Текст книги "Семья Буссардель"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)
Изменился теперь и взгляд Амели на то, как муж поступает с нею. Крестная решительно заявила, что супружеские обязанности не всегда кажутся женщинам жестокими, и теперь молодая жена Викторена чувствовала, что в глубине ее души поднимается глухой гнев против мужа. Она видела, что он все больше пренебрегает ею, в последнюю зиму он за четыре месяца ни разу не постучался вечером в ее дверь. Викторену скоро должно было исполниться двадцать семь лет. Он достиг полного расцвета телесных сил, его находили красивым мужчиной; в прошлом году на скачках он сам выступал в качестве наездника и имел успех, стяжавший ему славу светского льва. Его мужественный облик пленял всех женщин, и глуповатость этого красавца геркулеса не мешала его очарованию. Испытывала это по-своему и сама Амели. Некоторые тяжелые воспоминания всегда жили в ее душе, но они не умаляли в ее глазах престижа Викторена и, может быть, даже усиливали то сложное чувство обиды и почтительности, которое внушал ей этот самодовольный силач. Ни за что на свете она не решилась бы объясниться с ним. Однако Викторен и не думал начинать объяснения; некоторое время он, казалось, даже избегал ее. Дело в том, что Фердинанд Буссардель имел с ним бурный разговор, отбросив на этот раз свою обычную тактику в отношении любимого старшего сына, на поведение которого он закрывал глаза с тех пор, как его выпустили из Жавеля; он заявил, что Викторен кругом виноват и прежде всего виноват в недоверии к близким: ведь отец несколько раз пытался поговорить с ним как мужчина с мужчиной, а Викторен, вернувшись из свадебного путешествия, на вопросы отца ответил, что "все прошло прекрасно". На этом утверждении он и дальше настаивал по своему невежеству, гордости и упрямству – вроде того, как провинившийся школьник лжет и упорствует в своем вранье.
Совершившееся в силу обстоятельств разоблачение нанесло самолюбию Викторена палящую рану. Ведь он жаждал разыгрывать роль взрослого мужчины, и при всеобщем содействии ему удавалось ее играть как на авеню Ван-Дейка, так и в конторе, и в обществе. А тут еще на него обрушился отцовский гнев. Все это было трудно перенести. На две-три недели к нему вернулись те же повадки, что и в дни юности; он всех дичился и был угрюм. Но когда-то он бесился молча, а теперь срывал злобу на своем слуге, придирался к нему из-за всякого пустяка, а в конторе раздавал затрещины и пинки мальчишкам-рассыльным. Дома его видели только в часы семейных завтраков и обедов; он знал, что отец в присутствии Амели не будет его распекать; но зачастую Викторен бросал на отца мрачные взгляды, говорившие, что в нем пробуждается былая его враждебность; сознание своей вины всегда вызывало у него раздражение, укоры совести и чувство унижения переходили в ненависть к кому-нибудь, и от этого ему становилось легче. Днем, в отцовской конторе, он не бывал в кабинете, когда там сидел брат; ночью возвращался домой в поздний час и сразу же шел в свою спальню. Если Амори и Эдгар и знали что-нибудь, то, конечно, не от него.
Итак, Амели напрасно боялась, что Викторен заговорит с ней. Но она страшилась всего, что теперь могло произойти. При всей своей выдержке и наружном спокойствии она полна была жесточайшей тревоги, она изнемогала.
А между тем ее ждали другие мучения, еще более тяжкие, чем душевные муки, и у нее едва хватило сил вынести их. После того как нанесли обиду ее женскому самолюбию, оскорбили ее целомудренную стыдливость, стали терзать ее плоть приемами, в которых современная медицина изощрила практику старых костоправов и африканских знахарей; после каждого визита лечивших ее врачей Амели с ума сходила от ужаса и боли. Деликатные заботы свекрови и служанок, хлопотавших вокруг ее постели, казались ей еще более оскорбительными, чем цинизм медицины. Она всех гнала от себя и, уткнувшись лицом в подушки, рыдала, пока хватало сил, и вдруг требовала, чтобы к ней пришла Теодорина, которой одной только и удавалось немного ободрить ее, – тетушка Патрико не могла передвигаться. В иные вечера никто не мог успокоить лихорадочного возбуждения Амели. Ночами ее мучили кошмары, она кричала во сне и, открыв глаза, в полубреду умоляла, чтобы остановили поезд. Свекровь сразу же приставила к Амели для ухода и присмотра за ней свою служанку, старуху Розу, отстранив молоденькую камеристку,
В один прекрасный день врачи объявили наконец, что их миссия закончена. Буссардель за это время уже успел помириться с Виктореном; как-то раз вечером он удержал сына дома, увел его к себе в кабинет и сказал, что нынче ночью он может постучаться в дверь Амели.
Она только что удалилась к себе в спальню; свекровь простилась с ней в вестибюле второго этажа; Роза уже забралась в свою мансарду. Отец вышел из кабинета и отослал слугу, предложившего, как обычно, зажечь канделябр и посветить ему на лестнице; Буссардель поднялся на второй этаж, опираясь на руку сына, каждый из них нес с собой зажженную свечу. Буссардель оставил Викторена у двери Амели, а сам прошел в свои комнаты, где его ждала Теодорина. Амели уже легла. В темной комнате с задернутыми гардинами горел только ночничок. Послышался стук в дверь.
– Войдите, – тихо отозвалась Амели.
Отворилась одна створка двери, и на пороге появилась высокая фигура мужчины, пламя свечи выхватило из темноты его руки, крахмальную манишку сорочки и лицо. Он подошел. Она повела рукой. Он загасил свечу.
В доме стояла глубокая тишина. Малейшие звуки, раздававшиеся в спальне, шелест одежды, дыхание принимали непомерное значение. Через минуту все смолкло. Для Амели началась жизнь женщины, и на следующий день ей пришлось сделать над собой великое усилие, чтобы показаться за завтраком.
Ее беременность определилась и развивалась нормально. В свой срок она родила крупного младенца мужского пола и пожелала назвать его Теодором в честь Теодорины, своей свекрови. Ее желание нарушало традицию нарекать старших внуков Фердинандами, и все же маклер Буссардель дал согласие: он одобрял все, чем желали публично почтить его супругу.
Но Эдгар не склонился над колыбелью новорожденного, как склонилась Амели над колыбелью Ксавье. Эдгар умер. Воздух Парижа был ему вреден, болезнь его усилилась, а его невестка, поглощенная лечением, которому ее подвергали, к глубокому своему горю, не могла посещать его так часто, как бы ей того хотелось. Болезнь приняла форму скоротечной чахотки, и Эдгар умер, когда Амели была уже беременна.
XXIII
После этого периода, то есть со времени "отчуждений", и до рождения Теодора, периода, насыщенного событиями, прошло восемь лет. События уже совершались реже. В восхождении своем Буссардели достигли горной равнины. Они вступили в особую фазу развития, зачастую неповторимую в истории семьи, подобную эре благоденствия в истории народов и поре расцвета сил в жизни человека. Для них настала полоса полного благополучия, равновесия, сплоченности, хорошего ритма продвижения, потребовавшего, правда, некоторых жертв и достигнутого благодаря дружным действиям всех частей наступавшего отряда Буссарделей. Годы, последовавшие за этим, были временем спокойного существования, которое изнутри мало затрагивали неизбежные несчастья смерть, а извне – исторические бедствия.
Со времени беременности Амели изменились ее отношения с Буссарделями. С будущей матерью у них установилась более тесная близость: раз она понесла ребенка, значит, действительно вошла в семью. Наиболее открыто изменил свой взгляд на нее глава всего рода – Фердинанд Буссардель. Теперь он был с ней нарочито предупредителен, подчеркивал, что ему приятно показываться с ней в обществе, сопровождал ее в театр. Все эти новые чувства к ней переворачивали всю душу Амели, она с каким-то испугом и растерянностью вступала во второй этап своей супружеской жизни.
Вспомнив в этом единственном случае о правилах своей родной семьи, молодая мать пожелала сама кормить грудью ребенка. В семействе Клапье это было традицией, а тетушка Патрико, с которой у Амели возобновилась задушевная дружба, считала это даже гражданским долгом матери. Доктора сказали, что молоко у нее хорошее. Буссардели не сделали возражений, и Амели стала кормить своего младенца. Новые переживания, новые радости, перед которыми потускнели все остальные удовольствия. Когда она давала грудь ребенку и он, на мгновение прилепившись к материнской плоти, впитывал в себя частицу ее жизни, странное и сладостное ощущение разливалось от столь чувствительного в женском организме кончика груди по всему ее существу. Эти материнские обязанности доставляли ей наслаждение, вызывали у нее улыбку мадонны, и после кормления она полна была светлого спокойствия, гордости и уверенности в будущем.
Наконец-то сердце Амели переполнилось. "Я счастлива, – говорила она себе, – это несомненно". Шесть лет тому назад она написала свекрови, что чувствует себя счастливой. Она была вознаграждена за свою великодушную ложь, ибо ложь стала правдой. Весьма кстати заболел в это время ее свекор – это дало ей возможность излить на него неистраченные запасы привязанности, благодарности и преданности.
Однажды ночью Буссардель позвонил слуге, тот прибежал и увидел, что хозяин дрожит от озноба, сидя у камина, совершенно одетый, несмотря на поздний час: он только что вернулся из какой-то ночной вылазки, во время которой и простудился. На следующее утро никто не стал допытываться, где он был и как это случилось: его развлечения всегда оставались тайной. Брат, сестра, дети, все родные с общего согласия набросили на отца семейства библейский плащ патриарха Ноя.
Через сутки у Фердинанда Буссарделя развился тяжелый бронхит, ему грозило воспаление легких. К несчастью, Теодорина не могла посвятить себя уходу за больным. У нее у самой здоровье сильно пошатнулось: тучность вызвала у нее расстройство деятельности сердца и почек, она только что возвратилась из Мариенбада, где провела курс лечения, очень ее утомивший.
– Не горюйте, мама, что вы не можете ухаживать за нашим больным, сказала Амели, когда болезнь у маклера развилась, хотя и не вызывала серьезных опасений. – Я ведь уже отняла Теодора от груди, и мне нечего себя беречь. Я сама буду ухаживать за папой. В монастыре мне часто приходилось помогать сестрам в лазарете, я умею накладывать нарывной пластырь и ставить банки.
И действительно, она не отходила от постели свекра, который, как все себялюбивые, изнеженные люди, оказался очень требовательным, капризным больным. Он считал вполне естественным, что весь дом с тревогой следит за малейшим изменением в его лице, что родные, собравшись у его постели, охают, ахают, когда термометр покажет на полградуса больше или меньше вчерашнего. Он желал, чтобы у его сиделок рука была легкая, невесомая.
Он очень боялся, как бы нарывной пластырь, который накладывала ему Амели на грудь, не оставил шрамов; он настойчиво объяснял это молодой снохе с наивной откровенностью и даже бесстыдством, которые могли показаться неподобающими для столь важной особы. Но Фердинанд Буссардель, барон биржевых операций, владетельный принц долины Монсо, был в то время только больным, пригвожденным к постели, а его сноха – сиделкой, приставленной к нему.
Когда нарывной пластырь произвел должное действие и надо было сорвать пленку, затянувшую рану, вызванную этим отвлекающим средством, Амели могла сделать это, только прибегнув к хитрости, принявшись расспрашивать свекра относительно его родинки, о которой она слышала.
– Она у меня от рождения, – снисходительно ответил Буссардель. – У моего брата Луи родинки не было, и с первого же дня нас различали по этому признаку. Открыл эту разницу между нами наш отец.
И тут он вскрикнул: Амели смеясь показала ему тряпочку, к которой прилип лоскуток кожи, оторванный безболезненно.
– Ох ты! – воскликнул он, и у него от страха перехватило дыханье, хотя он не мог решить, было или не было ему больно. – Ну и хитрая девчонка! Ах ты, мошенница! Провела своего свекра!.. Ну уж ладно, наклонись, я тебя поцелую.
И он поцеловал ее в лоб у корней густых пахучих волос. Благоволение, которое маклер выказывал снохе, не уменьшилось и после того, как он выздоровел. Теодорина быстро утомлялась, а после смерти Эдгара редко выходила из какого-то унылого оцепенения; желая поберечь жену, муж уговорил ее передать Амели большую часть хлопот по дому и связей с внешним миром. Бразды правления мало-помалу перешли из рук госпожи Буссардель старшей в руки молодой госпожи Буссардель. Благодаря этой перемене маклеру проще было осуществить тайные свои намерения. Он частенько говорил, что у них в доме слишком много бывает пожилых людей, нужно омолодить состав гостей, привлечь другое поколение, сверстников его сыновей и молодой хозяйки.
А суть дела была в том, что уже четыре года Буссардель осторожно отстранялся от Жоржа Османа. Теодорина тоже перестала встречаться с Османом и с его женой, очень симпатичной ей Луизой де Лагарп: это была одна из многих жертв, которые ей пришлось принести мужу за тридцать лет их супружеской жизни. Но ведь префект поставил себя в такое положение, что на него обрушились весьма досадные обвинения. Законодательный корпус встревожился по поводу "фантастических счетов Османа", затем разразился скандал из-за бон, выданных депутатам, и сам Буссардель почувствовал опасность, когда всему Парижу стали известны простодушные слова, которые приписывали баронессе Осман: "Удивительное дело, всякий раз, как мы с мужем покупаем дом, на этом месте обязательно прокладывают бульвар!"
Помимо того, мания величия, которая появилась у префекта, слишком открытые его связи с певицами и балеринами тоже давали повод к охлаждению прежней дружбы. Такая нескромность не соответствовала духу, царившему на авеню Ван-Дейка: там умели соблюдать внешние приличия. Словом, Буссардель нашел предлог не приглашать супругов Осман на свои обеды в конце зимнего сезона. Буссардель повернул штурвал, и его корабль, взяв новый курс, отошел от опасного рифа.
Итак, в особняке у парка Монсо устраивались пышные Приемы, на которых собиралось блестящее общество, очищенное от всяких нежелательных элементов, а в конторе у сквера Лувуа все шло своим чередом. Эдгар скончался, не успев занять там значительного места, с его смертью не почувствовалась пустота. Буссардель-отец появлялся там каждый день, но слаженной работе контора была обязана больше всего служащим – счетоводам, бухгалтерам, доверенным, а также постановке дела: биржевой маклер Буссардель Второй унаследовал от отца способность заставлять людей работать с максимальной отдачей.
К тому же он смотрел на унаследованную контору иными глазами: она стала для него фасадом, почти что ширмой, за которой на него работало само по себе другое прибыльное дело – земельные участки.
В семье, однако, не производили с ними никаких операций. Сохраняли их, и только. Те участки, которые не были проданы городу, застроили, и они приносили доход. Существенная прибыльная операция, впрочем, предусмотренная заранее, произведенная в это время на одном из участков Буссарделей, принесла выгоду Фердинанду Буссарделю, которому в этом отношении всегда везло больше всех. Город, хорошо порадевший биржевому маклеру Буссарделю, произвел отчуждение особняка и сада улице Людовика Великого, который Фердинанд не пожелал продать, когда переселился на авеню Ван-Дейка. Отчуждение произведено было в связи с прокладкой улицы Десятого декабря, и владельцам отчуждаемых домов были выплачены такие тройные деньги, что это вызвало страшный шум. Однако против Фердинанда Буссарделя ничего не было сказано, так как среди этой свистопляски он, как всем было известно, удовольствовался суммой, предложенной ему комиссией муниципалитета. А ведь каждый знал, что совет экспертов, в который обращалось большинство домовладельцев, чаще всего весьма значительно увеличивал оценку отчуждаемых зданий, сделанную городом.
– Ни разу, – сказал глава семьи, который, пожалуй, больше всех в Париже оказался "жертвой" отчуждения домов и участков, – ни разу никто из Буссарделей не обращался в совет экспертов. Такие вещи в нашей семье не делаются.
И в заключение привел слова покойного своего отца:
– Буссардели не аферисты.
Они были в полной мере горожанами, парижскими домовладельцами и не стремились приобретать недвижимое имущество в сельских местностях. Имения, замки, дачи казались им мелочью по сравнению с их владениями в столице. Гранси стало их собственностью лишь ввиду необходимости немедленно купить имение для спасения от опасности, а Буа-Дардо досталось им по наследству. "Пахотные земли" или "луга для выпаса скота" – слова эти оставались для Буссарделей мертвой буквой: они понимали толк лишь в земельных участках для городских построек, а в вопросах сельского хозяйства проявляли крайнее невежество, которое они даже подчеркивали как знак своего превосходства, подобно семьям артистов и художников, которые гордятся своей непрактичностью и непониманием житейских дел.
В летние месяцы в Гранси или в Буа-Дардо можно было увидеть, как дамы Буссардель медленно прохаживаются в саду по аллеям, посыпанным песочком, подметая их длинными своими платьями; из дому они выходили, вооружившись зонтиками, широкополыми шляпами, газовыми шарфами, шалями и перчатками; они всегда прятались в тени деревьев, боясь солнечного удара. Мужчины убивали время как могли. От скуки их спасал только сезон охоты с его обязательной программой, своего рода светской дисциплиной, и, главное, поводом приглашать гостей и собирать у себя всю крупную клиентуру конторы Фердинанда и конторы Луи-нотариуса.
Для этих целей вполне достаточно было Гранси и Буа-Дардо. Кроме этих имений, у членов семейства Буссардель было лишь несколько дач, куда легко было ездить, – в Монморанси, в Андрези, в Мезон-Лафит. Фердинанд Буссардель и не подумал построить себе хоть маленькое шале в Довиле или в Биаррице. Буссардели не лишены были своего рода фрондерства, они шли против того, что считалось последним криком моды или чем-то передовым; они называли эту черту независимостью, хотя тут сказывалось их чванство и консерватизм.
Амели впервые выступила в роли хозяйки Гранси летом того года, когда ее свекор болел бронхитом. Она отправилась в Берри первого июля, взяв с собою маленького Теодора, свою невестку Каролину, вдову Эдгара, и своего племянника Ксавье. Мужчины должны были приехать лишь в конце месяца; дочери Фердинанда, Луиза и Флоранс, уехали в имения своих мужей, предполагая провести в Гранси, как обычно, три недели после пятнадцатого августа или в сезон охоты, так же как и Ноэми – владелица Буа-Дардо. Что касается Теодорины Буссардель, то в прошлом году она еще могла совершить путешествие по железной дороге в спальном вагоне до Буржа, откуда на следующий день добралась до Гранси в ландо, – из-за ее удушья кучер пустил лошадей почти шагом; но этим летом нечего было и думать перевозить ее из Парижа, разве только в случае улучшения ее здоровья, чего, по правде сказать, доктора не обещали.
Амели, не такая закоренелая парижанка, как Буссардели, любила Гранси. Парк и построенный в имении дом вступили тогда в лучшую пору своего существования. За тридцать пять лет солнце и дожди сообщили длинному зданию почтенный вид, смягчавший его вульгарную новизну; только четыре статуи времен года, укрытые нишами, по две у каждого крыльца центрального корпуса, сохранили свою свежесть. По стенам боковых пристроек местами карабкались побеги дикого винограда, ветви виргинского жасмина; глициния, уже узловатая, обвила сверху своими цветами три арки "летнего крыльца". Эта растительность отныне прочно связала с землею господский дом, а деревья, разросшиеся вокруг него с холерного года, окончательно сроднили его с беррийским пейзажем. Наконец-то эта усадьба начала производить гармоническое впечатление, о котором мечтал, которого искал давно уже умерший дед молодых Буссарделей; это был наглядный пример той простой истины, что для осуществления большого замысла мало продолжительности жизни человека.
За две недели Амели взяла в свои руки бразды правления, она чувствовала себя в силах заменить свою свекровь и радушно принимать в Гранси гостей, приезжающих из Парижа. Но вдруг по почте прибыло следующее письмо от ее свекра:
Авеню Ван-Дейка, 12 июля 1870 г.
Дорогая Амели!
Пишу вам из Парижа, охваченного лихорадкой. Каково бы ни было наше хладнокровие, нам и самим не избежать всеобщего возбуждения: ведь в конторе биржевого маклера в часы катастроф всегда идет бешеная работа. Викторен проводит там целые дни, ему некогда и написать вам. Вот я и хочу уведомить вас, а то в ваш уединенный уголок новости, наверно, доходят бог знает с каким запозданием и с какими искажениями.
Дорогая моя дочь, мне думается, назревают серьезные события. Кое-кто радуется, но мне совсем невесело... Прусский король и граф Бисмарк, помимо истории с испанской короной, ищут нового конфликта с нами, и, по-видимому, с нашей стороны нет такого нежелания ввязываться в войну, какое следовало бы иметь. В палате депутатов царит удивительное легкомыслие. Послушать этих господ – так прусская армия никуда не годится: "дунь на нее и рассыплется". Эта шуточка принадлежит Эмилю Оливье.
Я далеко не разделяю это опьянение, эти иллюзии. Вы знаете, что обычно я бываю оптимистом и, главное, не придаю острым инцидентам в политике того значения, которое им приписывают нервические люди, вечно пребывающие в волнении. Но я не могу закрывать глаза; нас втягивают в опасную авантюру. Дело страшное! Поневоле забеспокоишься. Далеко не все нам тут известно, однако же средства у противников неравные. Во всяком случае, решение, которое у нас хотят принять, несомненно, продиктовано самолюбием и страстями, а это всегда и во всем ведет к роковым последствиям.
Радуюсь, что вы сейчас далеко от Парижа, и очень хотел бы приехать к вам в Гранси вместе с сыновьями. Но в моем положении, когда в конторе от меня зависит столько людей, а мои действия зачастую служат примем ром для других, мой отъезд имел бы нежелательные последствия, да и разве я могу при таких обстоятельствах оставить в Париже бедняжку Теодорину одну на попечении старухи Розы. Жена моя во всех этих передрягах проявляет душевную твердость – как вы, конечно, и ожидали, – но такие события не улучшают состояние сердечных больных: теперь приходится подкладывать под спину нашей больной столько подушек, что она не лежит, а почти сидит в постели.
Не забывайте нас, дорогая Амели, посылайте о себе весточки. Как Теодор? Меньше плачет теперь? Толстый кукленок еще не понимает, что в третьем поколении на-! шей семьи он – старший представитель старшей ее ветви и, когда меня не станет, именно он будет у нас наследным принцем.
Прощайте, дорогая дочь. Викторен шлет вам самый нежный поцелуй, а я прошу помнить обо мне так же, как я всегда помню о вас.
Любящий вас отец
Фердинанд Буссардель
Вскоре с колокольни селения Гранси забили в набат: была объявлена война; но о том, как развертывались военные действия, в господском доме узнавали лишь из писем, приходивших из Парижа. Последнее письмо перед осадой Амели получила опять-таки от свекра.
Авеню Ван-Дейка, 5 сентября 1870 г.
Дорогая Амели!
Пишу наспех: меня уверяют, что в южном направлении почта еще будет действовать несколько часов.
Седан пал, и теперь дорога на столицу открыта. По-моему, всякий, кто бесполезен для защиты Парижа, обязан выехать из него. Тем более не следует быть в нем матерям, на которых лежит забота о малых детях: долг матери важнее сейчас долга супруги.
Поэтому к вам скоро приедут мои дочери – Луиза и Ноэми, обе со своими детьми. Андрези, где находится первая, и даже Буа-Дардо, в котором сейчас живет вторая, на мой взгляд, слишком близко от Парижа. Их мужья останутся здесь. О Флоранс беспокоиться нечего: она проводит лето у родителей мужа, в Вандее.
Отправляю к вам также ваших родственниц со стороны Луи, а именно кузину Жарно и жену Оскара, обе привезут с собой детей. Вероятно, приедет с ними и жена Луи.
Предстоит вам также принять у себя и мою сестру Аделину. Я разрешил ей захватить с собою ее духовника аббата Грара, совершенно беспомощного из-за преклонного возраста и болезни; по словам моей сестры, кроме нее, у него нет никого на свете. Словом, она отказывается ехать без этого старика, и я подумал: пусть уж возится с ним, все-таки будет у нее какое-то занятие.
Итак, дорогая Амели, я шлю к вам уйму народа и прекрасно знаю, каким бременем это ляжет на ваши молодые плечи, но мое решение возложить его на вас говорит о том, что вы внушаете мне глубокое доверие. Благодаря вам я могу приютить в безопасном убежище женщин и детей нашего семейства – и хоть в этом душа у меня будет спокойна. А все Буссардели-мужчины останутся в Париже. Наши молодые люди в свое время на совершенно законном основании были освобождены от военной службы. Но они намерены выполнить свой долг. Я записал Викторена и Амори в национальную гвардию. Это большое войско, насчитывающее немало славных страниц в своей истории, и в нем служили все Буссардели – сыновья заступали место отцов.
Викторен зачислен в часть, охраняющую окружную железную дорогу; он ходит на дежурство три раза в недели"; как видите, вы можете гордиться им. Я как-то раз навестил его на бивуаке, который устроен в туннеле под улицей Курсель. Он держится молодцом, военная форма очень ему к лицу, так же как шла она и мне когда-то. Товарищи обожают его. Далеко не все они одного с ним уровня, но он не гнушается выпить с ними стаканчик. "А что ж, ведь у нас со вчерашнего дня республика!" – сказал он мне нынче утром.
Амори несет ту же службу, что и брат. Я по своим годам уже не могу надеть портупею, и ваш дядя Луи тоже. Но мы с ним в полном смысле этого слова не в силах расстаться с Парижем. Мы не могли бы жить вдали от наших контор, от наших домов, от наших участков, все время терзаясь мыслью, что каждое мгновение ядро вражеской пушки, пожар или мятеж может их уничтожить или разграбить, опустошить. У меня мучительно сжимается сердце, когда я думаю, что вражеские армии наступают, подходят к Парижу, угрожая и вековечному его величию, и нашему имуществу,
Прощайте, Амели. Вы спрашиваете, как чувствует себя ваша свекровь. Ей не лучше, она не встает с постели, движется с трудом. Я трепещу при мысли, что обстоятельства могли бы заставить меня принять решение покинуть Париж; что стал бы я делать с Теодориной?
Прощайте. Буду писать вам или посылать депеши – смотря по тому, что окажется возможным. Нежно целую вас.
Фердинанд Буссардель
С прибытием каравана, о котором сообщал Буссардель, Амели совсем поглотили бесконечные хлопоты хозяйки дома, обязанной подумать о всякой мелочи. Дом был просторный, на ферме и на птичнике всего было вдоволь, сад и огород давали богатый урожай, кое-что поставляла деревня – словом, вопрос продовольствия и кормления гостей был разрешен.
Некоторые затруднения, и притом не материального характера, исходили от тети Лилины. Старая дева оказалась очень обидчива, желала сидеть за столом на почетном месте, осуществлять верховный надзор за детьми и распекать слуг. А вместе с тем от нее не было никакой пользы. Амели воспротивилась ее притязаниям. С чувством негодования, поражавшим ее самое, она защищала и свои хозяйские права и спокойствие своих домочадцев. В конце концов ей помогло присутствие аббата Грара. Ему уже было семьдесят два года, он слыл тяжелобольным и лишь формально числился духовником монастыря Тайной вечери там его функции выполнял другой священник. Болезни, а еще больше старость ослабили его умственные способности, в Гранси он целыми днями дремал. Убаюкиваемый бесконечными речами тети Лилины, которая устраивалась возле него, в сторонке от всех, он сидел в кресле с полузакрытыми глазами, с блаженной улыбкой на лице, и всегда казалось, что он дремлет, переваривая пищу. Когда его говорливая соседка делала паузу, он, не просыпаясь, кивал головой.
Амели выразила тете Лилине сожаление, что не может создать для нее и благодушного аббата вполне спокойной обстановки, подобающей благочестивому характеру их бесед. Но ведь не могла же она запретить детям играть под окнами или не допускать в гостиную, где их появление радовало и успокаивало матерей, тревожившихся за своих шалунов.
Наконец, она предложила устроить маленькую гостиную рядом с комнатой старой девы, для того чтобы никто не мешал ей вести разговоры с аббатом. Польщенная высокой честью, которую, по видимости, представляло собою это исключительное положение, это своего рода уединение от шумного мира, тетя Лилина согласилась и вскоре пожелала, чтобы в этом уголке накрывали на стол для аббата и для нее. Это добавляло хозяйственных хлопот, но Амели поспешила утвердить такой распорядок, избавлявший всех от многих неприятностей. У Буссарделей трапезы были стержнем семейной жизни, и раз тетя Лилина исчезла из столовой, она стала безвредной.
Все эти обыденные заботы, возобновлявшиеся ежедневно, трудности, возникавшие на каждом шагу, поглощали все мысли Амели Буссардель. Обязанности хозяйки не выпускали ее из стен дома.
Ей некогда было думать о войне, о других людях, замкнутых в осажденном Париже, а ведь там остались ее муж, ее свекор, ее деверь и зятья. Домашние хлопоты заслоняли все: вражеское нашествие, сражения, осаду. В то время как ее невестки, у которых было больше досуга, чем у нее, тревожились, что совсем нет вестей из Парижа (воздушные шары оттуда отправляли очень редко), она радовалась, что у нее так много дела, и зачастую среди их тоскливых разговоров вскакивала с места.
– Ах, боже мой! – восклицала она. – Уверена, что лудильщик не принес из деревни ванну. Как же детишек купать? И Мориссон ждет... Хотел поговорить со мной о дровах. Надо запасти дров на зиму... Уж извините, бегу.
– Амели само совершенство! – восклицали родственницы, опять принимаясь за свое рукоделие.
В ее привязанностях произошла перемена. Тетка, невестки, кузины, племянники и племянницы стали ей дороже с тех пор, как ей пришлось заботиться о них. Они теперь больше значили для нее, чем трое-четверо Буссарделей, которые были так далеко, за линиями прусских войск, и не нуждались в ней.
Ее потрясли слова свекра о той миссии, которую он возлагает на нее: он доверил ей заботу о детях и женщинах семейства Буссардель. Став матерью и выкормив своего ребенка, она познала чувства, прежде ей незнакомые, а теперь, несмотря на свою молодость, оказалась покровительницей своей многочисленной родни. Сидя за столом на хозяйском месте, окидывая взглядом пятнадцать человек, Амели с невольной гордостью думала, что от нее зависит, чтобы им жилось тут удобно, чтобы они были сыты и всем довольны; она начала иначе смотреть на себя, в ней пробуждались зачатки ее призвания быть главою семьи, недаром же она со временем стала образцовой хозяйкой, самой почтенной среди почтенных матрон, Матерью Буссарделей.