Текст книги "Человек перед лицом смерти"
Автор книги: Филипп Арьес
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц)
Эта романтическая неразрывная привязанность к «другому» продолжается и в наши дни, даже если выражаться это чувство стало более сдержанно и скромно, более целомудренно. Одновременно общество не выносит больше вида всего, что имеет отношение к смерти: ни зрелища мертвого тела, ни вида плачущих близких. Человек, скорбящий об умершем, раздавлен тяжестью и собственного горя, и запрета, который общество налагает на траур. Последствия этого драматичны, и социологи особенно выделяют проблемы людей овдовевших. Общество создает вокруг них пустоту, которая тем сильнее, чем человек старше. Им больше не с кем говорить о том единственном, что для них важно: об умершем. Им остается только последовать за ним в лучший мир, что они часто и делают, и не обязательно путем самоубийства. Исследование, проведенное в 1967 г. в Уэльсе, показало, что смертность среди вдовых на первом году после потери супруга в 10 раз выше, чем в среднем по региону в той же возрастной группе[364].
Триумф медикализации
Итак, романтическая модель смерти, как она существовала в середине XIX в., проходит целый ряд последовательных этапов распада. Прежде всего изменения затрагивают в конце XIX в. первый период умирания: период тяжелой болезни. Это случай толстовского Ивана Ильича: больного начинают держать в неведении относительно его состояния и того, что его ждет. Затем, после того как первая мировая война показала миру гибель миллионов людей одновременно, общество накладывает негласный запрет на траур и на все, что в публичной жизни напоминает о смерти, во всяком случае о смерти обычной, не сенсационной. Неизменным остается еще только самый момент смерти, который в эпоху Толстого и долгое время спустя продолжал сохранять традиционный характер: прокручивание в памяти прожитой жизни, умирание на людях, сцена последних прощаний.
После 1945 г. и этот пережиток романтической модели прекрасной смерти исчезает. Причиной явилась полная медикализация смерти. Это третий и последний этап в истории «переворачивания» смерти. Бурный прогресс медицинской техники и методов стационарного лечения, подготовка достаточного количества компетентного персонала, рост общественных расходов на здравоохранение привели к тому, что больницы заняли в этой сфере монопольное положение. Оказалось невозможно чем-либо заменить эти учреждения с их сложной, редкой и дорогостоящей аппаратурой, с их высококвалифицированным персоналом, множеством вспомогательных лабораторий и служб.
С момента, когда болезнь становится серьезной и затяжной, врач все чаще бывает склонен направить пациента в больницу. К успехам диагностики, наблюдения и лечения в больницах добавились успехи реанимации, обезболивания, облегчения физических страданий. Методы эти применяются уже не только до, во время или после операции, но во время агонии, чтобы сделать уход из жизни менее мучительным для умирающего. Постепенно умирающий в больнице уподобился тяжелому послеоперационному больному, что обеспечило сходную заботу и уход. В городах люди в большинстве случаев перестали умирать дома, как еще раньше перестали дома появляться на свет. В Нью-Йорке в 1967 г. 75 % умерших скончались в больнице или в аналогичном заведении (в 1955 г. – 69 %), а в целом по США – 60 %. В дальнейшем процент умерших в больнице продолжал расти. В Париже это обычное явление, что человека преклонного возраста, страдающего тяжелой болезнью сердца или легких, госпитализируют, дабы он мог окончить свои дни мягко и безболезненно. Иногда можно обеспечить больному старику хороший уход и дома, наняв сиделку, но система медицинского страхования возмещает расходы на домашнюю сиделку в значительно меньшей степени, чем на сиделку в больнице. Поэтому, если жена работает и нет рядом ни детей, ни близких родственников, ни заботливой соседки, а держать постоянную домашнюю сиделку средства не позволяют, умирающему, как правило, суждено встретить свою смерть в больнице.
Напомним также то, что мы сказали в начале этой главы: со второй половины XIX в. присутствие в доме тяжелобольного стало внушать окружающим невольное физическое отвращение, которое к тому же приходилось скрывать и от него, и от самих себя. Это еще одна причина, почему умирающий чаще всего оказывается в наши дни в больнице. Там, в больничной палате, смерть сохраняет свою нормальность, окружающие предвидят и допускают ее соседство. Если в частных клиниках Франции смерть больного – событие весьма нежелательное, ибо отпугивает клиентов, и умершего сразу стараются отправить домой, то государственные больницы часто рискуют быть переполненными неизлечимо больными стариками и умирающими, в которых жизнь поддерживают при помощи сложной аппаратуры. В некоторых странах уже высказывалась идея создать для людей обреченных специальные больницы, где умирание происходило бы мягко и безболезненно и где задача облегчать кончину умирающим не сталкивалась бы с главным назначением больницы – лечить и исцелять. Образцом такой специализированной клиники мог бы служить приют Сент-Кристофер в предместье Лондона.
Сегодня Ивана Ильича положили бы в больницу и начали бы о нем заботиться. Быть может, его вылечили бы – и Толстой не написал бы своей новеллы. Триумф медикализации имел огромные последствия для самого понимания смерти. В традиционном менталитете (на Западе до XVII в.) мгновенность смерти смягчена уверенностью в продолжении существования человека и по ту– сторону роковой грани. В XVII в. идея дуализма души и тела и их разделения в момент кончины устранила это протяженное во времени восприятие смерти: смерть стала мгновением, моментальным переходом из одного состояния в другое. Сегодняшняя смерть в окружении врачей вновь обрела протяженность во времени, но не по ту, а по эту сторону грани. Смерть укорачивается или продлевается в зависимости от действий врача: он не может ее предотвратить, но часто в состоянии регулировать ее длительность – от нескольких часов, как обычно длится агония, до нескольких недель, месяцев или даже лет. Стало возможным оттянуть роковой момент, а меры, призванные смягчить боль, имеют важный побочный эффект, фактически продлевая жизнь больному.
Бывает, оттягивание смертного часа становится самоцелью, и медицинский персонал не жалеет усилий, чтобы продлевать жизнь человека искусственными методами. Вспомним хотя бы шекспировскую агонию генералиссимуса Франсиско Франко в Испании в окружении его двадцати личных врачей. Известны и более сенсационные слуг чаи, особенно в Америке, когда больному в коматозном состоянии врачи не дают умереть в течение долгих месяцев, несмотря на настояния семьи или даже решение суда. При этом медики часто ссылаются на то, что у таких больных еще не наступила смерть мозга, определяемая по электроэнцефалограмме. В нашу задачу не входит обсуждать здесь этические проблемы эвтаназии, когда врачи в полном согласии с законом отключают аппаратуру, поддерживающую жизнь безнадежного больного, или иным способом прекращают его существование, нередко ненавистное ему самому. Повторим лишь, что медицина, организованная в форме больницы, в принципе может позволить неизлечимому больному продолжать существовать неопределенно долго.
Продолжительность смерти человека зависит, таким образом, от взаимной договоренности между семьей, больницей и, возможно, судебной инстанцией или даже от суверенной воли врача. Умирающий, уже с XVIII в. приучившийся во всем полагаться на своих близких, о чем свидетельствует изученная нами эволюция завещания, мало-помалу передоверил своей семье и решение о сроках его жизни и смерти. Семья же, в свою очередь, переложила эту ответственность на ученого чудотворца, владеющего тайнами здоровья и боли и лучше знающего, что надо делать. Нетрудно заметить, что домашний доктор куда менее скрытен и всевластен, чем врач в больнице, где он принадлежит к бюрократии, могущество которой покоится на дисциплине, высокой организации и анонимности.
Одновременно смерть перестала восприниматься как феномен естественный и необходимый. Смерть – это провал, несчастный случай. Так считает врач, ибо в этом оправдание его существования. Но и он выражает здесь лишь то, что чувствует само общество. Смерть – знак бессилия, беспомощности, ошибки или неумелости, который следует поскорее забыть. Смерть в больнице не должна нарушать обычного хода вещей и потому должна быть скромной, незаметной, «на цыпочках». Какая жалость, что Мелисанда умерла не в больнице! Она там считалась бы образцовой умирающей, которую врачи и медсестры баловали бы и о которой они сохранили бы прекрасную память. Конечно, желательно умирать, не чувствуя этого, но надлежит также, чтобы и другие этого не чувствовали и не замечали. Смерть слишком явная, слишком шумная или театральная, особенно если она сохраняет при этом достоинство, вызывает у окружающих эмоции, плохо совместимые с профессиональной жизнью каждого, и прежде всего персонала клиники.
Сознавая это или нет, врачи и медсестры выработали свое понимание того, что исследователи Глэйзер и Стросс называют acceptable style of facing death, «приемлемый стиль того, как встречать смерть». Для больничного персонала, да и для всего общества лучше всех умирает тот, кто не кажется умирающим. Человеку тем легче скрыть, что он умирает, чем меньше он сам подозревает об этом. Его неведение в наши дни еще необходимее, чем во времена Ивана Ильича. Неведение может даже стать важным фактором выздоровления, а для лечащего персонала условием эффективности его действий.
То, что сегодня мы называем прекрасной смертью, – смерть в неведении – точно соответствует тому, что в далеком прошлом считалось несчастьем и проклятием: mors repentina et improvisa – смерть внезапная, непредвиденная, к которой человек не успел подготовиться. Как дико звучали бы для средневековых людей наши привычные слова: «Он скончался сегодня ночью во сне, не просыпаясь. Умер самой прекрасной смертью, какая только может быть».
Однако умирание в больнице зачастую длится долго, и умный пациент способен по действиям и поведению врачей и медсестер понять, что его ждет. Поэтому лечащий персонал инстинктивно, неосознанно вынуждает больного, который от них зависит и хочет им угодить, разыгрывать неведение. В некоторых случаях молчание превращается в безмолвное соучастие, в других случаях страх делает невозможной никакую коммуникацию между умирающим и теми, кто за ним ухаживает. Пассивность больного поддерживается успокаивающими препаратами, особенно в конце, когда страдания становятся невыносимыми. Морфий снимает боль, но он же притупляет сознание, повергая умирающего в желанное для всех неведение своей участи.
Противоположностью «приемлемого стиля умирания» является смерть плохая, безобразная, лишенная какой бы то ни было элегантности и деликатности. В одном случае больной, который знает, что умирает, восстает против неизбежности, кричит, становится агрессивен. Другой случай – его лечащий персонал боится не меньше – это когда умирающий принимает свою смерть, сосредоточивается на ней, отворачивается к стене, становится безучастен к окружающему миру, перестает общаться с людьми. Врачи и медсестры отталкивают это отталкивание, как бы устраняющее их и делающее ненужными их усилия.
Самая прекрасная смерть – та, которая наименее заметна. Мы вспоминаем историю с одной молодой стажеркой в американской больнице. Девушке никак не удавалось дать тяжелораненому попить, пока наконец ее наставница не сказала: «Ну конечно, золотко! Он и не ответит, он уже двадцать минут как умер». Вот это и называется в наше время прекрасной смертью. В больницах для бедных этой незаметностью смерти пользуются, например, для того, чтобы закрыть умирающему глаза еще до момента кончины: так легче. Эта и подобные уловки персонала в больницах и приютах, где нет строгого надзора, составляют часть своеобразного бюрократизированного «менеджмента смерти», неотделимого от самой системы больничного учреждения и традиций медикализации смерти. Ни умирающий, ни его семья не имеют больше власти над его смертью: ее регулирует и организует больничная бюрократия, которая при всей компетентности и гуманности склонна рассматривать смерть больного как «свое дело» и в общих интересах делать это дело с наибольшим удобством для себя. «Общество в своей мудрости создало действенные способы защиты от повседневных трагедий смерти, дабы быть в состоянии продолжать свою работу без эмоций и препятствий», – пишут С. Левин и Н. Э. Скотч в коллективном труде «Умирающий пациент»[365].
Возвращение предупреждения. Смерть сегодня
Такова была ситуация в конце 50-х годов. Характерными для нее были прежде всего неведение больного и желание его в этом неведении оставить до самого последнего момента. Во Франции эта тенденция сохранялась дольше, чем в англосаксонском мире. В 1966 г. журнал «Медесин де Франс» опубликовал беседу философа Владимира Янкелевича с врачами Ж.-Р. Дебрэ, П. Денуа и П. Пиша. «Лжец – тот, кто говорит правду, – заявляет Янкелевич. – Я против правды». Но врачи устами Денуа указывают на то, что проблема не так проста, как кажется. «Бывают случаи, когда правда должна быть сказана, чтобы больному стало легче». Да, в большинстве случаев больной боится правды, однако слишком часто врачи не говорят ничего ради собственного удобства.
Напротив, в Соединенных Штатах мы наблюдаем уже в течение ряда лет полное переворачивание старых взглядов и привычек. Инициатива здесь исходила не от врачей и медсестер, а была скорее навязана им психологами, социологами, позднее также психиатрами, решившимися нарушить всеобщий запрет. Еще в 1965 г., когда Элизабет Кюблер-Росс попыталась расспросить умирающих об их состоянии, руководство больницы не только увидело в этом ненужную жестокость, но отвергло саму постановку вопроса. Умирающие? Таких нет. Их и не может быть в хорошо организованном современном лечебном заведении. То был поистине крик души.
Тем не менее сопротивление больничного персонала не помешало сложиться целой школе исследователей, впервые заявивших о себе в 1959 г. коллективной работой под редакцией Г. Фейфеля «Смысл смерти»[366]. Десятилетие спустя мы находим в другом коллективном труде, «Умирающий пациент», библиографию: 340 работ на английском языке, вышедших после 1955 г. и посвященных теме «умирание». Объем этой библиографии дает представление о силе течения, которое потрясло маленький мир гуманитарных наук и затронуло даже незыблемую крепость врачебных кабинетов и больниц. Решающую роль в мобилизации общественного мнения сыграла Элизабет Кюблер-Росс, сама врач. Ее книга «О смерти и умирании», увидевшая свет в 1969 г., стала большим событием для Америки и Англии, где она разошлась неслыханным тиражом в более чем миллион экземпляров.
Движимое жалостью к больному, остающемуся один на один со смертью, это течение задалось затем целью улучшить условия ухода человека из жизни, вернуть умирающему достоинство. Если на исходе XIX в. смерть исчезает из медицинской науки, то в новейших исследованиях она возвращается как тема не только философии, но и медицины. Речь идет о достоинстве умирающего, о том, чтобы смерть не игнорировалась и замалчивалась, а была признана как реальное состояние и – более того – как фундаментальный акт. Одно из условий признания смерти: умирающий должен быть информирован о своем состоянии. Вскоре английские и американские врачи уступили этому давлению, в особенности потому, что теперь они могли наконец разделить ответственность, ставшую казаться невыносимой. Не стоим ли мы на пороге нового глубокого изменения менталитета в том, что касается смерти? Не умирает ли старая заповедь молчания о смерти?
29 апреля 1976 г. по одному из каналов американского телевидения был показан примерно часовой фильм «Умирание», который вызвал громкие отклики в прессе, хотя многие американцы просто отказались его смотреть. Режиссер М.Рёмер решил наблюдать смерть в постиндустриальной Америке, как этнолог наблюдает первобытное общество.
Долгие часы провел он с кинокамерой рядом с тяжелыми онкологическими больными и их близкими. Получился фильм, поразительный, потрясающий.
В нем показаны, в частности, четыре случая, когда больной и его семья предупреждены о роковом исходе заболевания. В одном случае молодая женщина рассказывает с экрана историю болезни и смерти своего мужа. Они оба знали, что их ждет, но это знание не только не травмировало их, а напротив, позволило еще теснее сблизиться в тот период, пережить настоящий расцвет любви. Самые последние дни, говорит она, были, как это ни покажется странным, прекраснейшими и счастливейшими в их жизни. Слушая это, я словно слышал – столетие спустя – рассказ Александрины де Ла Ферронэ о болезни и смерти Альбера: я узнавал здесь старинную романтическую модель прекрасной смерти.
В другом случае перед нами проходит долгий путь умирания чернокожего пастора лет 60. Мы видим его посреди многочисленной семьи, сплотившейся вокруг умирающего. Самые простые жесты его жены несут на себе печать высокой трагедии. Мы присутствуем при консультации, когда врач объявляет ему и его жене, что больной приговорен. Мы угадываем по лицу пастора быструю смену чувств: скорбь и смирение, жалость и нежность, отчаяние и глубокая вера. Вот мы в церкви, где он прощается с прихожанами, едем с ним и его сыном на далекий американский Юг – в последний раз навестить могилу предков. Мы стоим у изголовья его постели, когда близится смерть: комната полна народу, собралась вся семья, дети, внуки, все подходят и целуют умирающего, чье лицо исполнено умиротворенности. Наконец, мы на похоронах, где вся община проходит мимо открытого гроба, со слезами и пением гимнов. Обмануться невозможно: это древняя прирученная смерть, интимно близкая, прилюдная.
В двух других случаях перед нами уже нечто новое, противоположное традиционной модели. Девушка 30 лет, живущая с матерью в зажиточном предместье. Рак мозга, она наполовину парализована, говорит с трудом. Но почти отрешенно рассказывает о своей жизни и о смерти, которой ждет со дня на день. Она не боится: смерть неотвратима, но лучше бы она пришла, когда больная будет уже без сознания, в коме. Девушка поражает своим мужеством, но также полным отсутствием эмоций, словно смерть есть что-то незначительное, словно небытие лишено всякого трагического смысла. Если бы не мать, умирающая была бы в самом полном одиночестве, в пустоте, посреди красивых безлюдных улиц предместья.
В последнем эпизоде фильма мы наблюдаем последние дни молодого мужчины из той же среды, также умирающего от рака мозга, но женатого и отца двоих детей. Его жена старается скрыть от камеры свои эмоции и тоску. Как-то вечером она звонит мужу в больницу, сообщая, что смогла получить концессию на кладбище. Говорит она об этом спокойно, сдержанно, словно речь идет о бронировании номера в гостинице. Она не позаботилась даже удалить из комнаты детей, продолжающих играть тут же, словно они ничего не слышат. Однако в действительности несчастная женщина почти раздавлена тоской. Не выдерживая, она идет к врачу – камера следует за ней, – чтобы выплеснуть свою боль: муж уже так ослабел, что стал безучастен к жизни семьи, дети остаются без отца, и это может продлиться еще неизвестно сколько, и надо дать детям другого отца, а потом может оказаться уже слишком поздно. В последних кадрах умирающий возвращается домой, в свой прекрасный дом с садом, где ему предстоит встретить смерть в тишине одиночества. Молчаливого общения, как между матерью и дочерью в предыдущем случае, здесь нет. Здесь одиночество умирающего абсолютно.
Новизна фильма не столько в том, что он показывает это одиночество, сколько в том, что люди здесь говорят о смерти открыто и самым естественным тоном, не пряча ее. Однако новизна эта не столь уж значительна. Открытость, откровенность в действительности преследует ту же цель, что прежде молчание и запреты: погасить эмоции, обесчувствить поведение. Откровенность на самом деле еще надежнее перекрывает коммуникацию между умирающим и его окружением. Изоляция человека на пороге смерти в этом случае еще более полная. Откровенность, как и молчание, есть реакция на присутствие смерти в современном мире, отталкивающем от себя зло: в XIX в. зло моральное, ад и грех, в XX в. зло физическое, страдание, болезнь и смерть. Упорное присутствие смерти ощущается как нечто скандальное, оставляющее выбор между всего лишь двумя возможностями: или игнорировать ее, скрывать, вести себя так, словно ее нет, изгоняя ее из повседневной жизни, – или же, как в фильме «Умирание», принять ее как технический факт, естественный и необходимый, но незначительный, подобный всякому другому.
В современной драме идей в отношении смерти общество в целом по-прежнему отталкивает от себя смерть, какой она предстает в реальности. Все согласны в том, что условия умирания в больницах должны быть улучшены, но смерть не должна выходить оттуда. Те, кого подобный компромиссный подход не устраивает, кто отвергает эти половинчатые смягчения, в конце концов, если доводят свои рассуждения до логического предела, начинают оспаривать саму идею медикализации смерти. Именно так поступает философ Иван Ильич, для которого медикализация смерти есть лишь частный случай, особенно значимый и серьезный, общей медикализации всего социального целого. Путь к действительному облегчению умирания пролегает, по его мнению, через демедикализацию общества[368]. В последнее время медикализация общества, отражающая признанное всевластие техники, все чаще становится предметом дискуссий в связи с дебатами об эвтаназии и о том, насколько больничный персонал вправе даже по просьбе больного или его семьи прекращать поддерживать всеми мерами жизнь умирающего. Все чаще раздаются голоса сомнения в том, что подчинение жизни и смерти человека развитию медицинской техники и клинических методик есть такое уж безусловное благо.
География перевернутой смерти
Мы описали модель перевернутой смерти и ее эволюцию в течение ряда десятилетий. Но эта модель имеет также определенные географические и социальные характеристики. Сложилась она в европейской космополитической буржуазной среде конца XIX в., включая и среду русского высшего чиновничества, к которой принадлежит герой Толстого. Однако наиболее прочные корни эта модель пустила в XX в. в Англии и США, где были самые благоприятные условия для ее развития.
Континентальная Европа, напротив, словно бы воздвигает барьеры против триумфального распространения этой новейшей модели, сохраняя еще многие старые взгляды и привычки. Лишь в последние десятилетия модель перевернутой смерти с ее запретами распространилась вширь, утвердившись и там, где господствовала смерть традиционная или романтическая. Зато в пресвитерианской Шотландии тело человека, умершего в клинике, всегда перевозится домой для совершения традиционного ритуала. Этот пример говорит о том, как опасно видеть в англосаксонской модели перевернутой смерти просто модель протестантскую, противопоставляя ее модели католической, более архаичной.
Социальный ареал новой модели так же четко очерчивается, как и ареал географический. Так, исследование Горера показало, что запрет на траур характерен для среды буржуазии или среднего класса. В рабочих семьях обычай носить траур и поминать усопшего сохраняется сильнее. Исследованиями, проведенными в США в начале 70-х гг., установлено: традиционный образ смерти как покоя, requies, считавшийся уже исчезнувшим, присутствует в сознании еще 54 % опрошенных, однако в среде американской либеральной интеллигенции старое представление о смерти присуще лишь 19 %. Другим предметом исследований было активное или пассивное отношение к смерти. Самые состоятельные и образованные оказались одновременно наиболее активными (они составляют завещания, склонны страховать свою жизнь), но и наименее озабоченными смертью (сама их активность позволяет им отстранять от себя мысль о конце). Напротив, низшие классы общества относятся к смерти пассивно и с традиционной покорностью, но для них смерть остается чем-то, что постоянно присутствует в их жизни, тяготеет над ними, независимо от того, смиряются ли они с ней или нет.
Примечательно, что колыбель современной модели смерти совпадает с зоной распространения rural cemetery, а, напротив, зона урбанизированных кладбищ с монументальными надгробиями оказывается вместе с тем наиболее консервативной в отношении к смерти и трауру. В предыдущей главе мы показали, как эта оппозиция двух типов кладбища выражает фундаментальные различия в отношении к природе. Rural cemetery является свидетельством фактического культа природы, урбанизированное кладбище – свидетельством фактического безразличия к ней. Неясная, но сильная вера в преемственность и благость природы пронизывает собой, как мне кажется, религиозную и моральную практику стран англосаксонской культуры и делает популярной мысль о том, что страдание, болезнь, смерть должны и могут быть устранены из повседневной жизни.
Корреляцию можно установить также между географией перевернутой смерти и ареалом второй промышленной революции с ее «белыми воротничками», гигантскими городами и утонченной техникой. Уже в предыдущей главе нам встретилось понятие «счастливый индустриализм», появившееся в сочинении позитивиста 80-х гг. прошлого столетия, но особенно подходящее к эпохе после второй мировой войны. Позитивисты предчувствовали сто лет назад прямую связь между индустриализацией, прогрессом техники, возросшим стремлением человека к счастью – и гедонистическим отталкиванием смерти, желанием максимально устранить ее из повседневной жизни. То, что в их времена было чистой теорией и великим предвидением, стало в наши дни реальностью. Начиная с первой трети XX в., а в США даже раньше, техника стала подчинять своему безраздельному влиянию не только производство и вообще экономику, но и общественную и личную жизнь. Возобладала идея, что власть техники беспредельна и над человеком, и над природой. Появилась иллюзия, будто техника может в некотором смысле подавить смерть. Ареал распространения модели перевернутой смерти – это также ареал самой восторженной веры в технику и ее способность преобразовать человека и природу.
Наша сегодняшняя модель смерти, таким образом, родилась и получила развитие там, где особенно сильна была первоначально вера в природу, как бы устраняющую смерть из повседневной жизни, а затем вера в технику, приходящую на смену природе и вытесняющую смерть еще более надежно.
Однако культурное течение, о котором здесь идет речь, не было однородным даже там, где оно зародилось. Между Англией и Америкой есть большое различие. В Англии все стремилось к тому, чтобы устранить смерть с поверхности, с внешней стороны жизни: вытеснение и запрет на траур, упрощение погребального обряда, кремация вместо захоронения тела на кладбище и даже обычай развеивать пепел по ветру. В целом эта цель была там достигнута. Из наблюдаемой повседневности англичан смерть совершенно вытеснена; только в пресвитерианской Шотландии, у католиков и ортодоксальных евреев старые взгляды и привычки в отношении смерти смогли сохраниться.
В США и Канаде устранение смерти было менее радикальным: она не совсем исчезла из городского пейзажа. Не то чтобы мы еще могли созерцать в Северной Америке старинные похоронные процессии, но с ярких вывесок посреди городских улиц глядят на нас слова, напоминающие о смерти и погребении и кажущиеся запретными: funeral home, funeral parlour. Впечатление такое, что американской культуре присущи две соперничающие тенденции, одна из которых побуждает устранять повсюду следы смерти и все, что с ней связано, а другая, напротив, по-прежнему отводит смерти еще весьма заметное место в жизни людей. Первую тенденцию мы только что проанализировали: это та, что распространяет в мире запрет на все, связанное со смертью. Вторая же есть не что иное, как преобразованная старая романтическая традиция, которую мы назвали «смерть твоя».
Между этими противоречащими одна другой тенденциями должен был быть найден компромисс. Они как бы разделили между собой время смерти. Вплоть до момента кончины и после погребения властвует запрет на смерть и траур. Но период, отделяющий кончину от погребения, свободен от запрета: здесь сохраняется старый ритуал, впрочем преображенный до неузнаваемости. Реконструировать погребальные обычаи Америки нетрудно, ведь похороны там – индустрия и взгляды ее капитанов, funeral directors, известны, в особенности благодаря книге Дж. Митфорда «Американский образ смерти» 9. Столь же нетрудно убедиться, что эти суждения прямо восходят к американским книгам утешения середины XIX в., которые мы цитировали в одной из предыдущих глав.
Возьмем один пример: гроб. Люди прошлого не уделяли гробу большого внимания, хотя можно выделить, например, гробы, имеющие неясное сходство с человеческой фигурой, в Англии шекспировской эпохи, свинцовые гробы-саркофаги Габсбургов в Вене, польские гробы XVIII в., нередко украшенные живописным портретом усопшего. Но в большинстве случаев гробы, как правило свинцовые, были простыми ящиками, предназначенными лишь для лучшего сохранения тела и для его транспортировки на далекое расстояние, без всяких эстетических намерений. Если же теперь обратиться к одной из книг утешения, написанной отцом маленькой Агнес в 1857 г. и упоминаемой в статье Энн Дуглас в сборнике «Смерть в Америке», то мы увидим, что детский гробик в Америке XIX в. не был обычным прямоугольным ящиком. Его украшали резьбой, придавали ему изящные контуры, запирали на ключ, как шкатулку с драгоценностями
Старый примитивный гроб был вместе с черепом, скелетом, косой, песочными часами и лопатой могильщика частью традиционного символического арсенала Смерти, играя роль своеобразного memento mori. В мире романтизма, в мире XIX в., где смерть должна была представать не пугающей, а прекрасной и завораживающей, грубый символизм старого свинцового ящика казался теперь невыносимым. С другой стороны, роскошь гроба призвана была до некоторой степени компенсировать банальность надгробия, сведенного в Новом Свете к простой каменной или еще меньшей по размерам бронзовой табличке на кладбище-лужайке. Подобно надгробию в прошлом, теперь гроб стал предметом искусства. Вокруг смерти не должно быть ничего грубого и мрачного – такова установка века романтизма.
Недаром именно в это время возвращается обычай бальзамирования. Если я правильно интерпретирую то, что говорит в своем исследовании Дж. Митфорд, бальзамирование часто применялось в годы Гражданской войны в США для того, чтобы можно было вернуть тела павших на родину, ведь состоятельным семьям трудно было примириться с тем, что их родных хоронили в братских могилах на поле битвы. Известно, что некий Томас Холмс забальзамировал в течение четырех лет 4028 убитых солдат по цене 100 долларов за тело. Можно предположить, что бальзамирование казалось тогда подходящим способом не только сохранить труп на время его транспортировки к месту погребения, но и почтить останки близкого человека. По-видимому, эта практика осталась в обычае и после войны Севера и Юга, настолько американское общество второй половины XIX в. было привязано к своим умершим и желало как можно дольше общаться с ними.