Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"
Автор книги: Филипп Вигель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 67 страниц)
Он не показывал трусости при встречах с неприятелем, и это одно в русской армии спасло его от совершенного пренебрежения, которое без того постигло бы сего бесстыдника, лгуна и сквернослова. Товарищи смеялись над ним, а начальники сделали из него шута. Он являлся к Шувалову (который до того о нём не слыхивал) и с первых слов ему чрезвычайно полюбился. Граф Павел Андреевич Шувалов, сын графа Андрея Петровича, приятеля Вольтера и Лагарпа, писателя французских стихов, автора послания к Ниноне, был воспитан совершенно на французский манер, как все баричи того времени. Он был человек добродушный, благородный и храбрый, один из любимцев Императора, и должен бы был быстрее шагать на военном поприще, если бы смолоду не имел несчастной совсем не аристократической привычки придерживаться хмельного.
Не ожидая с других сторон нападения, почитая его невозможным, шведы сосредоточили все остатки сил своих в Торнео, на единственном пункте, который Шувалову надлежало атаковать. Числом были они гораздо сильнее, чем десятитысячный русский корпус. Дело едва только началось; после небольшой перестрелки, от которой с обеих сторон убито и ранено человек десятка полтора, все изумились, когда увидели, что шведы, прекратив пальбу, прислали сказать, что они сдаются в плен со всем оружием и военными снарядами. На всякой случай легкий отряд был послан в ним в тыл, а между тем Ансельм-де-Жибори, с согласия Шувалова, явился в их стан более в виде переметчика, чем парламентёра. Изобразив им всю ненависть свою против русских варваров, среди коих завел его несчастный случай, всю братскую нежность, которая соединяет южных французов с северными (как шведы любят чтоб их называли), он учетверил в глазах их число наших солдат, уверил их, что они отрезаны, что они в западне и, не видя для них другого спасения, дружески советовал им положить оружие. Они его послушались, и когда уже поздно увидели свою ошибку, многие из них приходили в такое бешенство, что ломали шпаги и ружья, которые должны были класть перед победителями. И говорить нечего! Вся слава этого дела принадлежит обманщику французу; за это произвели его в генерал-майоры.
Не видя перед собою более препятствий и, по чрезвычайной отдаленности от главной квартиры, гораздо позже других получив от Кноринга приказание воротиться, граф Шувалов продолжал подвигаться уже с Севера на Юг.
В продолжение всей зимы, отец мой неоднократно обращался к князю Куракину с просьбой о даровании ему свободы, то есть о испрошении ему всемилостивейшего увольнения от службы. Еще чаще писал он о том к Козодавлеву, которого в начале зимы министр внутренних дел выпросил к себе в товарищи. С своей стороны, исполняя родительскую волю, я не оставлял напоминать о том Осипу Петровичу, которого дом я нередко посещал, пользуясь приглашением обоих супругов и ласковым их приемом. Дом их, не совсем еще вошедши в состав высшей аристократии, приметно однако же начинал подыматься. Ни министр, ни товарищ его не хотели верить чистосердечному желанию отца моего. Смерть сына, и еще не единственного, не казалась им таким несчастьем, в котором нельзя бы быть утешену временем, рассеянностью, даже заботами, и особенно же почестями. Они забывали, что ему было под семьдесят лет; не понимали, что рановременная смерть сына как будто возвещала ему близость собственной; не знали, что в жизни, особенно в преклонных летах, для человека, испившего все горести её, приходит время, в которое становятся ему противны даже её наслаждения. В день рождения Императора, 12 декабря (1809) три или четыре сенатора, моложе отца моего в чине, были по старшинству произведены в действительные тайные советники; они полагали что это его огорчило. Доброжелательный ему честолюбец Куракин, видя в месте им занимаемом препятствие к повышению, хотел его утешить сенаторством и искал только удобного случая доложить о том Государю. Этого нельзя было сделать без министра юстиции, а князь Лопухин, преемник Куракина в генерал-прокурорской должности, давнишний соперник его при Павле, тайный недруг его, хотя и не отказывал, но и медлил дать свое согласие. В это время с Государем в Абов поехал Сперанский, любимейший из гражданских чиновников его окружавших, к тому же товарищ министра юстиции; с ним отправлен был за подписанием двух министров доклад о назначении отца моего сенатором. Он совсем забыл, что Куракину обязан был первыми, быстрыми шагами своего счастливого поприща, но не забыл и никогда не мог простить ему того, что был у сына его учителем. Пользуясь раздражением Царя против Кноринга, он умел сделать ему такой доклад, что заставил его поступить совсем по-отцовски.
Довольно замечательно, что указ, данный в Абове, коим отец мой увольняется от службы с пенсионом, последовал 5 апреля, в то самое число и месяц, в которые, одиннадцать лет перед тем, был он отставлен Павлом Первым, и что в этом указе также ничего не упомянуто о его просьбе. Довольно странно и то, что 5-е апреля, число несчастное для отца моего, впоследствии было для меня счастливым днем и что три раза в этот день получал я потом приятнейшие награды. Родителя моего это верно менее огорчило, чем князя Куракина: он призвал меня к себе и, объявляя о том, обещал, что меня по крайней мере постарается вознаградить за то, чего не успел сделать для него.
Известие об отставке родителя принял я, должен признаться, с великим удовольствием. Унизительная борьба его с людьми, недостойными взгляда сего необыкновенного человека, хотя и прекратилась, могла однако же возобновиться. Спокойствие, которым должен был он пользоваться среди деревенской жизни, обещало мне сохранить надолго драгоценные для нас дни его. Того же мнения была вечно странствующая сестра моя Алексеева; она находилась тогда в Петербурге проездом в Абов, где скорее надеялась иметь известия о муже, а может быть и дождаться его. Не зная как разделить себя между ним и детьми, бедняжка скакала из края в край России.
VI
Обеды у богатых откупщиков. – А. Ф. Крыжановский. – Разрыв с Австрией (1809). – А. М. Салтыков. – Подвиги Алексеева. – Присоединение Финляндии. – Замыслы Сперанского. – Поездка Александра в Тверь и Москву. – Е. В. Карнеев.
Ежелетнюю поездку свою в Пензу в этом 1809 году я не намерен был сделать: мне больно было бы видеть там злобную радость врагов моего отца. К тому же, я твердо решился искать серьёзных занятий по службе, штатного места, и оно было мне обещано.
Нового Пензенского губернатора, преемника отца моего, в предыдущие годы имел я случай не один раз видеть и разговаривать с ним. Обыкновенно встречал я его в домах богатых откупщиков, Злобина, Кусовникова, Чоблокова, Кандалинцова, куда иногда зазывал меня аппетит молодого человека, весьма здорового и не всегда сытого. Жирный обед, стерляжья уха, шампанское рекою, шум веселый и не всегда пристойный, могли быть привлекательны даже для юноши поставленного в лучшее, в высшее положение, чем то, в котором я находился. Манерами я не совсем походил на других, частых посетителей сих домов, и то что должно было лишить меня благосклонности хозяев, напротив давало мне права на какое-то первенство между гостями. Особенно был я угоден прекрасному полу, которого всегда видел перед собою три поколения: бабушек, с головою повязанною шелковым платком, в объяринных и штофных кофтах и юбках, матерей, довольно чопорных, пристойно и богато одетых и, наконец, щеголеватых, разряженных по моде дочерей, которые хорошо танцевали, кое-как болтали по-французски и на клавесине играли вальсы и экосесы. Тогда как я, с чрезвычайным и ни на чём не основанным самолюбием, прощал себе посещения сих домов, как проказы молодости, действительный статский советник Александр Федорович Крыжановский гордился знакомством этой финансовой знати.
Он был человек лет пятидесяти, довольно высокого роста и наружности не противной. Фамильное имя его заставляло подозревать, что он крещен не вскоре после рождения. Впрочем, при первом взгляде ни в чём не можно было заметить в нём чего-либо еврейского, ни в чертах лица, ни в выговоре, разве только в цвете волос. У этой пламенной породы волос всегда бывает черен как уголь или ярок как огонь, и оттого-то, кажется, г. Крыжановский был рыжеват. Про себя сказывал он только, что был уроженец Подольской губернии и долго находился при светлейшем, то есть Потемкине. Это дело возможное: при военно-походном дворе этого вельможи царя состояло несколько сот человек. Должно полагать, что он служил в канцелярии его, ибо всегда пользовался покровительством Василия Степановича Попова, правителя оной, который даже выдал за него Марию Константиновну, любовницу свою, гречанку, простую девку, им где-то добытую; за таковое избавление Попов всегда почитал себя ему обязанным.
Приятная, можно сказать, забавная сторона характера Александра Федоровича была его изобретательность; он одарен был цветущим воображением восточных рассказчиков; видно было, что предки его жили близ страны, где сочинена «Тысяча одна ночь». В разговорах он ничего не умел представить иначе, как в преувеличенном виде; это весьма несправедливо называли ложью. Не знаю, как до сих пор не хотят понять великой разницы, которая существует между ложью и лганьем; первая просто обман, другое почти поэзия. Один или два примера поэзии Крыжановского приведу я здесь. Он находился (будто бы) в лагере во время достопамятной осады Очакова, где русские так великодушно переносили стужу и голод; у него не было палатки, он спал в бричке, за которою привязаны были его лошади. Раз проснувшись, увидел он, что нет над ним кожаного навеса, под которым он заснул; бедные кони, измученные голодом, во время сна его, в одну ночь съели кожу. Другой раз находился он (будто бы) на каком-то военном судне, подле какой-то осаждаемой крепости, лежащей на каком-то мысу.
Вдруг сделалась буря, поднялся ужасный вихрь, и корабль сорвало с якоря; пассажиры несколько минут были без памяти и не могли понять спокойного, едва заметного плавания своего, как вдруг увидели себя на другой стороне мыса: сильным ветром перенесены они были туда по воздуху поверх неприятельской крепости. Он не смел сердиться, когда откупщики помирали со смеху, слушая его россказни.
И вот человек, который должен был наследовать отцу моему в губернаторской должности! И вот на какую степень упала она после семи лет с половиною! Будучи отставным, жил Василий Степанович Попов в селе своем Решетиковке подле самой Полтавы и свел тесную дружбу с Куракиным; находясь тогда опять в службе, он выпросил у него это место для Крыжановского; за то, что он некогда развязал его с надоевшей ему любовницей, навязал он его Пензе. Сначала мне показалось это обидным; но после, вспомня дворянскую спесь пензенцев, зная, как тяжело им будет оказывать знаки самомалейшей покорности такому губернатору, я совершенно утешился. Я не знал еще его властолюбия, его дерзости, его искусства обирать людей, имеющих до него нужду; если бы знал, тогда признаюсь, еще более бы обрадовался.
По возвращении Государя из Абова, в Петербурге ожидали его другие заботы, приготовления к новой необыкновенной войне и свадьба любимой сестры его Екатерины Павловны. Война Австрии с Францией уже начиналась, она была объявлена, и Наполеон не соглашался, чтобы Россия оставалась спокойною свидетельницей оной. Вследствие сего, почти накануне бракосочетания великой княжны, 18-го апреля, воспрещен приезд ко двору находившемуся тогда в Петербурге послу Австрии, после знаменитому её полководцу, князю Шварценбергу. Как бы в доказательство того, что он не верит вынужденному недоброжелательству России, иллюминовал он дом свой вензеловыми именами новобрачных. Необычайно-странно было видеть в самодержавном государстве явную протестацию царедворцев против воли Императора: они ежедневно посещали Шварценберга, и всегда десяток карет можно было найти у его подъезда. Когда же он совсем отправился в путь, то многие дамы провожали его до первой станции.
Начальником армии, которая должна была действовать против Австрийцев, назначен был известный читателю князь Сергей Федорович Голицын, у которого в деревне провел я год моего ребячества. Неужели за Наполеона будет он проливать русскую кровь? спрашивали друг у друга. Непонятно, как человек с такими военными способностями мог отказаться от побед и согласиться на притворную войну; но в этом случае бездействие было для него истинною славой в глазах соотечественников. Голицын вступил в Галицию, занятую войсками эрцгерцога Фердинанда; в продолжение всего лета искали они друг друга, не находили, нигде не встречались и не имели ни одной стычки. Генералы тайно переписывались между собою.
Итак, в одно время Россия имела за границей четыре действующие армии: Тормасов сражался с персиянами, в Молдавии и Валахии осмидесятилетний старец, фельдмаршал князь Прозоровский готовился перейти Дунай, чтобы напасть на турок, и в Финляндии действия еще не прекращались. Вот плоды мира с Наполеоном, четыре войны вдруг, говорили недовольные; я твердил всё свое, и часто доставалось мне за то в обществе. Меня всё утешала мысль, что, придавленные с Запада, мы быстро распространяемся на Севере и на Юге.
Четыре войны имела Россия, и о происшествиях их никто не заботился. За то с самого начала лета, бывало, кто бы знакомый ни встретился на улице, всякий спрашивает о новостях или сам рассказывает вести о войне в Германии: туда только было обращено всеобщее внимание. Победа при Асперне произвела радостный восторг; все гордились успехами австрийцев, как собственными; после Ваграма пришли в бешенное отчаяние, а не повесили головы; и Шиля, и Гофера, еретиков погибших за дело освобождения Европы, готовы были сопричислить к святому сонму мучеников и угодников. После того странно, что Наполеон три года спустя потом мог ожидать содействия, а не отчаянного сопротивления от нации, столь глубоко проникнутой к нему ненавистью, которая от неудач приходила в уныние, но никогда не расставалась с надеждою его победить, которой начальники и воины, сегодня разбитые в прах, завтра готовы были восстать из него, чтоб отмстить за вчерашнюю обиду. Нет, говорили многие, не Австрии, видно, сладить с этим великаном! И как будто в прозрении будущего, видели уже перст Божий, указующий на их Россию, как на обреченную сему кровавому и славному делу.
В рассуждении России, цель Наполеона была отчасти достигнута: если в этой странной для неё войне, из угождения ему, не потеряла она ни одного солдата, то, по крайней мере, оказала ему великую услугу, сделав в пользу его сильную диверсию; если не явной вражды, то, по крайней мере большего охлаждения мог он ожидать между нею и Австрией. Для умножения его, при заключении мира отрезал он ломтик от Галиции, Тарнопольский уезд, и ей бросил его как будто Христа ради.
Знакомство одно, сделанное мною незадолго перед этим, несколько поколебало верование мое в продолжительный и для нас полезный союз с Наполеоном. У Хвостовой встречался я с Михаилом Александровичем Салтыковым, человеком чрезвычайно умным, исполненным многих сведений, красивым и даже миловидным почти в сорок лет и тона самого приятного. Пасынок сильного при дворе Екатерины Петра Богдановича Пассека, с фамильным именем довольно громко в России звучащим, но с состоянием весьма ограниченным, мог он только почитаться полузнатным. Хотя, как настоящий барин, получил он совершенно французское образование, был однако же у других молодых бояр целым поколением впереди. Классиков века Людовика XIV уважал он только за чистоту их неподражаемого слога, более же пленялся роскошью мыслей философов восемнадцатого века; но тех и других готов он был повергнуть к ногам Жан-Жака Руссо; в нём всё было: и чувствительность, и воображение, и мысли, и слог. После него признавал он только двух хороших писателей: Бернардена де-Сен-Пиера в прозе и Делиля в стихах. О немецкой, об английской литературе не имел он понятия; на русскую словесность смотрел он не так как другие аристократы, гордо отворачивающиеся от неё как от урода, при самом рождении умирающего, а видел в ней невинного младенца, коего лепет может иногда забавлять. В первой молодости был он уже подполковником и адъютантом князя Потемкина, и если далее не пошел вперед, то сам был виноват. Он был из числа тех людей, кои, зная цену достоинств и способностей своих, думают, что правительство, признавая в них оные, обязано их награждать, употребляют ли или не употребляют их на пользу государственную. Как все люди честолюбивые и ленивые вместе, ожидал он, что почести, без всякого труда, сами собою должны были к нему приходить. Во время революции превозносил он жирондистов, а террористов, их ужасных победителей, проклинал; но как в то время у нас не видели большой разницы между Барнавом и Робеспьером, то едва ли не прослыл он якобинцем. Всегда и всеми недовольный, кинул он службу и общество и в среднем состоянии нашел себе молоденькую жену, француженку, дочь содержательницы пансиона Ришар. При Павле его было не слыхать, не видать. При Александре республиканец пожелал и получил камергерский ключ, который дал ему четвертый класс и который в старину одним открывал путь к дальнейшим почестям, а для других запирал его навсегда. Он сердился, что не получает места, и никого не хотел удостоить просьбою о том. Несколько позже стал он занимать довольно важные должности, но по незнанию дел, по совершенному презрению к ним, все места умел превращать в кононикатства. Он всегда имел вид спокойный, говорил тихо, умно и красно. Обольщенный им, я обрадовался, когда вздумалось ему в первый раз пригласить меня в себе. С величайшим хладнокровием хвалил он и порицал; разгорался же только нежностью, когда называли Руссо, или гневом при имени Бонапарте. Не знаю какое чувство, монархическое ли, врожденное во всяком русском, или привитое республиканское (не оба ли вместе?) так сильно возбуждали его против похитителя престолов и истребителя свободы; только никто столь убедительно не проповедовал против него как этот Салтыков. Как ни больно мне было сознаться, что я ошибался, он заставил мена сие сделать.
После неудачной попытки на Стокгольм, Государю надоела Шведская война, и он желал кончить ее добрым миром. Новый старый король не смел еще подаваться на него, ибо война сделалась национальною, и она медленно продолжалась. Один только корпус Шувалова оставался действующим.
По примеру Австрии, Аракчеев, как граф Тугут, из кабинета своего распоряжался военными действиями в Финляндии, и Барклай не смел или покамест не хотел ему противиться. Говорили, что он (Аракчеев) весьма покойно водил пальцем по карте и не мог верить никаким естественным препятствиям. Исполняя приказания его, Шувалов некоторое время продолжал идти вперед в Вест-Ботнии, вдоль левого уже берега залива, имея перед собою малочисленный Шведский отряд, который, по мере его приближения, без бою всё отступал назад. Надоел он ему; чтобы принудить его сражаться, захотел Шувалов потешиться славным делом. Дошедши до местечка Шелефта, нашел он небольшой залив, углубляющийся внутрь земли, который перегораживал ему дорогу; этот залив имел около двадцати верст ширины и весь покрыт был еще льдинами, хотя это было 3 мая, то есть 15 нового стиля. Он стал клич кликать; предложил генералам, кому из них угодно будет, пока он пойдет вокруг залива вслед за Шведским отрядом, переправиться через него по рыхлому льду, чтобы Шведам перерезать дорогу; все отказались, без крайней надобности не желая идти на верную погибель; один из них вызвался; это был Алексеев. За смельчаком пошли русские солдаты по гибкому, ломкому льду, часто проваливались и вытаскивали друг друга из воды, потом опять продолжали бодро идти вперед. Бог, видно, помогал им, и через несколько часов очутились они на другой стороне. Как с неба упали они перед ретирующимися Шведами, которые едва могли поверить такому чуду. Поставленные между двух огней, сдались они со всеми своими пушками и знаменами. Это очень полюбилось в Петербурге, и Алексееву дан за то Георгиевский крест третьей степени на шею.
После такого подвига Шувалов почитал себя в праве говорить громче и смелее. Он остановился и решительно отказался идти далее вперед; он представлял о великом отдалении его от главной квартиры, о чрезвычайных затруднениях в продовольствии. С какою целью мог он идти далее? Не ожидая никакого нового подкрепления, с убавленным от похода числом воинов, если бы и удалось ему подойти к Стокгольму, то одного вооруженного народонаселения достаточно бы было, чтобы раздавить его малочисленный корпус. Аракчеев прогневался за такое ослушание; во всех подозревал он трусость и стал обвинять в оной Шувалова. Он столько имел уже власти над умом Царя, что любимца его успел подвергнуть жестокому наказанию.
Послушному и смелому Алексееву велено принять начальство над корпусом, а графу Шувалову находиться неотлучно при нём, вчерашнем его подчиненном. Один приказ, одно наставление дано было Алексееву: вперед и вперед. Он исполнил приказание, влача за собою разобиженного, разогорченного Шувалова. Как судьба играет людьми! Алексеев, один из младших генерал-майоров русской армии, который за год перед тем, или еще и менее, за благоразумное представление едва не лишился чести, предводительствует корпусом, правда, числом воинов едва превышающим комплектную дивизию, но который по совершенно отдельному положению своему мог почитаться маленькою армией, и один идет против целого Шведского королевства. Он торжественно вступил в Умфо, главный город Вест-Ботнии, в пятистах верстах от Торнео и в полутора тысячах сухим путем от Абова. Отдохнув немного, собирался он продолжать поход свой к Гернезанду.
Не все были довольны излишнею, по мнению их, покорностью своего нового начальника: с каждым шагом вперед положение их становилось затруднительнее и опаснее. Многие полагали, что Алексеев действует по собственным побуждениям и, обеспамятев от радости начальствовать корпусом, себя и их ведет на верную погибель. Более всех возроптал вновь пожалованный генерал Ансельм-де-Жибори, который скучал среди холодных ботнических пустынь, которому хотелось скорее пощеголять шитьем и эполетами в петербургских гостиных, попировать и покощунствовать в петербургских трактирах. Его подбили сделать донос. Он писал к министру, что войско гибнет от безрассудности неученого и опытного начальника, который только что отчаянно-храбр, а с военным искусством вовсе не знаком. Это до некоторой степени была правда; сколько однако же было генералов в русской армии, которые Тюреня и Фридерика знали только по имени, а об Коментариях Кесаря и не слыхивали, но которые, одарены будучи особенным инстинктом, зорким взглядом более угадывали, чем видели опасности и с необыкновенным присутствием духа их отвращали; одним словом, которые самоучкой побеждали. Лучше Багратиона я примера не нахожу. Ничего о том не ведая, Алексеев с своей стороны доносил Аракчееву, что по воле Царя готов он в огонь и в воду, как он сие успел уже и доказать, но что для успеха такого дела, какое ему поручено, одного усердия и смелости мало, и потому с чистою совестью, признавая себя к тому неспособным, просил прислать другого начальника, более его сведущего в ратном искусстве. Государь был тронут его скромностью, она полюбилась ему, и граф Каменский опять нехотя был вызван из Орловской губернии.
Между тем узнал Алексеев о тайном доносе Ансельма. Увидев его у себя и не зная ни одного слова по-французски, через переводчика пустился он с ним в объяснения в присутствии других генералов. Человек этот, который при исполнении своих обязанностей в мире и в войне никогда не терял головы, в обыкновенном быту жизни, с чрезвычайно-добрым сердцем, бывал до бешенства запальчив, к тому же для света не совсем образован. Разгорячившись, он неоднократно повторял: скажите от меня этой французской каналье то-то и то-то. Кажется, и для француза это могло быть понятно. Того мало: он сопровождал разговор свой теми особенно энергическими выражениями, которые подобно английскому Годдему, как говорит Фигаро, служат основой нашему солдатскому и простонародному языку и которые всякий иностранец, вступающий в русскую службу, так скоро изучает. Ансельм притворился, будто ничего не понимает и честью своей нации клялся, что никогда ничего об нём в Петербург не писывал. «Ну, полно врать», отвечал наконец Алексеев, «вижу, что ты лжешь, но так и быть, Бог с тобой; приходи ко мне, мусью, обедать». И тот пришел.
С успокоенными нервами, в первых числах августа, прибыл граф Каменский к корпусу, не совсем на радость. От похода, от недостатков, от болезней этот корпус приметно уменьшился. Не прошло двух дней, Каменский не успел еще составить никакого плана, как вдруг узнали, что довольно многочисленное шведское свежее войско, под предводительством графа Вахмейстера, высажено на берег и идет к ним с тылу. Один только берег был населен, с одной стороны море, с другой необитаемые пустыни. Другого средства не было, как идти назад к шведам навстречу, чтобы сквозь них пробиваться. Превосходство местоположения и числа было совершенно на их стороне. В день Преображения, 6 августа, началось жаркое, отчаянное дело при местечке Сефваре. Шведы надеялись всех русских солдат побрать руками и могли то сделать; но не так-то легко даются они неприятелям. Искусство тут ничего бы не помогло, а одна только вселомящая русская храбрость. Алексеев, как на своем месте, был везде впереди; Каменский же находился в некотором расстоянии и с ужасом смотрел на происходящее. Он клял свою жизнь, рвал на себе волосы, не давал никаких приказаний, одним словом, совсем терял голову[118]118
Немного было тому свидетелей. Пятнадцать лет спустя, один очевидец, полковник Липранди, который любил Каменского и имел некоторые неудовольствия на Алексеева, с сожалением рассказывал мне об этом. Как было ему не поверить?
[Закрыть]. Надобно полагать, для его чести, что он более тревожим был мыслью о потере сражения, чем о потере жизни. Вдруг пальба как будто умолкла, и несут к нему Алексеева с веселым лицом и простреленною ногою. «Ну что, мой бедный Илья Иванович? Что с вами, и что с нами? Мы пропали!» бросившись к нему воскликнул Каменский. «Как так? Да не обо мне дело, ваше сиятельство, а честь имею вас поздравить с победою», отвечал он. «Неужели?» сказал Каменский. «Конечно: шведы бегут, усаживаются на свои суда и скоро отплывут. У нас в руках остались их пленные и часть их обоза и артиллерии». Без слов, с слезами на глазах, кинулся Каменский его обнимать. Когда бегущие шведы отстреливались от преследователей своих, последняя их пуля попала в ногу Алексеева; вот почему сказал я выше, что им и должна была кончиться Шведская война.
После того, Каменский, не дожидаясь никаких уже предписаний из Петербурга, поспешно начал ретироваться к Умео и далее. В столице, где довольно поздно получено было известие о Сефварском деле, принято оно было за поражение. Аракчеев готовил уже свои перуны против Каменского: он никак не хотел понять, чтобы после победы можно было идти назад.
Но уже несколько недель министр иностранных дел граф Румянцев находился для переговоров в Фридрихсгаме с шведскими полномочными. Они долго были неуступчивы; наконец, 5 сентября подписан ими славный и выгодный для нас мир. Благородный и правдивый Румянцев уведомлял, что, после получения в Стокгольме известия о Сефварском деле, шведское правительство, которого оно было последним усилием, вдруг переменило тон, и что не его дипломатическим уловкам, а скорее победе Каменского Россия обязана за скорейшее заключение мирных условий. Тогда только Румянцева пожаловали канцлером, а графа Каменского генералом-от-инфантерии, но положили объявить ему о том по возвращении его в Петербург. Алексееву же моему после залепили рану бриллиантовой Аннинской звездой, да, как инвалиду, дали для прокормления аренду в полторы тысячи рублей серебром. Он и тем остался очень доволен.
Ничего не могло быть удивительнее мнения публики, когда пушечные выстрелы с Петропавловской крепости 8 сентября возвестили о заключении мира, и Двор из Зимнего дворца парадом отправился в Таврический для совершения молебствия. Все спрашивали друг у друга, в чём состоят условия. Неужели большая часть Финляндии отходит к России? Нет, вся Финляндия присоединяется к ней. Неужели по Торнео? Даже и Торнео с частью Лапландии. Неужели и Аландские острова? И Аландские острова. О, Боже мой! О, бедная Швеция! О, бедная Швеция! Вот что было слышно со всех сторон. Пусть отыщут другой народ, в коем бы было сильнее чувство справедливости, англичане не захотят тому поверить. Русские видели в новом завоевании своем одно только беззаконное, постыдное насилие. Во всей России, дотоле славной и без потерь владений униженной всё более и более, господствовала одна мысль, что у неё, именно у неё, а не у Государя её, есть на Западе страшный соперник, который должен положить преграду величественному течению её великих судеб, если сама она не будет уметь потушить сей блестящий, ей грозящий метеор. С самого Тильзитского мира смотрела она на приобретения свои с омерзением, как на подачки Наполеона.
Те из русских, кои несколько были знакомы с Историей, не столько негодовали за присоединение Финляндии, сколько благодарили за то Небо.
Обессиление Швеции упрочивало, обеспечивало наши северные владения, коих сохранение с построением Петербурга сделалось для нас необходимым. Если спросить, по какому праву Швеция владела Финляндией? По праву завоевания, следственно по праву сильного; тогда тот из соседей, который был сильнее её и воспользовался им, имел еще более её прав. К тому же, самое название Финляндии, земли финнов, не показывает ли, что жители её суть соплеменные множеству других финских родов, подвластных России, внутри её и на берегах Балтийского моря обитающих? Большая часть Финляндии, Ижора, Копорье, Корела или Карелия не принадлежали ли некогда Великому Новгороду? Когда он сделался добычей великих князей московских, тогда не мог уже он сам себя защитить и не один раз видел Шведские полчища грабящие его области, а в царствование Шуйского и его самого терзавшие. Финны всегда ненавидели Шведов, под коих иго подпали. После русского завоевания могли они надеяться, что от него избавлены: ни мало, человеколюбие Александра не сняло его с них. И что такое сама Швеция, даже с Норвегией вместе, весь Скандинавский полуостров? Большая, холодная, бедная, бесплодная земля, давным-давно уже опустевшая, после беспрерывных побегов удалых своих сынов, кои бесчисленными стаями рыскали по вселенной, искали приключений и добычи, переходили земли, переплывали моря и под именем варягов-руссов или норманов, основывали государства в Нейстрии, Англии, Сицилии, Неаполе и России. Незапамятно оставленная ими отчизна не могла с ними иметь ничего уже общего. Только в шестнадцатом веке начала опять Швеция проявляться Европе из-за туманов и снегов своих. Предприимчивый дух предков показался и между потомками, и слабая Швеция хотела попасть в число сильных держав европейских. К счастью или к несчастью её, имела она целый ряд знаменитых или чем-нибудь особенно примечательных государей, в числе коих был один и великий. Кто из просвещенных людей не знает жестокого Христиерна, мудрого Густава-Вазу, великого Густава Адольфа, проказницу Христину, воинственных Карла Густава и Карла XII? Только ими и красна была Швеция, а сама по себе ничего не значила. Особливо избаловала ее Тридцатилетняя война, когда её Густав с своими Торстенсонами и Оксенштернами решал судьбу германских народов. Еще более зазнались шведы, когда двое из его преемников хотели располагать польскою короной, пока один русский великан под Полтавой не дал им, с позволения сказать, такого щелчка, после которого они присели, притихли и долго не могли опомниться. Однако же и после, разве не могли они в несколько часов приплывать из Гельсингфорса к Ревелю и овладеть им? Разве не могли они наделать суматохи в Петербурге? Разве Екатерина в Царскосельском дворце своем не считала всех пушечных выстрелов морского с ними сражения под Красной горкой? Нет, не надобно им давать воли, не надобно позволять им почитать себя выше Баварии и Виртемберга. Что б ни говорили, завоевание Финляндии есть слава Александра, а не преступление его. Нельзя однако же умолчать о том, что сделанное им из неё после можно назвать изменой… так точно, первой его изменой России. Но что спешить с размышлениями о печальных событиях, кои впоследствии осужден я буду описывать.