, едущую на свидание с мужем после войны? Поутру, пока закладывали лошадей, сбегал я на гору, чтоб составить себе какое-нибудь понятие о Смоленске. За Поречьем начинается Белоруссия; при виде сей тощей земли и её тощих жителей, грязных корчм и содержателей их, засаленных жидов, я начал торопиться более сестры; но палящий зной, измученные лошади и сыпучие пески чувство нетерпения моего превратили в сущую пытку. Под Велижем более четырех верст не могли мы сделать в час.

На последней станции к Витебску, куда приехали мы 14 августа, приготовился я к восхитительному зрелищу радостного свидания двух супругов. И что же! Один мучительною болезнью прикован был к постели; другая, не предупрежденная о том, предалась страху и отчаянию. Как все северные жители, подвержен был он геморроидальным припадкам, которые при деятельной жизни так легко переносятся; во время зимней кампании должен был он часто дни проводить на лошади, ночью валяться на снегу среди бивуаков, и от замерзания спасаться ромом; это воспалило кровь его, полученная им контузия пуще раздражила болезнь, всё бросилось в одно место и произвело фистулу. Страдания его были жестоки; корпусные и дивизионные доктора старались облегчить их, не умея сладить с столь серьёзною болезнью. Стечение военных чиновников было ужасное, и зятю моему могли отвести только маленькую, тесную квартиру, и то как генералу, трудно больному. Ничто не предвещало мне приятного пребывания в Витебске.

Вдруг бросить сестру было мне невозможно, рассеянностей искать трудно, ибо из военных все знакомства мои были в гвардии, а тут надобно было делать новые. Оставалось мне только посещать публичные места, и те, в коих веселятся и те, в коих молятся.

Сперва пошел я вечером в небольшой сад, посреди города, для ежедневных прогулок его жителей на высокой горе, над Двиною, устроенный. Было людно и тесно, а для меня довольно весело: играла военная музыка, и над толпами возвышалась роща из султанов. Никого не зная и никем не знаемый, ходил я как в маскараде и видел прекрасненькие маски. Я прислушивался к разговорам панночек, и с удовольствием внимал польскому языку, который я всегда так любил в женских устах и который мне напоминал мое ребячество.

На другой день почти тоже общество увидел я в дворянском клубе или благородном собрании (не знаю как называли эту обыкновенную принадлежность всех губернских городов). Зала публичных увеселений была не великолепная, просто выбеленная, длинная и широкая, но низкая и с двух сторон вся в окошках, как оранжерея. Мне показалось, что я обращаю на себя внимание как одетый во фрак, ибо подобных мне можно было пересчитать: всё было генеральство да офицерство. Дам было также довольно; но господа помещики этого края, который более других однако же обрусел, видно, и тогда не очень долюбливали русских и не охотно делили с ними время. Граф Буксгевден своим присутствием не удостоил сего бала, а только семейство свое прислал на него.

В сем окатоличенном городе божественная литургия на русском языке производилась в едином храме и только однажды в неделю, по воскресным дням. Прекрасный и просторный собор выстроен был нашим правительством не на конце Витебска, а вне его; при Екатерине и при Потемкине всё думали об увеличении городов и полагали, что их края со временем непременно должны сделаться срединой, а полякам приятно было видеть, что изгнанное православие едва осмеливается показывать себя у врат городских. В первое воскресенье пошел я помолиться и посмотреть на народ православный; его было много, христолюбивое воинство наполняло все окрестные места. Когда обедня кончилась, и стали расходиться, один молодой воин увидел меня в толпе и бросился обнимать. Я обрадовался бы тут всякому хорошему знакомому, если б он был и не граф Александр Кутайсов.

Как об нём не сказал я еще ни слова, право, не понимаю. Где-то, помнится в доме Демидовых, встретился я с ним и познакомился; после того видел его часто; но это продолжалось не долго: из гвардейской артиллерии перевели его в армейскую. Всё то что может льстить только тщеславию, всё то что может жестоко оскорбить самолюбие, всё то испытал он почти в ребячестве. Сын любимца Павла Первого, который и на всё семейство сыпал свои милости, в шестнадцать лет сделан был он полковником. После перемены царствования, всякий почитал обязанностью лягнуть в падшего фаворита; он спешил удалиться за границу, а жену и детей оставил в Петербурге на жертву ненависти и презрения. Однако же на спокойное, благородное и прекрасное лицо меньшего сына его ни один дерзкий, гордый взгляд не смел подняться. Как этот мальчик не давал счастью баловать себя, так и перед несчастьем не поникнул он головой; как бы не замечая никакой перемены, он столь же ясно и приветливо смотрел на людей, когда они оказывали ему холодность, как и тогда, как они ласкались к нему; без всяких усилий, обнажая только душу свою, он кончил тем, что всех обворожил. Он славно знал артиллерийскую науку и прилежно ею занимался; в музыке же и в поэзии видел только для себя забаву, но и они ему дались. Как чудесно он выражался! У него был какой-то особенный, свой собственный язык, простой, для всех понятный, а неподражаемый. Что удивительного, если все женщины были от него без ума, когда мужчины им пленялись? Не знаю, кого бы он не любил, но некоторых любил более прочих, и мне кажется, что я был в числе их.

На войне прославился он мужеством и талантами: под Прейсиш-Эйлау, в генеральском чине, командовал он почти всею артиллерией и батареями своими более всех наносил вред французской армии. Как приятно было мне увидеть сего милого мне юношу, годом или двумя меня постарее, с Георгиевским крестом на шее. Не дав мне опомниться, он посадил меня в коляску, повез к себе в лагерь и почти насильно оставил у себя обедать.

В большой ставке, где мы уселись и в которой накрыт был длинный стол, через несколько времени начали собираться подчиненные Кутайсова, артиллерийские штаб и обер-офицеры. Обращения его с ними я никогда не забуду; я бы назвал его чрезвычайно искусным, если бы не знал, что в этом человеке всё было натуральное. В ласках, в фамильярности его с людьми, из коих половина была старее его, чувствительно было начальство; они же, отменно свободно с ним разговаривая, ни на минуту не забывались перед ним. Все глядели ему в глаза, чтобы предугадать его желания, и он казался старшим братом между меньшими, которые любят и боятся его: в нём была какая-то магия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю