Текст книги "Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая"
Автор книги: Филипп Вигель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 67 страниц)
Никакой нужды не имел я искать в Иркутске знакомства; я не успел еще хорошенько свести его в Петербурге со многими из моих товарищей, в Иркутске сделалось это скорее, и мы проводили вечера во взаимных посещениях. К счастью, погода не менялась, и пешеходство не было для нас тягостью. Некоторые из нас сочли однако же не излишней учтивостью сделать утренние визиты двум старшим начальникам, генерал-губернатору и гражданскому губернатору, о которых необходимо приходится мне здесь говорить.
Семидесятилетний старец, Иван Осипович Селифонтов, еще дюжий и плотный, хотя не весьма большего роста, был в молодости своей моряк. Нечаянный случай сделал его лично известным Екатерине, которая, угадав в нём хорошего губернатора, в сем звании назначила его в Рязань; надобно полагать, что она не раскаивалась в сем выборе, потому что девять лет спустя сделала его генерал-губернатором Пермским и Тобольским. С упразднением сего места при Павле посажен он в Сенат и долго слыл в нём чудом бескорыстия и правосудия. Между тем Тобольская губерния почиталась внутреннею, а Иркутская, пограничная, находилась под управлением военных губернаторов. Когда в 1803 году признали за благо из сих двух губерний сделать три, под общим названием Сибирских, поставив над ними одного генерал-губернатора, то общее мнение на сие место призвало Селифонтова. Он сначала отговаривался и насилу принял должность, многотрудную для добросовестного человека. Он поселился в знакомом ему Тобольске и, оставив там всё семейство свое, приехал на несколько месяцев в Иркутск, когда на беду его и на несчастье Сибири судьба пригнала в нее китайское наше посольство.
С появлением Головкина наступило полное его затмение. Он не кичился, не соперничал с ним, но, будучи в одном с ним чине и звании сенатора, не хотел слишком кланяться. От самой Москвы, посол встретил первого человека, который не согнул перед ним колена и почитал себя ему равным: этого гордость его перенести не могла. Были, может быть, некоторые беспорядки: на таком обширном пространстве как исправить их в короткое время? Правитель канцелярии, Бакулин, немного чванился и пользовался недозволенными выгодами; но от них был он только что сыт, а отнюдь не богател. Ни об одной вопиющей несправедливости мы не слыхали: веселость, довольство и изобилие между людьми простого звания, которое везде встречали мы, служили явным доказательством доброго управления. Грубые шутки Байкова, которые имели мы глупость повторять, дошли до жителей, а люди всегда готовы жаловаться из пустяков, когда подается им малейший к тому повод. Не знаю, что именно писал Головкин в Петербург, лишь знаю, что в донесениях своих представил положение Сибири в самом черном виде.
Почтенный Алексей Михайлович Корнилов, к сожалению, также не совсем ладил с Селифонтовым, и от этого был в большой милости у посла. Дом его мог почитаться единственным в Иркутске; миловидная и добродушная жена его Александра Ефремовна, урожденная Фан-дер-Флит, в нём угощала нас и своею непринужденною, можно сказать, неумышленною любезностью всем нравилась. В день коронации, 15 сентября, была она хозяйкою на многолюдном, и, говорят, престранном бале, который городу давал Головкин. Я не опишу его, ибо простудившись не был на нём.
О прибытии своем в Иркутск, граф Головкин, чрез нарочно посланного курьера на границу, уведомил китайское правительство; вместе с тем сообщил он ему подробный список о всех находившихся при нём чиновниках и служителях. На послание свое не замедлил он получить ответ, в коем правительство сие, всегда склонное к подозрениям, непременно требовало от него уменьшения свиты. Желая показать снисходительность, граф послал новый список с значительною убавкою его сопровождающих. Тайна сих переговоров была известна только Байкову и Ламберту; надобно однако же было, наконец, объявить об ней, и как посол вообще не любил старости и в особенности чувствовал отвращение от астронома Шуберта, то он с сыном первые были пожертвованы. Можно себе представить бешенство надменного старика: он в ту же минуту потребовал подорожную и на другой же день уехал из Иркутска.
Между тем с ним поступили вежливо в сравнении с теми, от коих сочли нужным скрыть их выключку. Их, Бог весть зачем, потащили на границу, чтобы, в минуту переезда через нее, сказать им: «теперь ступайте назад». Я находился в числе их.
Полагая, что за тем нет уж никаких препятствий ко вступлению ему в Зайцынское царство, посол начал приготовляться к отъезду. Прежде всего надобно было отправить наши тяжести, накопившиеся в Иркутске. Я никак не мог думать, что буду иметь честь, вследствие нового распределения, сделаться начальником первого обозного отделения. Я узнал руку Байкова, который хотел низвести меня на степень низшего разряда чиновников. Что было делать? Я повиновался, утешаясь надеждою, что буду в Китае, если хотят обратить меня в нужного человека. На меня взвалили с полдюжины зеркал, которые, необъятною своею величиной, должны были ужаснуть и прельстить китайцев; не думал ли Байков, что я разобью их? Но мне дали двух проворных унтер-офицеров, которые от самого Петербурга во всю дорогу неотлучно при них находились.
Предводительствуя зеркалами, первый и один отправился я из Иркутска 22 сентября после обеда. Тут кончается для меня Сибирь и начинается всё то, что имел я общего с Китаем. Для описания того нужна мне особая глава.
X
Байкал. – Кяхта. – Вонифатьев. – Алтай. – Ссыльные.
Только что выедешь из Иркутска, начинаются чрезвычайно высокие горы, покрытые лесом, по обеим сторонам Ангары. У подошвы сих гор, по берегу сей быстрой реки, в несколько часов проехав шестьдесят верст, увидел я Байкал, из которого она вытекает. Далее, направо и налево, те же самые горы, всё более и более воздымаясь, идут на несколько сот верст вокруг всего этого чудного озера, прозванного с сем краю сердитым и святым морем. Они обхватывают его на всём его протяжении и образуют как бы продолговатую чашу, на дне которой колыхаются его воды.
Обыкновенно, от Лисвинишного мыса, на которым я остановился, до Зимовья Голоустного, делают еще шестьдесят верст вдоль Байкала, чтобы переправиться через него в самом узком месте, где он имеет только 55 верст ширины. Но тут, у истока Ангары, нашел я суда, назначенные для перевозки тяжестей посольства. Немного поодаль, в стороне, стоял на якоре единственный фрегат сего моря и дожидался посла и его свиты, им управлял какой-то флотский офицер.
Как я на Лисвинишный мыс приехал вечером поздно, то и не мог ранее следующего утра начать нагрузку порученных моему надзору огромных ящиков, что надлежало делать с величайшею осторожностью. Весь этот день, 23-е число, был на то употреблен: как в сем деле я ничего не смыслил, то и положился совершенно на своих унтер-офицеров, а сам, пользуясь наиприятнейшею погодой, карабкался по горам, чтоб открывать оттуда удивительные, хотя и пустынные виды.
Суда на Байкале, называемые досчаниками, суть не что иное, как большие барки, немного более тех, кои ходят по Волге, ими также управляют лоцманы, которые в знании мореплавания должны уступить простым матросам. Я никак не подозревал опасности своего положения, когда бестрепетно ступил на свой досчаник 24-го числа, часу во втором по полудни. В это утро, как и накануне, погода стояла довольно тихая, нам дул попутный ветер, не с большим сто верст должны мы были переплыть, и я рассчитывал, что буду ночевать на противном берегу.
Лишь только вышли мы в открытое море, как стал накрапывать дождик, и ветер начал меняться. Я этого не заметил, а от дождя укрылся внизу, где было довольно светло, чтобы мне приняться за чтение. Когда стало смеркаться, вышел я на палубу и спросил: далеко ли мы еще от пристани? Тут узнал я, что мы плывем сами не знаем куда, что иногда берег теряется из вида, иногда опять открывается, но что утвердительно сказать где мы, никак невозможно и что, вероятно, будем мы кататься во всю ночь. Это меня крайне озадачило; однако же я подумал, что качка усыпит меня, а утром мы опять найдем дорогу. Между тем, ветер, часто меняясь, около полуночи до того усилился, что сделалось страшно; с своей стороны, дождь не только не уменьшался, но по временам казался воздушным морем, и я ни на минуту не мог заснуть. Мои унтер-офицеры, люди петербургские, старались скрыть от меня опасность; но, при свете фонаря, я прочел ее в отчаянных взорах лоцмана и его работников. Итак я могу похвастать, что раз в жизни видел морскую бурю; представить же ее не берусь. Читая описание кораблекрушений в романах Эжена Сю и капитана Марриета, которые в этом деле великие мастера, мне всегда становится и страшно и скучно; куда же мне за ними гнаться! Однако же, всё было как следовало, все шло обыкновенным порядком: и паруса рвались, и снасти трещали, равно как и самый корпус утлой нашей ладьи. Я не молился, не плакал, не роптал, не клял на судьбу свою, а просто как-то одурел. Но скорее к концу; утром всё опять утихло, прояснилось, мы открыли дорогу и перед вечером причалили к длинной косе, ведущей к так называемому Посольскому монастырю.
Тут были две-три избы для странников и тройка с телегой, чтобы посылать за лошадьми в слободку, находящуюся у сказанного монастыря. С слугою своим и имуществом сел я в телегу и поскакал, поручив команду свою старшему из унтер офицеров и уполномочив его действовать в мое отсутствие по своему усмотрению. Пока продолжалась выгрузка, думал я отдохнуть в стенах святой обители. Когда я подъехал к ней, ударили в колокол к вечерне, я от души перекрестился и вошел в церковь. Это было накануне Иоанна Богослова, и в сем монастыре, называемом Преображенским (Посольским не знаю почему) был придел во имя сего евангелиста; можно себе представить, как усердно молился я ему. Игумен позвал меня к себе и стал потчевать, чем бы вы думали? ломтями разрезанного большего огурца, пересыпанными мелким сахаром. А я, который полторы сутки ничего в рот не брал, кроме чаю и вареных скверных омулей (Байкальских сельдей), и которому так нужно было укрепить себя пищей, я чуть было к чёрту не послал святого отца и с братией. Вообще же в этом монастыре, в коем самая ограда была деревянная и одна только церковь каменная, как показалось мне, царствуют такое невежество, грубость, нищета и нечистота, что я не решился в нём остаться. Выпросив лоскут бумаги, написал я к унтер-офицеру, что поручаю ему свою бричку и продолжаю время его владычества до приезда в первый город, где я буду его дожидаться. Как люди, которые во всём себе отказывают, чтобы после вполне насладится, так не щадя покоя, чтобы скорее добиться его, ехал я всю ночь и, сделав полтораста верст, прибыл рано поутру в уездный город Верхнеудинск. Он был гораздо обширнее, красивее и опрятнее Нижнеудинска и почитался первым в этом Забайкальском крае. В нём более пятнадцати лет городничествовал Иван Алексеевич Сенной, толстенький, веселый старичок, с Георгиевским крестом в петлице, который постоем у себя отвел мне квартиру. С первого взгляда домик его напоминал мне петербургские дачки; он стоял на дворе с крылечком прямо из комнат в большой палисадник, отделяющий его от улицы; в сем садике заметил я несколько кустов и стебли подсолнечников, но летом, по словам хозяина, наполнялся он бархатцами, желтофиолями, настурциями и бальзаминами. Вообще было много в г-не Сенном, по моему мнению, похвальных прихотей. В доме его, где всё было вымыто и выметено, видел я беленькие занавески у окон и зеркальцы между ими; множество птиц в клетках и картинок в рамках было развешено на потолках и по стенам; всё житье его и стол показывали в нём если не совсем образованный, то образующийся вкус.
Семья его состояла из жены и молоденькой, изрядненькой дочки. Предметом разговоров моих с ними всё был какой-то артиллерийский поручик де-Барбиш, который два года тут прожил, потом уехал, но непременно к ним воротится. Этот настоящий, или русский, французик, успел вскружить голову всему семейству; его рисунки под стеклами в почете висели отдельно от других картинок, девочку он выучил играть на гитаре и петь русские песенки, матери помогал вышивать; воспоминания о нём примешивались ко всем ежедневным их упражнениям. Один раз позволил я себе бедной девушке шепнуть на ухо, что завидую участи де-Барбиша; посмотрели бы, как, вспыхнув, она сердито на меня взглянула! Не случилось мне узнать, что сделалось после меня; но как сибирские жители суть, или по крайней мере были при мне, весьма легковерны и неопытны, то боюсь за бедных Сенных.
Как из посольства я первый показался за Байкалом, то в Вернеудинске играл роль знаменитого путешественника и вместе отменно-доверенной особы, когда попечениям моим поручены столь же огромные, как и драгоценные предметы. Бегали смотреть на меня по улицам, и сам почтенный Сенной был со мною чрезвычайно почтителен; дома же не знал чем накормить. Таким образом катался я только два дня как сыр в масле, пока в целости не подвезли мне моих зеркал. Я бы еще побыл, как вдруг наехали Теплов, Хвостов, Струве, Мартынов и другие чиновники с обозами: я почувствовал, что моя роль кончена и в ту же минуту поспешил появлением моим удивлять другие места.
Немного оставалось мне пространства и времени: в тот же вечер, неподалеку от города Селенгинска, обогнал меня секретарь посольства граф Ламберт и довольно повелительно сказал мне, чтоб я более торопился. Меня это удивило: я не знал, что Головкин послал его вместо себя на границу принять начальство над всеми отправленными туда чиновниками. Не менее того стал я спешить, и как от Селенгинска оставалось мне всего езды 90 верст, то я переменил в нём только лошадей и на рассвете 29 сентября приехал в Кяхту.
Я ошибся, в Троицкосавскую крепость. Настоящая Кяхта, в которой живут одни купеческие приказчики, всего на всё не более полутораста душ, находится четыре версты далее, на самой черте нашей границы, расстоянием на пушечный выстрел от китайского торгового селения Маймачина. А Троицкосавск, довольно большой городок, на ручье Кяхте, заложенный в Троицын день послом Саввою Рагузинским, вмещает в себе главную таможню, её чиновников, купцов и значительное число жителей; сверх того, пограничную военную команду. Примечательно, что, следуя общему правилу, принятому для пограничных мест, в Троицкосавске не позволено иметь ни одной кирпичной стенки; кажется, нападательной войны с этой стороны ожидать не можно, разве восстал бы какой-нибудь новый Чингис-хан. Самое название крепости и острокольный, бревенчатый, полуразрушенный забор, под именем укрепления, также довольно смешны.
Лучшие дома в Кяхте (для сокращения так буду называть я Троицкосавск) принадлежали таможенным чиновникам; по ним разместили нас. Как о трактирах тут понятия не имели, то они же вызвались и обязались продовольствовать нас пищей. Мне на долю, или я ему, достался великий чудак, некто Семенов, самый тяжелый, несносный, мрачный и несколько помешанный человек. Нас разделяли сени; одну половину, состоящую из двух малых комнат, уступил он мне, другую, такую же, оставил для себя с женою, пожилых лет, как и он. Не довольствуясь всегда у меня со мною обедать, как хозяин, почитал он себя в праве входить ко мне во всякое время, когда заблагорассудит; сидит по целым часам, смотрит печально, каждые десять минут выпуская по слову. Спасения не было от него; скажешь, что хочется спать, ложитесь; что хочу читать: читайте, скажет он, не трогаясь с места. Дорого платил я ему за гостеприимство; такого мучителя еще у меня не бывало; впоследствии должен был я прибегнуть к отчаянным средствам, чтоб избавиться от него.
Не долг, а любопытство заставило меня тотчас по приезде пойти к Ламберту в дорожном платье. Он объявил мне о новых правах своих и с видом неудовольствия дал заметить, что мне не следовало прийти к нему в таком наряде. Я отвечал, что, выехав из Иркутска прежде него, не знал о сделанных новых распоряжениях, что я зашел навестить его, как знакомого, но что если ему угодно, я через час могу явиться в мундире. Он и без того почитал себя моим начальником, и такой ответ сделал мне нового неприятеля.
С каждым днем Кяхта становилась многолюднее: по нескольку чиновников вместе приезжали в нее и, наконец, 6 октября прибыл сам посол. На другой день начались опять Иркутские ежедневные обеды для всего посольства; но казенный дом, в котором посол остановился, не соответствовал их пышности. Длинных деревянных два ящика, соединенных третьим поперечным и несколько ларчиков, сзади к ним приклеенных, составляли этот дворец. Впрочем, мы располагали недолго оставаться и смотрели на него, как на посольскую ставку более, чем на дом.
Между тем проходили дни и недели, и ничто не предвещало нашего скорого отъезда. Чрезвычайная медленность в ответах китайского правительства последовала за первою его поспешностью; придирки, неуместные требования умножились, и время длилось в переписке. Главным препятствием к сближению была всё-таки многочисленность свиты; более всего пугали китайцев сорок драгун с капитаном и двадцать казаков с сотником, данных послу в виде телохранителей. Они рассуждали, зачем воины в мирной и союзной земле? Они могли бы прибавить, что в случае неприязненных поступков такая горсточка была бы слабою защитой; Головкин же уверял, что сии воины неотъемлемая принадлежность его достоинства и на этом пункте стоял твердо. Во всём прочем был он уступчивее; например, на двух чиновников оставил он по одному служителю, их же самих в новый список внес под названием служителей. Такой обман мог легко открыться и навлечь ему неприятностей; не лучше ли бы было, без малейших для себя унижения и опасности, на половину уменьшить свое войско?
Были еще другие, посторонние причины, действовавшие на нерешительность и сварливость китайцев. В начале весны умер благонамеренный иезуитский генерал Патер Грубер, великий помощник наш в сем деле; узнав о сей смерти, агенты его к нам охладели. Мы любим похвастаться, попугать, и чужестранные газеты давно уже говорили о великих приготовлениях наших и каком-то замысле на Китай; добрые же наши союзники, англичане, не оставив того без внимания, имели время предупредить нас и встретить своими происками. Коварное это правительство, которое завистливыми очами глядит на все концы мира, в мыслях тайно пожирает китайскую торговлю и кончит тем, что у нас на носу ею овладеет.
Всё что происходило, скрывалось от нас в глубокой тайне; у нас всегда не кстати секретничают. Но что было жестоко и несправедливо, это требование, чтобы мы не показывали нетерпения; изъявление скуки, малейшее любопытство в сем случае ставились вам в величайшую вину. Люди прибежали к дверям, которых не открывают и не соглашаются им отпереть, и стой очи как истуканы у них! Не знаю право, за кого Головкин принимал своих подчиненных. Всех более или менее спасала беспечность. Стараясь сохранить всю важность государственного достоинства своего, посол, до окончания переговоров, ни себе ни нам не позволял видеть китайцев; для того нам воспрещено было ездить в торговую Кяхту, а их не пускали в Троицкосавск.
Странное было житье разнородного общества, собравшегося на краю света. Обедали все вместе у посла, но что делать из длинных осенних вечеров? Основались приемные дома, и разобраны дни. Нарышкин жил с Бенкендорфом и Гурьевым, Васильчиков с Перовским, Нелидов с Сухтеленом и Голицын с Карауловым. Сим превосходительствам и высокородиям в совокупности отведены были квартиры попросторнее, они были хозяевами четырех сборных мест, а посетителями Теплов, Довре, Струве, Хвостов, Мартынов и я. Ламберт иногда показывался между ними; Байков никогда. Остальные вечера проводили каждый у себя дома; я же, бегая от своего Семенова, из кяхтинского аристократического круга заглядывал и в ученый мир, и в плебейское общество посольства. Спросят, что делали на сих вечерах? Одни важничали, другие врали, буфонили, рассказывали, все разговаривали, никто не курил; потчевали одним чаем, который тут был не в диковинку; наконец, всё переговоривши, иные достали карты и засели в бостон.
Послу, который жил в совершенном уединении с своим секретарем посольства, проведав о том, стало завидно. Кавалеров посольства пригласил он к себе на все вечера, а из нас выбрал четырех, Хвостова, Перовского, Теплова и меня, и велел поочередно на сих вечерах дежурить. Какая разница! Там были мы в сюртуках, а иногда и их снимали, а тут следовало быть во всей форме. Это всем не полюбилось; надобно было как-нибудь помочь беде, и для того положили по переменкам двум только отправляться, чтобы с Байковым составить партию послу. Я никогда не любил карт и почитал великим мучением, чрез три дня просиживать целые часы подле стола и смотреть, как в них играют.
Также никогда не был я великий наездник, хотя и сбирался в кавалерийскую службу, а послу вздумалось верхом разгонять скуку по полам и рощам, в сопровождении приближенных своих, в числе коих, не знаю почему, и меня поместил. Обобрали казачьих лошадей, и мы (по крайней мере в дорожном платье, однако форменном, сером) летучим эскадроном носились по окрестностям Кяхты.
Мы были под 50-м градусом северной широты и хотя на Восток, почти в соседстве с Становым хребтом, почитаемым за одно из высочайших мест в мире, однако же в ноябре еще не чувствовали зимы. Снег иногда перепадывал, но был тотчас поглощаем песчаным грунтом земли, на котором построена Кяхта. Обыкновенно ее почитают началом Кобийской степи, отделяющей нас от Китая, а я полагаю его в Селенгинске; ибо природа в сих странах везде почти одинакова; везде ровное место, песчаные холмы, мелкие речки и тощие лески.
Верховые наши прогулки бывали и забавны; по приглашению Головкина иногда сопровождал нас сморщенный немчик Струве. Великий мистификатор, Бенкендорф, успел уверить его, что послу будет весьма, приятно если он оденется в казацкое платье. Надобно было видеть несчастную, печальную фигурку латиниста, педанта, иллюмината верхом, в этом наряде, с высокою шапкой и парою пистолетов за поясом. Покорность этого человечка, которому нельзя было не видеть, что его дурачат, не знаю чему приписать: подлости ли, немецкому ли, или христианскому терпению? Подходил Юрьев день, 26 ноября, именины Головкина; стали думать, какой ему сделать сюрприз, чем бы его развеселить? Без Струве дело обойтись не могло. Нашли какую-то французскую фарсу, шараду в стихах, Кокатрикс, в которой несколько мужских лиц и одна женская роль; он согласился ее принять и явился в юбке, в диадеме, в румянах и в локонах, с неподвижно-серьёзным лицом.
Одного нельзя было сделать: заставить его плясать, ибо не с кем было. Мы затевали бал и для того выписали из Селенгинска единственную даму, которая собой могла другим подать пример, жену генерал-майора Винклера начальника гарнизона. Ей до смерти хотелось. Родившись в Усть-Каменогорской крепости на Иртыше, она там выросла и вышла замуж и, переехав прямо с сибирской линии на китайскую границу, она достигла тридцатилетнего возраста, никогда не видавши как танцуют. Она обедала и проводила вечера у Головкина. Ничто не подействовало на кяхтинских невидимок-жительниц, ни её пример, ни власть посла и генерал-ревизора. Азиатские нравы существовали тут во всей своей силе.
Всему виною был статский советник Петр Дмитриевич Вонифатиев, который более пятнадцати лет управлял Кяхтинскою таможней. Такого хитрого и смелого плута еще свет или по крайней мере Россия не производила; он успел русским внушить страх и повиновение к себе и приобрести совершенную доверенность китайцев. Таким образом господствовал он по всей границе: ничто не делалось без его спроса; его воля была закон, вся китайская торговля на нём как на оси вертелась. Нужно ли сказать, что он исполнен был ума и твердости. Будучи низкого происхождения и занимая дотоле одни низшие места в отчизне своей, он, кажется, не слишком ее любил и почитал отечеством своим то место, где владычествовал. Говорили о несметном его богатстве; но время показало, что оно совсем не было так огромно, как полагали; следуя обычаю, он пользовался выгодами, которые получали тогда все таможенные чиновники, но корыстолюбие всегда уступало у него место властолюбию. В Петербурге имел он большие связи с Коммерц-коллегией и пользовался особым покровительством министра графа Румянцева, личного неприятеля Нарышкиных и зятя их Головкина.
Человек этот был деспотом и в семействе своем; жену с двумя хорошенькими дочерьми, кроме церкви, никуда не пускал; когда же мы приехали, то и храма Божия они лишились. По существующему ли прежде или по введенному им порядку, и другие женщины никогда не показывались мужчинам, и даже едва ли посещали друг друга. Головкину, великому обожателю прекрасного пола, захотелось в Кяхте освободить его от оков; для того обратился он к Вонифатьеву, стараясь объяснить ему, что он упускает единственный случай выгодным образом выдать дочерей своих замуж; что, оставаясь невидимыми, они полюбиться не могут, и кончил приглашением их к себе на вечер. Вонифатьев довольно сухо отклонил предложение сие. Любезность и величавость графа Головкина никакого действия на него не производили. Одним праздничным утром, окруженный всею свитой, посол (как все знатные люди, которые думают славно говорить по-русски, когда употребляют простонародные выражения) иностранным наречием своим сказал ему: «Пасматрите, Петер Митрич, у мена малатцоф што сакалоф». А тот, посмотрев на нас пристально, очень холодно отвечал: «нет, ваше сиятельство, ни один из них не годится мне в зятья», таким образом оставив нас в недоумении: гордость ли или скромность внушила ему сей ответ.
Можно себе представить, как невзлюбил его великий барин, начальник его, как президент Коммерц-коллегии. Но он был под крылом самого министра коммерции и вел себя так осторожно, что не было возможности к нему придраться. В обращении с послом был он молчалив, угрюм и почтителен; ненавистью же своею предупредил его. Ему посольство не нравилось; он знал, что оно будет бесполезно и опасался даже, чтоб оно не произвело у нас разрыва к Китаем. Нет сомнения, что у китайцев он тайно старался вредить Головкину, однако же так, чтобы неудовольствия отнеслись к лицу его, а не к правительству, его употребившему. У этого чванного, чопорного, неподвижного народа, в человеке высокого звания веселость почитается преступлением, а через Вонифатьева знали они все подробности нашей залихватской жизни.
Я на минуту ворочусь домой к хозяину своему. Мне не было житья от него. На одних со мною сенях, он решительно держал меня в осаде; кто бы ни вошел в них, он высовывался в двери, чтобы поглядеть или, лучше сказать, подглядеть идущего ко мне. Вдруг стал ревновать к старухе – жене, от которой жил я в двух шагах, но которой ни разу даже вскользь не видел. Заботясь как о чести дома своего, так и о целомудрии моем, не позволял он моему слуге принимать прачку, приносившую белье, иначе как на дворе. Я стал от него запираться, и когда он стучался, отвечал просто, что не пущу к себе; тогда он обманом умел прокрадываться; особенно же когда меня не было дома, везде шарил, за шкафом и за печкой, не найдет ли какой-нибудь женщины. Мне чересчур сделалось досадно, и я, никому не жалуясь, просил полицеймейстера отвести мне другую квартиру, хотя бы похуже. Пока он ее приискивал, вступился за меня, кто бы мог ожидать? Байков. Он с Головкиным смотрели на губернских чиновников как на поганую челядь, слишком осчастливленную постоем таких людей как мы; сверх того, были и сердиты на Кяхтинскую таможню. Узнав нечаянно о моих досадно-смешных несогласиях, Байков за меня обиделся и донес о том послу, который упрекнул меня излишнею терпеливостью, не велел менять квартиры и, призвав полицеймейстера, отправил его с фельдъегерем Штосом сказать Семенову его грозное слово. Он приказал объявить ему, что если вперед будет меня тревожить, то угодит Бог весть куда, и что если б я навел к себе дюжину наемных прелестниц и сделал оргию, то и в таком случае не имел бы он права мне мешать. Пораженный Семенов бросился было к Вонифатьеву; но и тот обвинил его, хотя никогда не хотел и глядеть на меня. С тех пор бедняк умолк, всё плакал да вздыхал и никому не показывался; он точно был помешан.
Письма и газеты из Петербурга приходили к нам исправно; только новости никогда не были свежи, потому что почта ходила оттуда полтора месяца, иногда и долее. Узнали мы, что Государь отправился к армии и все тому обрадовались. Со смерти Петра Великого, около ста лет, ратное поле не видело русского царя; опасаться же за него нам и в голову не приходило: возможно ли, чтобы прекрасный представитель великой России не был храним самим Богом? В это время совершенно пленился я Константином Бенкендорфом; более всех и почти один запылал он энтузиазмом. Как любил он славу России! И я также вспомнил 1799-й год и ребячьи мои слезы восторга при имени Суворова. Бенкендорф понял меня, и такое единомыслие, сочувствие, скоро нас сблизили. Какими благословениями напутствовали мы Царя! Мы уже гордились его красотою, его доблестями; еще не доставало ему геройства.
Бенкендорф несколько времени находился в Берлинской миссии; ему было очень больно видеть, что Пруссия колеблется пристать к союзу нашему с Австрией. Как все немцы, бредил он молодою королевой, которая, как звезда, сияла тогда на Севере Германии. Она была добра, великодушна, чувствительна и прелестна; с такими качествами можно обойтись без большего ума. На её посредничество Бенкендорф возлагал свои надежды. Одним утром нашел я его, с газетою в руках, трепещущим от радости: наше красное солнышко, Александр Павлович, прикатил в Берлин, всё там оживил, всё воспалил, всё очаровал. В избытке чувств хотелось ему что-нибудь написать, а беспорядок мыслей мешал тому; он призвал меня на помощь, и мы придумали соединенными силами сочинить акростих на имя королевы Луизы. Мы бились с ним более получаса, и что же вышло? Если б он был похож на что нибудь, я не решился бы его здесь поместить; но как не было в нём ни складу, ни ладу, то готов им посмешить читателя.
Les grâces aujourd’hui favorisent nos armes;
O Reine, c'est vous dont les yeux, pleins de charmes,
Usant du pouvoir qu’ils ont sur nos guerriers,
Inspirent le désir de cueillir les lauriers.
Soyez pour les Russes et pour leur Souverain,
Et nos drapeaux bientôt flotteront sur le Rhin.
Каковы стихи? Не правда ли? Прошу не прогневаться. Горячо испеку, а за вкус не берусь, могли бы мы сказать. Не долго могли мы вместе, забыв Китай, заниматься европейскими делами: скоро наступила для нас минута разлуки.