Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"
Автор книги: Филипп Вигель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 67 страниц)
Часть четвертая
I
Последние дни жизни отца. – Кончина отца. – Обуза хозяйства. – Поправка денежных дел. – Расплата с долгом.
Ужаснейшую и славнейшую эпоху нашего времени приходится мне описывать. Но прежде нежели приступлю к исполнению обязанности, которую, не спросясь моих читателей, возложил я на себя, будто для их пользы и удовольствия, постараюсь на время потерять их из виду; равномерно и их охотно разрешаю, может быть, от скуки читать сию первую главу. Я буду писать ее единственно для внуков и правнуков братьев и сестер моих; им посвящаю ее и в ней изображу последние минуты примерной жизни того необыкновенного человека, происхождением от которого имеет право гордиться тот из них, который будет сколько-нибудь достоин называться его потомком.
Я приехал в опустелый без него дом. Он мне показался трупом, от которого отлетела душа, хотя унылая, обессиленная, но дотоле всё одна его оживлявшая. В избытке горести, моя мать казалась даже нечувствительною к приезду любимого сына. Выражение этой горести иным могло бы показаться преувеличенным, и неестественным только тем, которые не знали беспредельной её любви к покойному мужу; в Пензе же никто не позволял себе осуждать ее, все изъявляли участие и сожаление; даже дивились, как она могла пережить свое несчастье. Я нашел, что занавески у кровати матери моей, равно как и у окошек её комнаты, были черные, закрытые, того же цвета были одеяло и чехлы на креслах; этот усиленный траур, этот мрак, которым она окружала себя, все знаки глубокой скорби её, одни были для неё усладительны. Она лежала неподвижна, бессловесна. Врачи опасались, что продолжение такого состояния будет иметь самые вредные последствия вообще для здоровья её и особенно для рассудка, и для того, чтоб выводить его из онемения, одеревенения, прибегали к средству сильному, к припоминанию причины её горести. Успех бывал ужасен; нечеловеческий, страшный и тяжкий стон, раздирающий душу присутствующих, начинал выходить из глубины её груди. Одному только простодушному, святому старцу, епископу Афанасию, самому удрученному болезнями, удавалось врачевать её душу. Его сердце было исполнено человеколюбия, а уста нежных, утешительных словес; о предчувствуемом небе умел говорить он как о знакомом почти месте. Слушая его, она тихо проливала потоки слез и чувствовала на время облегчение сердечной скорби своей.
Так продолжалось около двух месяцев. Наконец, Небо послало ей некоторую твердость, и она начертала себе новый образ жизни, которому следовала до конца её. Ровно двадцать лет осуждена была она влачить свое вдовство, и ничто не изменилось в принятом ею порядке. Она всегда носила черное платье, только по большим праздникам надевала белое. Прежде любила она играть иногда в вист; на карты наложено запрещение в доме ее; не только в какие-нибудь собрания, ни даже запросто ни к кому она не ездила, посещала одни Божии храмы, да навещала больных и скорбных. Одним словом, без пострижения, вела она всегда иноческую жизнь. О печали, которая никогда её не покидала, никому не говорила; за то трудно было дождаться улыбки на лице её, прежде всегда веселом, довольном.
Возвратясь из Петербурга, как мне рассказывали, покойный отец мой несколько было ожил. Он принялся опять за любимую страсть свою, продолжал отделывать вновь им выстроенную каменную церковь в селе Лебедевке и доканчивать новый, большой деревянный дом в селе Симбухине, который начал возводить он, не имея средств отделать другой каменный трехэтажный дом, тут же давно им построенный. К этому примешалась еще другая страсть. В первой части сих Записок говорил уже я о привязанности его к меньшой дочери, которую любил он паче всех других детей своих: он не видел в ней никаких несовершенств, хотя, к сожалению, они были. Ее призвал он на совет при составлении плава нового строения; она не имела понятия об архитектуре и так, шутя, наобум стала проводить линии карандашом. Этот странный чертеж решился он привести в исполнение, тешась мыслью, что он творение любимой дочери. К счастью, вышло что-то совсем необыкновенное, но не совсем дурное. Разумеется, и во внутреннем небогатом убранстве следовали её же вкусу. Наконец, дом поспел, и 14 ноября, день именин его, жители Пензы за 13 верст во множестве приехали праздновать с ним новоселье. Веселились, пили, ели, танцевали, и звуки музыки тут последний раз раздавались в доме нашем.
Конечно, эти строения расстраивали всё более семейное состояние; но как они были последнею, единственною его утехой, то бедная, бережливая мать моя не хотела, показывая ему истину, отговаривать его от сих непомерных издержек. Когда дом был совсем окончен, и прекратились его занятия, он опять начал впадать в уныние и тоску; это было совершенно состояние больного дитяти, которого можно только развлекать игрушками. К Рождеству уговорили его переехать в город; почтительное сострадание вкралось в сердца прежних врагов его: все оказывали ему знаки непритворного уважения; ко всему оставался он невнимателен, равнодушен.
Вдруг 25 января захворал он сильною простудой, перестал выезжать из дому, однако не слег. Отменно досадно казалось ему, что он не может быть на каком-то пире, на каком-то бале, который дворянство, не знаю по какому случаю, хотело дать в Благородном Собрании своем, и там полюбоваться пляскою дочери. Часу в двенадцатом вечера, 27 числа, когда все улеглись, кроме его, но еще не спали, побрел он в комнату дочерей, присел на кровать меньшой и велел подать новое бальное платье, в котором она должна была явиться на помянутом пире. Посмотрел на него грустно, потом встал и, прощаясь с необыкновенною нежностью, поцеловал обеих дочерей. Среди ночи, часу в четвертом, мать моя была пробуждена каким-то странным шорохом, и при свете лампады, веред образом зажженной, увидела его как тень бродящего по комнате. Он сказал, что чувствует сильное кружение головы, прилив к ней крови и надеется, что ходьбою оно пройдет. Потом, уставши, прилег на диван и минут через десять страшно захрипел. Его не стало.
С криком бросилась к нему испуганная супруга. Менее чем через четверть часа весь дом был на ногах, и гонцы верхом посланы за священником и врачом. Они явились; к счастью, мать моя находилась тогда в совершенном беспамятстве, и это брату моему дало возможность сказать ей простительную в сем случае ложь, будто в это время покойный на несколько минут открыл глаза и успел причаститься святых тайн. С её набожностью, без этого успокоительного обмана, она бы промучилась всю жизнь. Через три дня жители Пензы, в том числе множество простого народа, 13 верст провожали тело бывшего начальника губернии, до села Симбухина, где недавно праздновал он временное новоселье, а этот раз поселялся на вечное. Там, в им же построенной каменной церкви сего поместья, которое от первой супруги по наследству ему досталось и носит её фамильное имя, лежит он, подобно графу Глейхену, близ неё и рядом со второю супругою своей.
Не одна тяжкая печаль ожидала меня в Пензе, но и заботы дотоле мне вовсе незнакомые. Всё имение, состоявшее не с большим из шестисот душ, было опутано долгами, так что десятками тысяч рублей их считалось. Прежде предохранявшая его от разорения, заботливая мать первоначально отказалась от всего и объявила детям, чтоб они спасались как хотят и умеют, а что ей ничего не нужно. Из двух сестер одна близилась к сорока годам, другая едва перешла за двадцать. Старшая дала обет никогда не отлучаться от матери, совершенно посвятить себя ей и не иметь иных забот. Меньшая никогда их не знала, думала об одних только нарядах и удовольствиях жизни, которые по возможности были ей доставляемы; ничем несколько серьёзным не умела заниматься, ни чтением, ни даже рукоделием. Первое горе, ее постигшее, и самое для неё тяжкое, не могла она, по примеру сестры, перенести с покорностью к воле Божией, и отчаяние её походило на сумасшествие. Наконец, старший брат Павел давно замышлял омыть хотя бы своею кровью незаслуженное пятно, которое правительство и общее мнение наложили на провиантское ведомство, к которому он принадлежал. И для того, еще при жизни отца, умолял он военного министра Барклая-де-Толли, лично его с хорошей стороны знавшего, об определении его по прежнему и с прежним чином в военную службу. Тот отвечал ему, что воспользуется первым удобным случаем, чтобы выполнить его желание, но что это для него самого даже трудно: ибо с 1807 года не было примера, чтобы кто-нибудь, служивший в провиантском штате был принят в службу армейским чином. С недели на неделю ожидая решения судьбы своей, он также совершенно не мог приступить к управлению имением.
Итак вся обуза должна была лечь на меня. Много помогали мне сначала советы старшего опытного брата. Изо всех затруднительных обстоятельств жизни моей, при всей моей торопливости, часто необдуманности поступков, всегда выходил я довольно благополучно. Не смею и подумать, чтобы чем-либо заслужил особое милосердие Божие, но оно одно всегда явно выводило меня из пучины зол мне угрожавших. Как же мне было не любить и не страшиться этого невидимого всемогущества? Как от всей души не веровать было в него, посреди общего почти неверия? И в этом случае явило оно благодать свою надо мною и над моими, так что к концу года денежные дела наши взяли самый благоприятный оборот.
За Сурой, в большом лесном участке, нам принадлежащем, называемом Кичкилейна, был у нас винокуренный завод. Такого рода заведения обыкновенно дают значительный доход; только нужен хороший присмотр, а его-то последнее время и не было. К тому же десятилетнее существование этого завода истребило лес и разорило мужиков. Необходимость заставила его погасить. После него осталось большое количество медной посуды, которую можно было продать только на вес; к счастью, один добрый сосед, который в это время приступал к такого же рода предприятию, не стал торговаться, а купил посуду почти по той же цене, по которой она нам обошлась, и таким образом можно было выручить несколько тысяч рублей. Еще другие тысячи получили мы благодаря угасшему заводу. Правительство, полагая, что все северо-западные области изобилуют рогатым скотом, обратилось к ним с предложением пожертвовать некоторую часть оного для прокормления собравшейся на границе армии. В Симбирской и в Саратовской губерниях, особливо же за Волгою, было тогда еще более, чем ныне, необозримых степей, на которых тысячами паслись стада: для них эта жертва была совсем не значительна. Но для Пензенской губернии, которая так туго заселена, где так мало пастбищных мест, которую мясом по большей части продовольствуют соседи, для неё это было довольно накладно. Приятно было видеть радостную готовность, которую, несмотря на то, изъявило пензенское дворянство в сем случае: она в моих глазах, по крайней мере, была предзнаменованием того великодушного всеобщего, дружного восстания, которое не замедлило потом обнаружиться во всей России. Положено было купить 2400 быков, по какой бы то цене ни было, и с надежным чиновником, на дворянский счет, отправить к войску, разложив сумму, для того употребленную, на помещиков по числу душ ими владеемых. На нашу долю пришлось весьма мало, или лучше сказать, ничего, или лучше сказать, меньше чем ничего: на нашем заводе были десятки быков, которых содержание дотоле нам приходилось даром, которые сделались не нужны, а кормить их становилось дорого. Представился единственный случай их дорого сбыть с рук, и я не упустил им воспользоваться.
Один Нижегородский откупщик Мартынов, за проданную и поставленную ему водку, был должен пятнадцать тысяч рублей отцу моему, но под разными предлогами отказывался уплачивать сии деньги, как ни просили его и на него, так что долг сей почитали мы пропавшим. Видно, вдруг ему стало совестно, ибо он прислал мне эту сумму сполна, при письме, в котором объясняет, что, узнав о стесненном положении нашего семейства, хотя и сам находится в затруднительных обстоятельствах, далее откладывать уплаты не хочет.
В душевной тоске и телесном расслаблении, метаясь, можно сказать, не зная куда, отец мой задумал было поселиться в Москве и для того последнею осенью купил в ней за шесть тысяч рублей небольшой деревянный дом в каком-то переулке, близ Арбата; этот дом намерен был он после себя отдать любимой дочери. В благополучные дни нашего семейства, было у матери моей и у сестер несколько алмазов, в том числе одна сохранившаяся бриллиантовая нитка, которая имела некоторую ценность и была предназначена старшей сестре, более в виде капитала, чем украшения. Той и другой предметы сии были обещаны, а не отданы. Однако же, для продажи я счел долгом испросить их согласия, и они, без малейшего затруднения, дали его. Но где было сыскать покупщиков в такое время, когда все, чуя приближение черного дня, берегли про него деньги, а многие даже прятали их? Судьба послала их. Один богатый помещик, Вельяшев, просватал в это время единственную дочь свою за богатого же помещика Ранцова и хотел дать ей приличное обоим состояниям приданое: бриллиантовую нитку купил он у нас за пять тысяч рублей. Сыскался и другой, человек неблагоразумный, неосторожный, которого прозвания не запомню, но которого не мне осуждать: он купил московский дом за десять тысяч рублей, четырьмя тысячами дороже того, что он был заплачен, дом, который, через два месяца спустя, с тысячью других, должен был обратиться в пепел.
Было еще несколько таких неожиданных, благоприятных случаев, о коих говорить не буду и которые помогли мне в полгода совсем почти выпутать из долгов семейство мое. Все эти мелочи, подробности, может быть, вовсе незанимательны, не скажу только для читателей моих (от них уже отрекся я в начале сей главы), но даже и для потомков моих родителей. Но мне не упоминать о них было бы и стыдно, и грешно, когда во всём этом видел я несомненные знаки милосердия небесного к осиротевшему семейству честнейшего человека в мире, которое простодушием и любовью к ближним было его достойно, и к неопытному молодому человеку, пожираемому желанием быть полезным еще более ему, чем самому себе. Один умный человек сказал, что то в чём черствые души видят один слепой случай, не что иное, как инкогнито Провидения, и что одни чувствительные, благодарные сердца способны Его угадывать.
Осенью другие заботы мне представлялись, и тогда, закрыв свою комиссию погашения долгов, все дела при верном отчете вручил я матери моей, которая, изъявив мне свое удовольствие, к счастью, в состоянии была опять успешно и прилежно заниматься ими.
II
Проводник губернаторши. – Новый пензенский губернатор. – Князь Г. С. Голицын. – Князь Ф. С. Голицын. – Подражание князю Потемкину. – Пензенская барыня. – А. Д. Копиева. – Губернатор играет на арфе. – Князья Голицыны. – Европейская аристократия. – Происхождение русской знати. – Выдержки из книги Успенского.
Около года Крыжановского не было в Пензе. Грубиян, бесстыдный лгун, грабитель, который явно лез ко всем за пазуху, и непотребная жена его, которые два года наполняли ненавистью и омерзением целую губернию, были живым упреком правительству, таких людей для управления областями употребляющему. Молва о их неслыханных деяниях разнеслась по всем соседним губерниям и достигла столицы. Министерство Внутренних Дел, как видели выше, раздвоилось, и губернаторы поставлены были более в зависимость министра полиции. Балашов был не из числа тех людей, которых возмущают дела Крыжановских; не знавши его лично, он, кажется, его покровительствовал, и вероятно при нём он долго усидел бы на месте. Хорошо, что человек, который пожелал этого места, имел большие связи при дворе и умел о непристойностях Крыжановского распустить слухи даже в гостиных большего света. Таким образом дошло до самого Государя, и он велел министру немедленно сменить его. По какому-то инстинктивному благорасположению к такого рода людям Балашов, однако же, спас его от простой отставки, а выпросил дозволение причислить его по особым поручениям в своему министерству. Имея его под рукой, мог он ожидать, что употребит его с большею пользою.
При получении о том известия, в Пензе случился довольно забавный анекдот. Будучи тайно предуведомлен о своем падении, Крыжановский стал наскоро сбирать жену свою в дорогу, дабы не губернаторшей ей тут и дня не оставаться. Так как она внутри России никогда еще одна не путешествовала, то он предложил приверженцу своему Андрею Сергеевичу Мартынову быть её проводником до Москвы, на что сей последний охотно согласился. С этим Мартыновым я уже познакомил читателя, но это было давно, во второй части сих Записок; знакомство вероятно забыто, и я осмелюсь вновь его представить. В сем дворянине древнего происхождения и весьма достаточном была врожденная склонность подличать. Во время сборов догадался ли он или проведал о чём, только отказаться уже не смел. Доехав до Саранска, на первом ночлеге прикинулся он больным, кричал, жалуясь на нестерпимые боли в животе, в голове, не хуже Жилблаза в Роландовой Пещере, так что перепугал спутницу свою. Она должна была отправиться одна далее; а он, как Сикст Пятый, вскочив, захохотав, спросил у предстоящих, каково сыграл он комедию? Когда в Пензе спросили его, зачем он так дурачился, он отвечал, что ведь указ об увольнении еще получен не был[146]146
Чистосердечие в таком поступке отнимает у него почти всю гадость. Обман и подлость суть пороки, которые татарщина ввела между смышлеными предками нашими. Провести, надуть совсем не значило просто обманывать, а слыло доказательством тонкости и превосходства ума. Всё это ныне чрезвычайно редко встречается, разве между мелкими купцами и простым народом.
[Закрыть]. Когда же его получили, еще до возвращения Мартынова, то г. Крыжановский, совсем готовый к отбытию, немедля ускакал. Проводов ему не было: его отъезд похож был на побег.
Вскоре прибыл его преемник; но полно, так ли я сказал? Это было не вступление в должность губернатора, а восшествие, воцарение владетельного князя. После смерти князя Сергия Федоровича Голицына, в начале 1810 года, неутешная вдова его, Варвара Васильевна, решилась удалиться от света в любимую свою Зубриловку, куда из Галиции и привезено было его тело[147]147
Он начальствовал там вспомогательною армией Наполеону против австрийцев, в известной войне без сражений. Мир был заключен, армия мало-помалу возвращалась, в он скончался в минуту отъезда своего.
[Закрыть]. При ней находились неотлучно младшие сыновья её, на службе числящиеся, и самый старший, отставной князь Григорий Сергеевич с женою и семейством. Но как поладить с тем, чтобы, не разлучаясь с нею, могли один продолжать службу, а другой поступить в нее опять? Вот почему князь Григорий, будучи в генеральском чине, начал искать места пензенского губернатора и получил его, вместе с дозволением каждое лето за 180 верст ездить в деревню в матери. Весною и осенью мог он проживать у неё под предлогом обозрения губернии, а зимою могла она приезжать в нему. Меньшие три брата были все камер-юнкеры; только средний, Василий, был пожалован до издания указа о сем звании и состоял в пятом классе, а другие два (Павел) и Владимир, после, и имели только обер-офицерские чины. Их определили к брату чиновниками по особым поручениям, а Василия поместили советником, сверх штата, в Губернское Правление. Разумеется, все сохранили право жить в Зубриловке, когда они или мать их того пожелают.
Я нашел князя Голицына утвердившегося на своем губернаторско-княжеском престоле. Но прошествии шестинедельного траурного срока явился я к нему и был милостиво принят; но и до того не один раз имел я случай его видеть. Моя мать была им отменно довольна: из уважения к званию предместника, он был распорядителем похорон отца моего и потом раз или два в неделю посещал ее. По старинному знакомству как с ним, так и с братьями, по приятностям тогдашней светской их образованности, мог я действительно дом его почитать для себя отрадою; но, в продолжении пребывания моего в Пензе, не всегда мы ладили, как увидят после.
Большая часть пензенцев были от него без памяти, и как не быть? После смутных времен Крыжановского, им казалось, что настал для них настоящий золотой век: губернатор, еще молодой, красивый, ласковый, приветливый, принадлежащий к княжескому роду, почитаемому одним из первых в России, в близком родстве со всем, что Петербург являет высокого и знатного при дворе. Обыкновенно эти люди, когда невзначай попадали в провинцию, чтобы не остаться одним, поневоле сближались с почетнейшими из её жителей и совсем не скупились на любезности, которыми, по крайней мере, в прошедшее время они славились. В столицах дело было другое; не переставая быть учтивыми, их обращение приметно делалось холоднее со сделанными там знакомствами, и наши добрые люди никак не могли понять причин такой перемены. Итак, мои тщеславные земляки были очарованы: «ну, подлинно, говорили они, можно сказать, что барич так барич, не то что иной, другой какой-нибудь, наш брат рядовой дворянин». Знавши так давно и так коротко всю эту Голицынскую семью, я не мог разделять их восторгов, но и не думал стараться умерять их.
«И как такому вельможе захотелось у нас поселиться?» говаривали иные. Действительно, оно могло казаться странным и тогда, а еще страннее ныне, когда губернаторские места более упали в общем мнении. Восемнадцати деть был он уже генерал-майором, генерал-адъютантом и докладчиком по военному ведомству при императоре Павле; но как один царский каприз создал его, так другой уничтожил, и никогда уже с тех пор не мог он подняться. Когда при Александре воротились все изгнанные отцом его, то он стал проситься в службу при особе Государя; нашли, что он годится только в действительные камергеры; а как и это звание почиталось тогда во сто раз важнее, чем ныне, то он охотно его и принял. Заметив, что этот титул совсем не в почете у нового Царя, стал проситься в военную службу прежним чином, и его приняли с состоянием по армии и с нахождением при отце, тогда Рижском военном губернаторе; с ним вместе опять вышел он в отставку. После того, во время первой милиции 1807 года, не вступая в действительную службу, находился он при нём же по каким-то поручениям; но как, видно, знати, что он тут (как и везде) ничего не делал, то и сочли достаточным дать ему Аннинской крест на шею. В армию против австрийцев с отцом он не поехал, а остался при матери. Большего света он не любил, хотя в нём везде был принят, но вовсе незамечаем. Государь, который его лично знал, был весьма плохого мнения о его способностях я только вследствие одного сильного ходатайства[148]148
Марьи Антоновны Нарышкиной, которой муж, Дмитрий Львович, был родной дядя жены Голицына.
[Закрыть], назначил его губернатором, с переименованием однакоже в действительные статские советники. И наши пензенцы находили, что он спустился на губернаторство.
Будучи малолетним, около года прожил я у Голицыных в селе Казацком и, кажется, довольно верно изобразил характер княгини. Полагая, что того не забыли читавшие меня, почитаю излишним как повторять сказанное мною, так и указывать на него. Оба они, мать и сын, не очень любили видеть равных себе, ибо между ними находили по большей части превосходящих их в образованности. Гораздо приятнее им было окружать себя существами подчиненными, подвластными; ей – деревенскими барынями и барскими барынями; ему, пока он ни над кем не начальствовал – избранными холопами, из которых творил он собеседников. В отдаленном краю, где сходятся две губернии, Саратовская и Тамбовская, и по соседству с Пензенской, создала себе княгиня Голицына маленькое царство, которое, по назначении сына её в правители, чрезвычайно умножилось присоединением в нему целой губернии.
Наш князь Григорий Пензенский был аристократ совсем особого покроя, совершенно отличный от брата своего Федора, который настоящей тогдашней аристократии служил образцом. Он находил, что не иначе можно блистать как в столице и при дворе; а как все усилия ума его, которого у него было довольно, к тому были направлены, то он совершенно и успевал. Много способствовал ему выгодный брак с единственною дочерью фельдмаршала князя Прозоровского, у которой было 14 тысяч душ, из коих после едва ли осталась у неё десятая доля. Его ласково вежливое обхождение не допускало однако же никакой короткости с теми, с кем он иметь её не хотел. Старший же брат, напротив, охотно балагурил, врал, полагая, что со всеми может безнаказанно быть фамильярен. Он любил угощать у себя, попить, поесть, поплясать. По моему он был прав: такими только манерами можно было тогда понравиться в провинции; grand-genre князя Федора там бы не поняли. Два брата были верным изображением-один новейшего аристократизма, заимствованного у Запада, другой – старинного русского барства. Только, к сожалению, легкомыслием, прихотями, странностями он совсем не походил на древних бояр, которые от толпы обязаны были отличаться основательностью в мыслях, обдуманностью в поступках.
Наш губернатор был чрезвычайный оригинал, и главные черты его характера непременно я должен здесь представить. С природною смышленостью, русские равно способны и к изобретательности, и к переимчивости; но с природною же их ленью и с навыками, которые даны им лет полтораста тому назад, превратились они совершенно в постоянных подражателей всего западного. В каждом из нас более или менее есть что-то обезьянное, кого-нибудь или что-нибудь должны мы непременно копировать; ваш Голицын всех нас превзошел, избрав себе не один, а несколько образцов. Ему было лет двенадцать, когда умер дедушка Потемкин; он очень хорошо мог помнить открытую грудь, босые ноги, халат нараспашку, в котором принимал он первых вельмож, сырые репу и морковь, которые, всем пресыщенный, при них же он грыз; помнил также царскую его представительность и все алмазы Востока, коими потом он осыпался. До губернаторства не имел он случая, подобно ему, являть попеременно такую простоту и такое величие. Жаль только, что он не имел сокровищ, коими владел его дед образец: из десяти тысяч душ, после смерти отца разделенных между семью братьями, на долю его досталось не слишком огромное состояние, и он проматывал его, стараясь, елико возможно, не отставать от великолепного князя Тавриды.
Известно, что император Александр умел скрывать свой гнев и народу являл всегда одну милостивую улыбку. И это довольно удачно умели мы перенять. По воскресным дням, вместо собора, князь с своею княгиней предпочитал ездить к обедне в женский монастырь; там от святых ворот до храма было пространство, которое надобно было проходить пешком и которое наполнено бывало народом, и он шествовал об руку с супругою, ласково кланяясь направо и налево восторженной толпе. Княгиня Катерина Ивановна, жена его, урожденная Сологуб, своею кротостью и благовидностью, совсем не думая о том, была действительно сколком с Елизаветы Алексеевны.
Он любил ее и уважал и всегда был ей верен, но полагал, что владетельной особе для вида необходимо иметь метресс, как их тогда называли. Он слыхал о Людовике XIV, и кто же из находившихся тогда при дворе не слыхал о нём? Две пожилые женщины, одна вдова, другая дева, влюбились в князя, и он обрадовался тому, как способу в глазах света – сих мнимых наложниц выдавать за настоящих.
Род есть один из древнейших в русских родословных книгах. Последний, кажется, из него, надворный советник, Лев Васильевич жил в Пензе. Он был старичишка весьма неглупый, маленького роста, с маленьким в морщинах лицом и с сверкающими плутовскими серыми глазами. Известен был он как скряга, ростовщик и бесстыдный подлец, который, искусство раздражая своих должников, часто терпел от них побои, дабы заставить их после заплатить себе за бесчестие и увечье. Зато от 150 душ нажил он более тысячи и вместе с полумиллионом денег оставил их меньшому сыну и детям вдовы старшего. Эта вдова, опекунша малолетних наследников, Александра Степановна урожденная Топорнина, была действительно топорной работы, баба здоровенная, провинциалка с ног до головы и, кажись простая, но как говорили тогда, себе на уме. При жизни свекра, который умер не задолго до прибытия Голицына и который ей ничего не давал, с собственным малым состоянием, жила она скромно, скудно, об ней мало было слышно, и презрение к покойному, ею совсем незаслуженное, как будто разливалось и на нее. Тут она воспрянула: заметив, что Голицыну очень хочется, чтоб его обожали, стала прехладнокровно его обожать, начала для него делать обеды, принимать гостей; за то он пожаловал ее маркизою де-Монтеспан, и помнится я подсунул ему этот титул. Она всегда составляла его партию в бостон, и как лучше его играла, то всегда обыгрывала; сверх того, давала ему деньги взаймы, только за высокие проценты и на верные векселя, за что к первому её титулу он прибавил второй, мадам ла-Ресурс. Вот, кажется, чем ограничивались любовные связи Монтеспан с пензенским Людовиком. Ни про нее, ни про её свекра, я доселе ни слова не сказал; но пензенское дворянство неисчислимо и, право, всех не припомнишь.
Другая связь была гораздо интереснее. Сестре многореченного в предыдущей части Алексея Даниловича Копиева, девице Александре Даниловне, было гораздо за сорок лет; нескромная толщина тела и смуглость её не молодили, но для пылких сердец нет возраста. В молодости она полюбила какого-то майора Неймича, а смерть похитила её возлюбленного, когда он готовился быть ей супругом. Убитая горестью, она хотела идти в монастырь, убежище всех мучениц чувствительности. Чтобы приготовить себя к тому, оставила она свет, надела черное платье, постом и молитвой старалась заглушить память об ожидавшем ее блаженстве; устремившись мыслью к Богу, надеялась забыть боготворимого. Время, видно, истребляет все впечатления, все воспоминания (кроме моих). Оно успокоило её сердце, а свет приманил ее опять к себе, но когда пленяться ей было еще легко, а пленять уже поздно. Никогда еще у брата с сестрой не было менее сходства, как у этих Копиевых. Она была тиха, скромна и до того не злоречива, что когда один раз при ней стали говорить о человеке уличенном в отцеубийстве, она вскрикнула: ах как он дурно сделал! Никого не могла она ненавидеть, но за то слишком расположена была любить. Чтение французских романов пуще воспламенило ее воображение; в мнении её мадам Жанлис оспаривала первенство у мадам Сталь и всегда одерживала верх; главною же её любимицей была мадам Коттен. Уважая её добрые, милые свойства, никто из провинциалов не хотел заметить её смешной стороны и для потехи показать чувство, которого не имел. Напрасно: это оживило бы её тоскливое существование. Наконец явился спаситель, – это был Голицын. Возбужденною в ней страстью он гордился, смеялся над ней, выставлял ее на позор, а она не в силах была ее скрывать. Она вся предалась ей; не суждено было ей узнать сущности любви, она прилепилась к её призраку. В уме у неё недостатка не было, и она должна была заметить, что всё это вздор и что она сделалась посмешищем целого города; но что делать, так и быть! Она тешилась в мечтах и, казалось, говорила: обманывай, обманывай меня, ради Бога не переставай! Ее посвятил он в девицы ла-Валлиер. И, что всего забавнее, он заставлял жену показывать чрезвычайную холодность к обеим сим дамам. Я воображаю, как этой почтенной женщине тяжело было в угождение ему дурачиться.