Текст книги "Семья Буссардель"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
– Извините, у меня имеются точнейшие сведения! Если хотите знать, мама, эту гостиницу горячо рекомендует мадам де Сольси, фрейлина императрицы. Что?.. Я полагаю, на ее рекомендации можно положиться!
– А которая из этих двух гостиниц ближе к тому домику, где живет Эдгар? – спросила жена Луи-нотариуса, женщина уступчивая и практическая.
– Я, конечно, не располагаю таким источником информации, как Тюильри, процедила сквозь зубы госпожа Клапье, – но ваш свекор, Лионетта, дал себе труд написать в префектуру Драгиньяна и получил оттуда все сведения. Надеюсь, вы не посетуете на меня, если я позволю себе считать их вполне надежными.
– Ах, все равно, Амели поступит, как ей захочется, – сказала Лионетта, шаловливо подбрасывая свою муфту. – Мы все, кажется, позабыли, что она теперь замужняя дама и сама себе хозяйка.
– Боже великий! – смеясь заметила госпожа Миньон. – Сама себе хозяйка! – Вот если бы ее муж услышал!.. Дорогая племянница, – добавила она, наклоняясь в сторону Амели, – могу я попросить, чтобы вы вспомнили обо мне, если увидите в Провансе у торговок что-либо интересное, например местные кружева или что-нибудь другое?
– Я уже просила Амели располагать моим кошельком, – сказала тетя Лилина и после краткой паузы добавила: – Для добрых дел. У каждой женщины свои склонности, не правда ли?.. Я вам открываю кредит в сто франков, милая деточка.
– О, что касается моих поручений, я предоставляю ей полную свободу действий, – сказала госпожа Миньон, смеясь от всего сердца. Хотя колкости старшей сестры с годами становились язвительными, Жюли никогда на них не отвечала.
Впрочем, Буссардели не позволяли себе при посторонних ни малейшей семейной пикировки, самого безобидного спора; и эта традиция взаимного доброжелательства между братьями и сестрами перешла теперь к следующему поколению – к двоюродным братьям и сестрам. Быть может, она не избавляла от разногласий, но повседневная привычка умалчивать о них лишала их остроты, и в конце концов они как будто исчезали. Буссардели не могли удержаться от некоторого злорадного удовлетворения, когда замечали в других семьях отношения куда менее дружелюбные. Если при них там вспыхивала мелкая ссора, они переглядывались и слушали перепалку с тайным презрением, с каким люди, умеющие держать себя за столом, смотрят на своего соседа, который режет рыбу ножом. Попытку примирить Лионетту с ее свекровью сделала жена Луи-нотариуса, а она была урожденная Эрто и не вполне прониклась духом Буссарделей.
Тетя Лилина, которая дальше Гранси нигде не была, не жалела для новобрачной указаний, как всего удобнее устроиться, чтобы хорошо поспать в вагоне. Затем она посоветовала ей вручить самому директору гостиницы чаевые для прислуги: ведь если давать каждому, кто протягивает руку при отъезде постояльца, то в первом же городе тебя обдерут как липку.
– Амели, – вполголоса сказала госпожа Клапье, – уже двадцать пять минут восьмого, сейчас за нами придет отец. Не мешало бы тебе заглянуть в туалетную.
– Я пойду с вами!.. – заявила, услышав их, Лионетта. – А то вы сейчас же заблудитесь в такой толчее.
Когда они вернулись, дамы уже поднялись с кресел и стояли кучкой перед Фердинандом Буссарделем. Викторен и граф Клапье остались в купе стеречь багаж. Из салона выход был прямо на перрон, и сразу же всех ошеломили шум, суета, давка; трудно было дышать от паровозного дыма, а глаза слепил дрожащий лиловатый свет ярких фонарей с вольтовой дугой.
– Смотрите, как бы не потеряться! – кричала Лионетта.
Из осторожности Фердинанд Буссардель поднял вверх свою трость с золотым набалдашником, которая могла служить знаком сбора для всей родни, и встал во главе своего отряда. Подобрав юбки, дамы следовали за ним, стараясь обходить грубых и неловких встречных.
Амели взяла под руку свою свекровь. Они прижались друг к другу. Обеим, по-видимому, было одинаково не по себе среди этой кричащей, спешащей толпы, в удушливой атмосфере вокзала. Теодорина вытащила из муфты правую руку и, нащупав руку Амели, продетую под ее локоть, сжала ее. Затем замедлила т.н. желая отстать от остальных.
– Дорогая Амели!..
Она говорила на ходу, стараясь как можно ближе, несмотря па разницу в росте, прильнуть к своей спутнице.
– Я хотела бы кое-что сказать вам... Если вы сочтете это нескромным, простите меня... Я из добрых чувств... Вот! Ваша матушка, вероятно, говорила с вами, но все-таки... Она ведь не знает моего сына.
Теодорина шла, устремив глаза вперед.
– Она не знает, что мой большой мальчик несведущ во многом... и в брак вступает, не имея никакого опыта. Вы понимаете меня?
Амели молчала. Теодорина остановилась и посмотрела на нее.
– Боже мой... Дорогая! Матушка ведь говорила с вами?
– Говорила... – ответила Амели. А между тем мать говорила ей что-то туманное, отвлеченное, ненужное, упоминала о каких-то тайнах жизни, не объясняя, в чем они состоят, советовала ей быть покорной, ничем не возмущаться, не думать, что ее муж внезапно сошел с ума. "То, что доставляет мужу удовольствие, – сказала госпожа Клапье в заключение, – для жены только обязанность. Ну, теперь ты все знаешь".
Теодорина колебалась: она считала своим долгом дать новобрачной наставления и вместе с тем находила неделикатным делать это вместо небрежной или слишком стыдливой матери и, помешкав, двинулась дальше.
– Словом, – продолжала она, – прошу вас, не судите о Викторене по первым дням вашей совместной жизни. Быть может, он разочарует вас. Амели, мне думается, у вас есть характер, вы многое можете сделать для моего сына. От всей души желаю, чтобы вы нашли путь к его сердцу, желаю этого и ради него и ради вас самой. Ах, дитя мое, я не из числа матерей-эгоисток... Конечно, я хочу, чтобы он был счастлив, но хочу, чтобы и вы были счастливы.
Амели заметила, что глаза свекрови блестят от слез. На Теодорине была шубка из выдры, в руках такая же муфта; она отколола украшавший муфту букет пармских фиалок.
– Я для вас их принесла, – сказала она. – Держите букет на коленях, а то в вагонах такой неприятный запах.
Когда молодые вошли в купе и выглянули в окно, взгляд Амели встретил глаза Теодорины и не отрывался от них, пока не завертелись колеса поезда. Провожавшие махали платками. Госпожа Клапье заплакала. Тетя Лилина тотчас последовала ее примеру, заявив, что всегда так бывает: одним счастье, а другим оно – горе!
Некоторое время поезд не спеша проплывал вдоль перрона, но вот кучку Буссарделей и Клапье обогнал последний вагон и быстро покатил вдаль.
– Ух! – с облегчением вздохнул Фердинанд Буссардель, но так тихо, что услышала его только жена.
Он повернул обратно, увлекая за собою всех провожавших. Обе семьи зашагали по перрону. Завязались разговоры. Громче всех раздавался голос Лионетты, и только одна Теодорина время от времени оборачивалась взглянуть на красный фонарь последнего вагона, убегавший вдаль, постепенно тускневший в черной тьме.
XX
– Не будете ли вы так добры, сударь, достать мой саквояж? Мне так хочется поскорее приобрести дорожный вид, – произнесла Амели; она еще не присела и ждала, когда ее спутник опустит оконное стекло.
При своем огромном росте молодой человек без труда достал саквояж прямо с полки, не становясь на скамью.
– И шляпную картонку, пожалуйста, тоже.
Он молча выполнил и эту ее просьбу; Амели, улыбнувшись, добавила:
– Не беспокойтесь, больше я вас не потревожу.
Она сняла пальто, шляпку. Затянула под подбородком завязочки капора, спустила на лицо вуалетку, вынула алжирский бурнус и завернулась в него. Спутник ее все так же молча положил вещи обратно на полку. Поезд еще не набирал скорости и неуклюже подрагивал на стыках рельс.
– Почему-то считается, – начала Амели усаживаясь, – что люди в дороге обязательно должны чувствовать себя неуютно. Но если вам угодно, сударь, последовать моему примеру, я охотно разрешаю вам снять галстук и расстегнуть пуговицы на ботинках.
Она забилась в уголок, аккуратно расправила складки бурнуса, оберегая от пыли платье, и с удовольствием вдохнула аромат фиалок, которые преподнесла ей свекровь.
Теперь поезд, перестав спотыкаться на привокзальных стрелках, легко набирал скорость и пронзительно свистнул в ночи. Сосед Амели, словно пробудившись ото сна, вдруг открыл рот и осведомился, когда они прибудут в Марсель.
– В три часа дня, – без запинки ответила Амели, даже не заглянув в путеводитель, который она успела уже зазубрить наизусть.
– А до тех пор пересадок не будет?
– Ни одной не будет.
– И до самого Марселя к нам в купе никого не посадят?
– Конечно, нет. Видите, надпись "Занято" не снята.
Последовало довольно продолжительное молчание. Амели не знала, о чем говорить дальше, и то и дело подносила к носу букет фиалок.
Вдруг ее что-то словно толкнуло, и она повернула голову. Спутник не отрываясь глядел на нее, и лицо его ровно ничего не выражало. Амели решила, что он смущен, скован тем же странным смущением, которое ей самой удалось прогнать несколькими пустыми словами. Подумала, что человек этот ей совсем чужой, но ведь и она ему тоже чужая. "Только бы скорее выйти из этого глупейшего положения, – твердила она про себя. – Заведем разговор, постараемся получше познакомиться". Они ровно ничего не знали друг о друге и впервые очутились наедине, без посторонних.
– Давайте немножко поболтаем, хорошо? – предложила она.
Но грохот поезда и лязг колес, столь мало благоприятствующие душевным излияниям, отчаянно ей мешали.
Поэтому она не придумала ничего лучше, как позвать его, и затянутой в перчатку ручкой коснулась скамейки, приглашая сесть возле нее.
– Идите сюда, поближе.
Он повиновался, покинул свой угол. Уселся рядом с ней и молчал, уставившись взглядом в пол.
– Слышите, как пахнут фиалки? – начала Амели. – Мне их подарила на вокзале ваша матушка. Вы даже представить себе не можете, как я благодарна ей за всю ее доброту.
Она протянула ему букетик, он нагнулся к ней, и вдруг после непонятного толчка все изменилось. "Неужели это нас тряхнуло на стрелке?" Она почувствовала тяжесть чужого тела, ее опрокинули на скамейку, ей показалось, что ее душат. Она не может ни вздохнуть, ни пошевелиться, голова ее запрокинулась куда-то в угол. Но почему на ее груди свинцовой тяжестью лежит голова мужчины? Что с ним? Он заболел? Ему дурно? Амели хочет оттолкнуть эту голову, но не может, ощущая ее живое сопротивление, и голова эта судорожно тянется вверх. Амели страшно. Горячее дыхание уже касается ее шеи, она дрожит: вот и пришла, уже пришла та минута, о которой она ничего не знает... "О, только не растрепите прическу!" Она стонет – чужая рука вцепляется ей в шиньон, тянет ее за волосы, чуть не сворачивает ей шею. Амели отбивается, ударилась лбом о косяк дверцы, обо что-то ушибла лицо. Стараясь найти точку опоры, она беспомощно шаркает по полу ногами, цепляясь ступнями за тяжелую грелку с горячей водой. Сопротивляется изо всех сил. Все напрасно...
Наконец-то ее освободили. Пытаясь унять биение сердца, она твердит себе во внезапном просветлении: "Мужчины, они совсем другие, чем мы... То неизвестное, оно, должно быть, страшно... Только бы не расплакаться... Это же слишком глупо... Надо полагать, он в своем праве". Но вот купе снова погружается в темноту, и снова он наваливается на нее. Значит, он встал со скамейки лишь затем, чтобы затянуть полукруглой шторой фонарь на потолке. И все начинается сначала в мертвенно-бледном полумраке, под ритмический стук колес. Теперь мужчина ополчился уже не против ее шиньона – ему мешает нижняя юбка на железных обручах, которая никак не желает поддаваться. Он что-то шепчет, стаскивает перчатки, укладывает женщину вдоль скамейки, беспомощно путается среди крючков и пуговиц, теряется. Амели уже сдалась на милость этих грубых, неопытных рук.
– Да помогите же мне! – бормочет он.
Лежа на спине, закрыв локтем лицо, желая только одного, чтобы все поскорее кончилось, она шепчет в ответ:
– Хорошо, хорошо... только я не знаю... скажите сами!
Он не отвечает и вдруг, как будто решившись, вытягивается с ней рядом, беспомощно суетится, что-то бормочет, стонет, чуть не падает со скамейки, потеряв равновесие, но удерживается на краю, вскакивает на ноги, с минуту стоит неподвижно, весь сжавшись, наклонив голову, повернувшись спиной к Амели, которая осталась той же, что и была, и не может понять, что именно произошло...
Потом, отдышавшись, он приводит себя в порядок, садится в уголок на свою скамейку, протирает стекло кончиком занавески и с притворным вниманием начинает глядеть в окно.
Амели удалось установить, сколько времени длилась эта сцена, так как поезд уже подходил к Мелену. Она торопливо оправила свое платье, бесстрашно откинула синюю шторку фонаря со своей стороны, надеясь отыскать рассыпавшиеся по полу и по дивану шпильки. Обнаружила во время поисков свою вуалетку и запылившийся бархатный чепчик. Букет – подарок Теодорины – тоже скатился на пол и куда-то пропал, но поезд уже остановился. "Потом найду букет". Она опустила стекло.
Прошел начальник поезда, она спросила, сколько времени продлится остановка.
– Десять минут, сударыня!
– Очень хорошо, откройте, пожалуйста, дверь. Спасибо... Уже спустившись на подножку, она обернулась к своему спутнику, желая предупредить его, что сейчас вернется. Но его не видно; его поглотил мрак, окутавший неосвещенную часть купе. Возможно, он все еще глядит в окно, даже думать о ней забыл, нисколько не обеспокоенный мыслью, что она может убежать от него. Амели сошла на перрон, огляделась.
Она остановилась перед уборной, не решаясь переступить порог из-за удушающего зловония. На мгновение мужество оставило ее. После выхода из монастыря Амели еще ни разу не бывала одна, без спутницы, в общественных местах; и никогда ей не приходилось самостоятельно принимать даже самые незначительные решения, будь то на улице, на прогулке, в магазинах; она, конечно, знала, что прилично и что неприлично, но только теоретически, в силу воспитания; и, кроме того, девушкам прилично одно, замужним дамам другое; сейчас приличие предписывало мужу выйти вместе с ней на перрон – это уж само собой разумелось. При этой мысли она даже вздрогнула. Но время шло. Она пересилила себя и вошла в буфет. Служанка отвела ее в чуланчик, почистила ей платье, помогла связать лопнувший шнурок нижней юбки и продеть его в отскочившую пряжку корсета. Амели объяснила, что заснула в купе и от толчка поезда свалилась со скамейки. Служанка поднесла к ней зеркало; поправляя прическу, Амели обнаружила, что у нее разбита верхняя губа. Укладывая волосы, она не отрываясь глядела в зеркало на эту небольшую красную припухлость. Она испугалась, не пострадали ли зубы, провела по ним языком, и ей показалось, что один резец слегка надломлен. Сняв перчатку, она приподняла пальцами губу, но ничего не обнаружила, однако, прикасаясь языком к омертвевшей губе, она чувствовала, что с зубом что-то неладно. "Просто я все это вообразила себе, слишком уж я нервничаю". Зубы у нее были хотя и мелковатые, но красивые, ровные, без единого изъяна.
Раздался крик кондуктора, сзывающего пассажиров. Амели бросилась бежать, обезумев от страха, что поезд может уйти без нее, и всем своим существом желая, чтобы он действительно ушел. Поезд был длинный, вокзал едва освещен, и все же, несмотря на мучительное смятение, Амели сразу нашла свое купе. Человек, с которым отныне навсегда связана ее жизнь, ждал, сидя в углу. Его равнодушие, его уверенность рассердили Амели и вместе с тем наполнили ее душу какой-то безрадостной гордыней. "Итак, он мой муж, подумала она и в первый раз с тех пор, как оказалась с ним вдвоем в купе, отдала себе в этом отчет. – Я буду говорить ему "ты", скоро буду называть его "друг мой". Только сейчас она вспомнила его имя – Викторен.
Она села, поезд тронулся; она подобрала с полу свои фиалки, запылившиеся и помятые. Но она отряхнула цветы, и ей показалось даже, что пахнут они сильнее прежнего.
Спутник ее не произнес ни слова, она тоже молчала; слишком она была взбудоражена, и молчание казалось ей дороже любых разговоров; она была умна и понимала, какие именно мысли одолевают сейчас ее незадачливого супруга. Машинально она гладила ладонью крюк, подхватывавший снизу шторку, о который она ударилась во время их безмолвной борьбы.
Внизу под ногами загудели, застучали колеса, вновь набирая скорость. Мало-помалу мысли Амели успокоились; она стала думать о завтрашнем дне, после которого наступит их первый вечер вдвоем, ибо тулонский поезд выйдет из Марселя только после полудня и к ужину доставит их в Гиер. Огромным усилием воли она старалась подготовить себя к тому, что ждет ее в Гиере.
...Гиер Пальмовый, так писал о нем господин Питр-Шевалье в одном из номеров "Семейного музея", где она и прочитала описание этого модного курорта... То обстоятельство, что некое событие, по-прежнему безыменное и непостижимое, которое неминуемо ее ждало, свершится именно в этом далеком, чуть ли не иностранном городке, лежавшем, как мираж, под иным солнцем, – это обстоятельство также отодвигало наступление страшной минуты: две сотни лье отделяли ее от брачной ночи, были ей защитой.
– Не дадите ли путеводитель?
Амели вздрогнула и не сразу ответила на вопрос. Она и представить себе не могла, что после той сцены, от которой она еще не оправилась, первые слова будут именно такими. Воображение завело ее слишком далеко; а какую работу должно было проделать воображение этого непонятного субъекта, попросившего дать ему путеводитель?
– Путеводитель лежит в наружном карманчике моего несессера... Видите, вон тот саквояжик в коричневом чехле.
Когда путеводитель очутился в его руках и он начал искать расписание поездов, она пришла ему на помощь:
– Страница загнута.
Он отодвинул занавесочку фонаря. Она видела теперь, как он водит по строчкам пальцем от станции к станции. Вытащил из жилетного кармашка часы, смотрел то на стрелки, то на названия станций; потом, очевидно выяснив все, что ему требовалось, спрятал часы, закрыл книжечку, исподлобья бросил на Амели взгляд и тотчас отвел глаза, заметив, что она за ним наблюдает... Больше эти молодожены, насчитывавшие всего несколько часов супружеской жизни, не разговаривали. Постукивание колес мешало Амели выйти из состояния нервической скованности. "Должно быть, наше купе находится как раз над колесами, – думала она, – и из-за этой тряски я не могу взять себя в руки".
Молчание длилось полчаса, до самого Монтеро. Здесь Амели решила не выходить из вагона. Всю стоянку она наслаждалась состоянием неподвижности, немного отошла. Когда же поезд миновал вокзал, она увидела, как тот, чужой, встал с места и шагнул к ней. Она все поняла. Он высчитал, что времени, которое займет переезд от Монтеро до Санса, вполне хватит. Она закрыла лицо руками.
– Свет... – сказала она только, – умоляю вас, прикройте фонарь.
На сей раз он и не подумал выполнить ее просьбу.
Все путешествие превратилось в сплошную череду посягательств, попыток. Неофит упорствовал, выходил из себя. По началу ему мешала собственная неопытность: с ним была женщина, и он не мог ею овладеть. Он наткнулся на препятствие, не на то препятствие девичества, которое самый неопытный мужчина инстинктивно преодолевает в браке, – нет, тут был внезапный и решительный отказ самого естества, непроизвольная судорога сокровенных глубин плоти, порожденная страхом, и страх этот не ослабевал.
С полуночи попытки молодого человека стали чаще, не став от этого удачнее. Но и не обескураживая его. Он прекращал свои усилия лишь потому, что слабели – и всегда преждевременно – чувства; а когда чувства просыпались вновь и он был, как ему казалось, во всеоружии, он снова пытал счастья. Иной раз, если слишком незначительное расстояние между станциями вынуждало его выжидать, он медлил с началом нового нападении. Беглый просмотр путеводителя помог ему рассчитать имеющееся в его распоряжении время, и, если промежуток, отпущенный ему железнодорожным расписанием, оказывался слишком коротким, он подавлял свой пыл. Тут проявлялось воспитание, приучившее его к осторожности, умение сдерживать свои порывы, как и подобает строго вымуштрованному юноше.
Путеводитель он листал лишь во время остановок и только когда Амели выходила из купе. А она после каждой новой попытки жила одной-единственной мыслью: поскорее бы станция; стремилась хоть несколько минут подышать свежим воздухом и заняться своим туалетом, привести себя в порядок, что становилось все более необходимым. Едва поезд останавливался у перрона, как она выскакивала на подножку и осведомлялась, сколько времени продлится стоянка. Если ей отвечали, что поезд будет стоять десять минут, она спрыгивала с подножки и бросалась бежать. Железнодорожные служащие удивленно поглядывали на бледную даму в развевающемся бурнусе, с растерянными глазами, которая, забыв стыд, бегала при тусклом свете фонарей от двери к двери, допытывалась, где туалетная комната, смачивала носовой платочек под краном, куда-то исчезала, появлялась вновь и неслась к своему вагону, когда поезд уже трогался с места.
Но бывало также, что поезд, по ее мнению, стоял на вокзале слишком мало. Тогда она плотнее усаживалась на обшитый сукном диван, ее бросало в жар, она молча глотала слезы, заранее противясь новым физическим и моральным мукам, содрогаясь от ужаса при мысли, что незнакомец сейчас снова бросится на нее, не считаясь с ее состоянием. Ибо она не сразу заметила, что порывы ее спутника, приводившие к внезапной странной развязке, обезоруживают его на некоторое время.
По-прежнему она не понимала, что произошло и чего не произошло в этом купе. Однако неосознанный внутренний голос, которого раньше она никогда не слыхала, подсказывал ей, что все должно было получиться иначе, гораздо лучше, и что если это не ее вина, то все же вела она себя неправильно, что муж, раз уж этот незнакомец был ее мужем, вправе на нее сетовать. Поэтому-то она уже не пыталась ускользнуть и искренне полагала, что делает все от нее зависящее, но, хотя ее воля, ее гордость, ее целомудрие смирялись, заранее подчиняясь насилию, тело, скованное, послушное какому-то тайному непобедимому рефлексу, все отвергало.
Когда ее спутник временно утихомиривался, она прислонялась к спинке дивана, закрывала глаза, прижимая к разбитой губе букетик фиалок, подаренный Теодориной, пользуясь короткой передышкой, пыталась собраться с мыслями. Но тщетно. Вот тогда-то в ее сознании, в глубине зрачков под завесой плотно зажмуренных век начали откладываться частицы того, что позже станет расплывчатым, необъятно огромным воспоминанием, в которое войдут грохот, свистки, мрак и свет фонарей, угольная пыль и зловоние уборных, порванное белье, муки, в которых не признаешься другому; воспоминание достаточно сильное, чтобы жить в памяти вплоть до самой смерти.
Не замечая, что судьба ее решается без участия ее рассудка, Амели рассуждает и приходит к своим первым неправильным выводам, женским выводам... Она начинает считать, что все случившееся в порядке вещей, что всегда это происходит именно так – в муках, в разладе и отвращении. Считает, что этот ужас, черная бездна, куда ее погружали шесть раз, – обычная участь каждой девушки, взявшей себе супруга, считает даже, что если на ее спутника минутами находит какая-то одержимость и он теряет человеческий облик, разум и стыд, то точно так же ведет себя каждый муж, запертый наедине со своей женой.
Десятки раз и в монастыре и дома слышала юная Амели намеки на уродства жизни, "которые она сама скоро испытает"! Ну что ж, она испытала эти уродства. И в числе их прежде всего необходимость терпеть близость мужчины, который вдруг превращается в бесноватого.
Совестливая, прямодушная, помня, что она сама согласилась на этот брак. Амели остерегается слишком строго судить мужа, особенно в теперешнем своем состоянии душевного смятения и особенно поняв полное свое неведение. В Лионе, где остановка длилась пятьдесят минут, Амели, сказавшись больной, потребовала, несмотря на ранний час, чтобы ей отперли комнатку при ресторане, велела принести туда бак с теплой водой, заперлась, привела себя в порядок и смогла, растянувшись в кресле прогнать кошмар, терзавший ее в купе, в этом наглухо запертом ящике, несущемся сквозь ночь. Ей стало легче, она сгрызла несколько кусочков сахара, обмакнув их в мелиссовую воду, приступы тошноты прошли.
Без этой благодетельной передышки она не смогла бы вести себя с этим ночным незнакомцем так, как решила, как поклялась себе, просто не стерпела бы. Она видит, как он прохаживается по перрону вдоль поезда, она просит взять ее под руку, пытается ему улыбнуться, прогуливается с ним вместе, пользуясь тем, что кругом них пассажиры, заставляет его отвечать на свои вопросы. Говорит с ним о погоде, спрашивает, где, на какой станции они наконец почувствуют юг. В Валансе, пожалуй, еще чересчур рано, ну а в Оранже? В Авиньоне-то уж наверняка. По Лиону судить нечего, здесь с утра зарядил дождь; по словам ее родных, в Лионе вечно идут дожди...
Она смеется. Удивленный ее благодушием, ее незлопамятностью, тем, что она не сердится на него за то, за что он сам на себя сердится, юноша мало-помалу отходит, отвечает сначала односложно, но потом соглашается поддерживать разговор. Тогда Амели заходит в купе, наводит там порядок, проветривает, пытается прогнать ночные призраки. Кладет в сетку букет фиалок, от аромата которых ее начинает слегка поташнивать. Зовет своего спутника и просит его повернуть кожаной стороной вверх обе подушки на скамейке.
Поезд свистит и отходит от перрона. Время от времени Амели заводит разговор, как бы желая закрепить завоеванные позиции. Кажется, она уже не боится новых попыток своего спутника, с которым ее снова заперли наедине; дневной свет будет ей защитой или на худой конец то обстоятельство, что днем кондуктора ходят по подножке вдоль вагонов. И, конечно, эта болтовня, перемежающаяся паузами, слабая защита, но все же, надо полагать, она не благоприятствует новому пробуждению дикого зверя, со сжатыми челюстями, безумными движениями рук.
Часов в десять утра, хотя страдания еще не утихли, хотя внутренняя тревога еще не улеглась, Амели задремала, и Викторен не только не воспользовался ее сном, но и сам тоже задремал. К Авиньонскому вокзалу поезд подошел после полудня; Викторен спустился на перрон, сам отправился в буфет и принес еды. Но Амели кусок не шел в горло. Вместе с вагонной качкой вернулись страдания. Казалось, путешествию никогда не придет конец. Ей не терпелось сделать пересадку на Тулон и поскорее добраться до Гиера. До того самого Гиера, которого ей уже нечего страшиться.
Когда поезд проходил мимо озера Берр, Амели решила, что это уже море, ахнула и бросилась собирать вещи. Но, сверившись со своими часиками, убедилась в ошибке: до Марселя езды осталось еще три четверти часа. Она снова села на скамейку.
Поезд остановился в Роньяке возле маленького вокзальчика, по крыше кто-то затопал, шаги приближались, затем вдруг ненадолго затихали, и каждая такая остановка сопровождалась характерным лязганьем крышки, прикрывающей снаружи отверстие для фонаря. Амели, которая два-три раза уже ездила в поезде вместе с родными, догадалась, что это ламповщик. "Так рано?" подумала она. Ламповщик уже топал над их купе, она подняла голову; фонарь под потолком горел.
Не сразу Амели поняла, что этот маневр означает приближение туннеля, длинного туннеля. Вдруг охваченная ужасом, который поутих было с наступлением утра, она искоса взглянула на своего спутника. Он сидел, уставившись в окно.
Прежде чем ринуться в Нертский туннель, паровоз испустил громкий вопль, и сначала Викторен даже не пошевелился, словно не веря в эту неожиданную удачу, улыбнувшуюся ему в конце путешествия. Но вид зажженного фонаря, к свету которого он успел привыкнуть за ночь, воскресил не совсем еще уснувшие чувства; он взглянул на свою перепуганную спутницу и ощутил прилив желания.
Амели благословляла туннель за его длину, ибо именно благодаря этому обстоятельству оба успели привести себя в порядок прежде, чем в окно заглянул дневной свет. И опять непокорное воле тело инстинктивно воздвигло между ними преграды, что, впрочем, не мешало Викторену получить свое неполное удовольствие, к чему он успел уже, видимо, привыкнуть.
Супружеская чета, покинувшая купе, где было ею проведено целых двадцать часов, сошла на Марсельском вокзале, и состояла она из двадцатитрехлетнего юноши, ставшего этой ночью мужчиной, и из шестнадцатилетней девочки, так и не ставшей женщиной. Но брачные узы и даже супружеские незадачи уже связали их.
Викторен, которого сразу же осадили носильщики, болтавшие на непонятном для парижанина марсельском наречии, выбрал двух, не таких оборванных, как прочие, и сделал это так уверенно и властно, что Амели даже удивилась. Пока один носильщик передавал другому из купе багаж, Амели глядела на мужа новыми глазами. Стеклянная крыша вокзала как будто притягивала к себе щедрое марсельское солнце. Вся в жирных пятнах сажи, она все-таки пропускала внутрь яркий, горячий свет. Было три часа пополудни. Викторен казался более оживленным, чем до их путешествия. Ночь, проведенная в вагоне, не оставила следов на его внешности, только костюм помялся; взгляд у него был ясный, губы пунцовые, усы нафабренные. Странное чувство шевельнулось в душе Амели, что-то вроде уважения.
А самое Амели шатало, клонило ниц, словно ее избили; она отлично знала, что подурнела от усталости, ночных мук и из-за синяка на губе. Она невольно ухватилась за руку мужа.
– Вы что, не слышите? – проговорил он в эту самую минуту. – У нас пять ручных мест?
– Простите, мой друг, меня совсем оглушил здешний шум... Да, пять.
– Букет-то забыли, букет-то! – крикнул носильщик из вагона.
– Чего ему от меня надо? – не сразу поняла Амели. – Ах, фиалки... Букет завял, я его нарочно оставила.
Они разыскали справочное бюро, – поезд на Тулон приходил только через два часа. Среди вокзальной толпы резко выделялась шедшая в ногу пара, блиставшая молодостью, изяществом и богатой одеждой, своим чисто парижским видом.
У окошка камеры хранения, кроме них, оказались еще желающие сдать багаж. Викторен, которому усиленно советовали не доверять местным жителям, не решился оставить чемоданы на попечение двух марсельцев. Он отвел Амели к скамейке и, вернувшись через десять минут, уже запрятав багажную квитанцию в бумажник, нашел ее в полуобморочном состоянии, с бледным, помертвевшим личиком.
– Что с вами? Вам нехорошо?
Она подняла глаза и посмотрела на него сквозь полузакрытые веки; он наклонился к ней с встревоженным видом, однако тревога эта, по-видимому, была вызвана скорее всего опасением, как бы его супруга не оказалась слишком хрупкой дамой. Очевидно, Викторен думал про себя: "Надеюсь, она не преподнесет мне такого сюрприза..." Амели в мгновение ока постигла глубину опасности.