355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филипп Арьес » Человек перед лицом смерти » Текст книги (страница 26)
Человек перед лицом смерти
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:09

Текст книги "Человек перед лицом смерти"


Автор книги: Филипп Арьес


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

Подобное желание было не чуждо и таким просвещенным людям, как философ Джереми Бентам, умерший в 1832 г. и завещавший, чтобы его забальзамированное тело сохранялось в основанном им Лондонском университете, где всякий мог бы его видеть и при случае даже обратиться к нему с вопросом. В 1848 г. австрийская полиция обнаружила на вилле княгини Кристины ди Бельджойозо, знаменитой итальянской эмигрантки и любовницы историка Огюста Минье, забальзамированное тело ее молодого секретаря, с которым она не пожелала расстаться: во время его похорон в гробу лежало толстое полено[284].

Вспомним и о том, что и франкмасоны без колебаний использовали в своих обрядах инициации забальзамированные трупы. Так, тело Анисе Мартеля, убийцы господина д'Альберта в 1791 г., было похищено у погребального братства, забальзамировано и использовалось во время инициации в масонской ложе Экс-ан-Прованса. Эквивалентом мумии умершего могли служить его статуя или рельефное изображение, также найденные среди ритуальных аксессуаров провансальских масонов и хранящиеся ныне в музее Арбо в Экс-ан-Провансе[285].

Когда не было возможности сохранить мертвое тело целиком, довольствовались хотя бы какой-либо его частью. Самым благородным, самым изысканным издавна считалось сохранение сердца, средоточия жизни и чувств. Первыми проявлениями этого символизма сердца были уже упоминавшиеся отдельные захоронения сердца умершего. Иногда при вскрытии сердце отделяли от внутренностей, которые также хоронили отдельно. Захоронения сердца сохранялись порой десятилетиями или даже столетиями. Последнее по времени, известное мне, – писателя Шарля Морра, пожелавшего, чтобы его сердце было заключено после смерти в коробку для рукоделия его матери! Странное желание, достойное скорее масона конца XVIII или начала XIX в.

Сердце долгое время представляли в идеализированной форме: сердце, вырванное из груди во имя любви, или Сердце Христово, В католической Мексике сердце изображали в XVII–XVIII вв. кровоточащим, со взрезанными артериями и венами, как на цветной анатомической таблице. Та же увлеченность сердцем прослеживается в Мексике и в иконографии чистилища. В то время как в искусстве стран Южной Европы мы видим горящие в огне души умерших и ангелов, пришедших за ними, в Мексике этот образ дополняется сценой на небесах: младенец Иисус кладет в плетеную ивовую корзинку сердце, символизирующее спасенную душу праведника.

Тема сердца была воспринята затем революционными культами. После смерти Жан-Поля Марата, на празднике, устроенном в его честь 28 июля 1793 г. в Люксембургских садах, демонстрировали его сердце, уложенное в драгоценный ларец на переносном алтаре. Неудивительно, что сердце умершего, как и мумия, стало предметом домашнего обихода, перевозившимся с места на место: маркиз де Тора, смертельно раненный в боях во Фландрии, «приказал затем, чтобы, как только он умрет, его сердце взяли и отвезли его жене». В 1792 г., когда скончался в эмиграции виконт Мирабо-Тонно, брат великого Оноре Габриэля де Мирабо, обычный погребальный обряд был дополнен весьма необычной церемонией: забальзамированное сердце виконта, помещенное в свинцовый ларец, было привязано к древку знамени батальона добровольцев, которыми командовал де Мирабо-Тонно. Сердце умершего становится драгоценным сувениром, который носят с собой и передают наследникам. Так, сердца маршала де Тюренна, убитого в 1675 г., и капитана гренадеров Ля Тур д'0верня, павшего в 1800 г., заботливо сохранялись вплоть до наших дней в их семьях.

Уже в XVIII и еще больше в XIX в. вошло в обычай хранить вместо сердца прядь волос – тоже часть тела умершего, но не подвластную разложению. В Музее Виктории и Альберта в Лондоне экспонируется целая коллекция украшений, предназначенных для хранения локонов или частично изготовленных из волос усопших. Старейшие из таких медальонов датированы 1697, 1700 и 1703 гг. Не менее многочисленны браслеты из волос, сделанные в XIX в.

Во время подобных манипуляций с телом умершего могли происходить самые нелепые и смешные сцены. В одном парижском дневнике за 1723 г. рассказана история, которая едва ли могла случиться при погребении королевских особ в XV–XVI вв. Умер герцог Орлеанский, и, «как обычно, вскрыли тело, дабы его забальзамировать, а сердце положить в коробку и отнести в Валь-де-Грас. Пока происходило вскрытие, в той же комнате находился датский дог герцога, который, раньше чем кто-либо успел ему помешать, бросился на сердце и съел от него добрую четверть»


От трупа к жизни: новый Прометей

Остановим здесь исследование этого смутного мира, где смешиваются подземные воды воображения и стремительные потоки науки. Подобно тому как сегодня влияние психоанализа на нравы лучше оценивать, листая журналы для женщин, для нас предпочтительнее постигать феномены смерти в побочных формах популяризации.

Как-то вечером, в 1816 г., во время бури на озере Леман, Мэри Шелли, Байрон, врач Полидори и Мэтью Грегори Льюис, автор романа «Амброзио, или Монах», собравшись вместе, рассказывали друг другу страшные истории. Так родился знаменитый «Франкенштейн, или Новый Прометей» Мэри Шелли, увидевший свет в 1818 г.

В основе этого «черного романа» лежали размышления об истоках жизни, о гальванизме и о возможности оживлять трупы действием электрических разрядов. Франкенштейн поставил себе целью воссоздать живое существо, соединив в необходимом порядке его элементы и сообщив им «жизненную теплоту», благодаря ферментации и электричеству. Это требовало углубленного знания человеческого тела, его структуры. Франкенштейн устанавливает, что между телом, жизнью и трупом человека есть определенная связь, которую предполагали и старые врачи. «Чтобы изучить причины жизни, надо сначала исследовать причины смерти». А смерть – это труп, мертвое тело, еще не полностью лишенное жизни. «Я изучил анатомию, но этого было недостаточно, нужно было также наблюдать за разложением и распадом человеческого тела. (…) Я должен был проводить дни и ночи среди могил и погребальных галерей. Я увидел, как цвета жизни сменяются гниением смерти, увидел, как червь наследует то, что было чудом глаз и мозга». Но нельзя ли пройти эту эволюцию в обратном направлении – от трупа к жизни?

Постигая тайны трупов, Франкенштейн откроет великий секрет жизни. В трупе записано знание жизни и сохраняется ее элемент. Ученый решается воссоздать человеческое тело и оживить его. «Часто испытывая отвращение от того, что делал», он собрал из костей, подобранных на кладбищах и в анатомических кабинетах, человеческую структуру и оживил ее разрядом электрического тока. Из составленных вместе мертвых анатомических частиц родилось живое существо. Человек или дьявол? Во всяком случае, то зловещее и опасное творение, которое так мастерски описывает в своем романе Мэри Шелли, Для нас важно само это «чудо трупа»: переход от неодушевленной материи к жизни, ибо существует континуитет природы, или материи, преобразование одной формы энергии в другую.


Встреча человека с природой: любовь и смерть

У таких авторов того времени, как маркиз де Сад, природа есть противоположность или отрицание социального порядка. Она всегда разрушительна, исполнена насилия и может погубить человека. Мир природы враждебен миру человека, жесток, неистов и несправедлив. Вводя законы и ограничения, человек действует вопреки природе, и, напротив, физическое насилие, эротизм, смерть суть сфера соприкосновения двух миров, место встречи человека с природой.

Природа жаждет насилия и разрушения всего созданного ею, «дабы насладиться присущей ей способностью выпускать на свет новые творения». Природа разрушает, чтобы творить: это стало затем общим местом.

Есть много способов для человека участвовать в этом всеобщем разрушении, продолжает «божественный маркиз». Сам он рекомендует преступление: самый чудовищный убийца – лишь орудие законов природы. Убийство есть чистое насилие, беспорядочное и страстное попрание запретов. «Все, что есть в природе насильственного, всегда имеет нечто интересное и возвышенное». Поэтому-то ребенок, еще не побежденный, не обузданный обществом, стоящий ближе к природе, столь часто проявляет спонтанную жестокость, когда, например, душит птичку и забавляется конвульсиями умирающего существа.

Разрушительное насилие, свойственное природе, обеспечивает ее континуитет, теоретически исключающий смерть. Поэтому маркиз де Сад называет ее «воображаемой» и отрицает ее существование в реальности вечной природы[287]. Природа только меняет форму. Разложение трупа – проявление его движения, которое, таким образом, не останавливается со смертью. Сам писатель, как свидетельствует его завещание, предпочитал после смерти превратиться в другие формы жизни, ибо смерть питает соками землю, оплодотворяет ее и служит непрерывному возрождению животного и растительного царств.

Идеи де Сада были, несомненно, более распространены, чем долгое время принято было думать, но в формах более приемлемых и менее провоцирующих. Их нетрудно найти в новейших типах сатанизма, понимающих Сатану как человека, вступившего в брак с природой. Чисто современным искушением можно считать миф о сверхчеловеке, наследнике Сатаны: для сверхчеловека нет ни законов, ни порядка, ему все позволено, его естественная цель – удовлетворение собственных желаний, все же добродетели филантропов не что иное, как лицемерие. Встреча человека с природой совершается здесь не на уровне добродетели, а на уровне слепого и принципиально аморального всемогущества сильного.

Всемогущество природы проявляет свое воздействие на человека в сексе и смерти. Вплоть до конца Средневековья то и другое оставалось в западных культурах никак не связанным между собой. Несовместимость эта не составляет исключительно христианского феномена: уже в надгробном искусстве греко-латинского мира, если не считать этрусков, сексуальные аллюзии чрезвычайно редки. Но с XVI в. любовь и смерть сближаются, чтобы через два столетия слиться в едином целом эротизма macabre. Внешне в сфере смерти ничего не меняется: та же торжественность погребальных обрядов, аффектация простоты похорон, скромные, неприметные медитации над меланхолией существования, перемещение кладбищ, где отныне находится место и для отлученных от церкви, и для преступников. Все совершается в тишине, неброско, без скандалов и сюрпризов.

Нечто смущающее происходит в XVII–XVIII вв. в глубине бессознательного, в мире воображаемого. Именно там Эрос и Смерть сближаются и проникают друг в друга. Как мы могли убедиться, этот процесс проходит два этапа. В конце XVI и в первой половине XVII в., в эпоху барокко, еще неведомый мир эмоций и воображения начинает пробуждаться и двигаться. Но затронута лишь поверхность вещей, и современники еще ничего не замечают. Однако расстояние между любовью и смертью уже сократилось, и художники, сами того не сознавая, внушают зрителю ощущение сходства между тем и другим. Начиная же с середины XVIII в. всплывает целый континент, дикий и опасный, утверждая в коллективном сознании то, что прежде тщательно отталкивалось и что нашло свое выражение в понимании природы как неистового насилия и разрушения.

В течение тысячелетий человек, защищаясь от природы, упорно, с помощью морали и религии, права и технологии, социальных институтов и экономики, организации труда и коллективной дисциплины, возводил свой неприступный бастион. Но это укрепление, воздвигнутое против природы, имело два слабых места: любовь и смерть, через которые всегда понемногу просачивалось дикое насилие. Человеческое общество прилагало большие усилия, чтобы укрепить эти слабые места в своей системе обороны. Оно сделало все, что могло, дабы смягчить неистовство любви и агрессивность смерти. Оно обуздало сексуальность запретами, варьирующимися от общества к обществу, но всегда имеющими целью умерить ее применение и уменьшить ее власть. Оно также лишило смерть ее брутальности, ее неуместности, смягчив ее индивидуальный характер ради поддержания непрерывности человеческой общности, ритуализировав смерть, сведя ее к одному из многих переходных моментов в человеческой жизни, разве что несколько более драматичных. Смерть была приручена, и именно в этой первичной форме она предстала перед нами в начале книги.

Между миром человеческого общества и миром природы существовала определенная симметрия и были даже моменты взаимообмена. В самом деле, именно в этом состояла роль праздников: периодически открывать шлюзы и впускать на какое-то время насилие и дикость. Сексуальность также была областью, где было осторожно оставлено некоторое место инстинкту, самозабвению, наслаждению. В некоторых цивилизациях, как, например, у мальгашей, смерть человека была поводом для временного снятия запретов; в наших же западных, христианских цивилизациях контроль был более строгим и жестким, ритуализация более обязывающей, а сама смерть была в большей мере под надзором общества.

На этом церемониальном фоне происходит к середине периода Средневековья на христианском Западе, по крайней мере в среде социальной элиты, первое важное изменение. Появляется новая модель: модель собственной смерти. Преемственность традиции нарушена. Смерть вновь открыта как конец и итог индивидуальной жизни. Древний континуитет заменен суммой дисконтинуитетов. На смену homo totus, целостному человеку, приходит дуализм души и тела. Продолжение существования души, высвобождаемой моментом смерти, вытесняет собой промежуточный этап блаженного сна, к идее которого коллективное сознание еще долго оставалось привязанным. Лишенное души, тело – лишь прах и пыль, возвращаемые природе.

Вместе с тем замена изначального континуитета коллективного существования серией дисконтинуитетов на индивидуальном, биографическом уровне не была еще всеобщей и повсеместной, и древняя модель прирученной смерти продолжала существовать. По этой причине и связь между человеческим порядком и беспорядком природы по-настоящему до XVII в. не аффектировалась. Система укреплений, воздвигнутых человеком против природы, еще хорошо держалась. Трещины появились в ней в момент великих религиозных реформ, протестантских и католических, в момент великих чисток чувств, разума и нравственности.

Порядок, основанный на разуме, труде, дисциплине, поддался натиску смерти и любви, агонии и оргазма, разложения и плодородия. Но эти первые бреши были первоначально фактом мира воображаемого, позднее ставшим фактом реальной жизни. Через эти два пролома, пробитых любовью и смертью, первозданная природная дикость обрушилась на построенный людьми город как раз тогда, когда в XIX в. он готовился колонизовать природу и раздвигал все дальше и дальше границы технологической оккупации и рациональной организации освоенного мира. Можно сказать, что в своих усилиях завоевать природу и окружающую среду человеческое общество покинуло, забросило старые укрепления, возведенные для защиты от секса и смерти. А природа, которую, казалось, можно было считать покоренной, отступила, отхлынула внутрь самого человека, вошла в него через оставленные без присмотра бреши и превратила его в дикаря.

Фантастические видения маркиза де Сада выступают предзнаменованиями Апокалипсиса. Почти незаметно, но весьма действенно вмешалось нечто необратимое в тысячелетние отношения между человеком и смертью.

Глава 9. Живой труп
Смерть мнимая

Мы уже видели в предыдущих главах, что и в искусстве, и в литературе, и в медицине XVII–XVIII вв. царили неуверенность и двусмысленность в отношении жизни, смерти и их пределов. Постоянно присутствующей стала сама тема живого трупа, мертвеца, который на самом деле жив. Тема эта соединяет цепью преемственности театр эпохи барокко и «черный роман» периода предромантизма.

Впоследствии эта тема захватила и повседневную жизнь, так что, как пишет в 1876 г. в «Энциклопедическом словаре медицинских наук» А.Дешамбр, умами овладела «всеобщая паника» – страх быть похороненным заживо, очнуться от долгого сна на дне могилы. Врач не преувеличивал. Беспокойство проявилось первоначально в середине XVII в. в завещаниях. В «Историях и разысканиях о древностях Парижа» (1724) А.Соваль приводит старый анекдот о некоем студенте из Фрисландии, похороненном в Париже на кладбище Сен-Сюльпис. Через некоторое время у его надгробной статуи отвалилась рука, и близкие покойного стали думать, что что-то произошло и под землей. Могилу разрыли и с ужасом увидели, что мертвец съел свою руку. Для современников Соваля это, безусловно, была история о человеке, похороненном заживо[288].


XVIII–XIX вв.: нарастание страха

Но только в первой половине XVIII в. этим вопросом занялись врачи, оповестившие вскоре общество об одной из серьезных опасностей. Были заботливо собраны все старые данные о «чудесах мертвецов», о криках, раздававшихся из могил, о трупах, поедавших собственные части тела. Все сразу нашло объяснение в свете того, что было известно о мнимой, кажущейся смерти. Объяснение получили и такие древние погребальные ритуалы, как conclamatio – троекратное окликание умершего по имени, обмывание и одевание покойника, выставление тела на всеобщее обозрение, громогласное оплакивание усопшего и молитвенное бдение над ним, выжидание в течение нескольких дней, прежде чем предать тело земле или кремировать. Все это было понято как меры предосторожности, призванные уберечь от погребения человека заживо.

В эпоху, когда датский анатом Якоб Бенигнус Винслов писал свою диссертацию о ненадежности признаков смерти и о слишком поспешных захоронениях и бальзамированиях, изданную в Париже в 1740 г. по-латыни, а через два года пофранцузски, многие из этих обычаев еще продолжали существовать, в частности обычай нанимать плакальщиц. Можно добавить, что conclamatio практиковалось даже в начале нашего столетия: в 1910 г. на железнодорожной станции, где уходил из жизни Лев Толстой, врач трижды окликнул его, прежде чем констатировать смерть. Еще сегодня протокол Ватикана требует, чтобы у смертного одра папы было трижды громко произнесено его имя, полученное им при крещении. Однако некоторые античные обычаи, также являвшиеся, в сущности, мерами предосторожности, были в течение веков под давлением христианской церкви оставлены и забыты, и именно на христианство Винслов возлагает вину за подобную беспечность в отношении тех, кого сочли умершими. Датский анатом знал, о чем пишет: он сам в детстве и юности дважды чудом уберегся от чрезмерно поспешных врачей и могильщиков.

Случаев неосторожности и небрежности властей, руководивших погребением, и прежде всего духовенства, рассказывалось в ту пору множество, часто весьма драматичных. Самыми легкими были случаи «воскресения» во время перенесения тела в церковь или на кладбище. Винслов сообщает о дочери одного ремесленника, которую сочли мертвой и понесли на кладбище – лежа на носилках, «она, к счастью, подала признаки жизни». Другой мнимый мертвец, некий носильщик, очнулся уже в братской могиле, куда его сбросили вместе с умершими в местной больнице. Глубокой ночью ему удалось разорвать свой саван, выбраться на поверхность и постучать в будку кладбищенского сторожа. Сторож отпер ему ворота, и он возвратился к себе домой. В некоторых из таких историй находилось место и для юмора. Так, когда парижский хирург господин Шевалье заснул однажды таким глубоким сном, что не подавал никаких признаков жизни, его принялись трясти, окликать по имени, но все безуспешно. Тогда кто-то вспомнил, что доктор был азартным картежником, и, подойдя к его постели, громко произнес несколько карточных терминов. И тут же больной очнулся от летаргии и вскочил с постели.

Но в скольких случаях мнимоумершего все же успевали похоронить! Иногда счастливый случай помогал живым вовремя заметить свою ошибку и спасти несчастного, запертого в гробу. В Тулузе одного паломника сочли умершим, уложили в гроб и поместили до похорон в часовне погребального братства. На следующий день одна женщина пришла молиться в ту же часовню, и ей показалось, что она слышит какое-то шевеление в гробу. Ужаснувшись, она поспешила позвать священника. Поначалу ее приняли за юродивую, но, так как она упорно продолжала утверждать, что слышала нечто, доносившееся из гроба, гроб открыли и нашли умершего еще живым. Ему тут же оказали первую помощь, но было уже поздно: немного спустя он умер. Госпожа Дю Нуайе, рассказавшая об этом, добавляет: «Вот что я видела меньше двух недель назад и что повергает меня в дрожь, когда я об этом думаю. Ибо я воображаю, как часто хоронят живых людей, и признаюсь вам, что не хотела бы подобной участи»[291].

Вернемся, однако, к историям, рассказанным врачами. Доктор П.Ле Клер, директор коллежа Людовика Великого, любил описывать случай, произошедший с сестрой первой жены его отца. Ее похоронили на публичном кладбище в Орлеане с дорогим кольцом на пальце, и на следующую ночь алчный слуга вырыл гроб, открыл его и попытался снять кольцо с пальца умершей. Когда это не удалось, он просто отрезал палец. Сильное потрясение так воздействовало на покойную, что вернуло ее к жизни. Она вскрикнула от боли, и вор в ужасе убежал. Затем несчастная, как смогла, выбралась из могилы и вернулась домой. Она пережила своего мужа, успев даже подарить ему наследника[292].

Подобные истории широко ходили тогда в городах и при дворах, и неудивительно, что все больше завещателей дополняли свои предсмертные распоряжения требованием не хоронить их раньше, чем через 48 часов после того, как их признают умершими, и не подвергать их никаким испытаниям огнем или железом с целью удостовериться в их смерти. Старейшее известное мне завещание, в котором проявилась эта озабоченность, относится к 1662 г.: «Да будет мое тело похоронено спустя 36 часов после моей кончины, но не раньше». И еще одно, 1669 г.: «Пусть трупы сохраняются до утра следующего после смерти дня».

Это первая и самая банальная мера предосторожности: обеспечить определенный промежуток времени между смертью и погребением. Обычно это 24, 36 или 48 часов. Но бывает и дольше: в 1768 г. одна знатная женщина распорядилась, чтобы ее тело сохраняли до похорон целых три дня. И это без всяких средств консервации! Другая меpa предосторожности: оставить тело в течение определенного времени так, как оно есть, ни трогать, ни раздевать, ни одевать, ни обмывать, ни, тем более, производить вскрытие. Завещание 1690 г.: «Пусть меня оставят на два раза по двадцать четыре часа в той же постели, где я умру, и пусть меня похоронят в той же одежде, не трогая меня и не делая ничего другого». 1743 г.: «Как скончается, пусть оставят ее на 12 часов в ее кровати, в той одежде, какая на ней будет, а затем еще на 24 часа на соломе». 1771 г.: «Я хочу быть похороненной спустя 48 часов после кончины, и чтобы в течение всего этого времени я оставалась в своей постели».

Еще одна мера практиковалась поначалу крайне редко, но к концу XVIII в. получила некоторое распространение: надрез на теле. Герцогиня Елизавета Орлеанская предписывает в 1696 г.: «Пусть мне сделают два надреза бритвой на подошвах ног». Почти сто лет спустя мы читаем уже в завещании простой горожанки из Сен-Жермэн-ан-Лэй (1790 г.): «Я хочу, чтобы мое тело оставалось в моей постели в том же положении, в каком оно будет в момент моей смерти, в течение 48 часов и чтобы после этого мне дали два удара ланцетом по пяткам».

То же беспокойство проявляется, хотя и реже, в завещаниях XIX в. Поэтому так старомодно звучит завещание 1855 г. Матьё Моле: «Я хочу, чтобы в моей смерти удостоверились до того, как похоронят, путем надрезов и всеми способами, используемыми в подобных случаях». Насколько старые опасности продолжали угрожать людям и в это время, свидетельствует речь, произнесенная 28 февраля 1866 г. в сенате Второй империи кардиналом Фердинандом Донне, архиепископом Бордо: «Я сам в деревне, где служил в начале своего пастырского поприща, воспрепятствовал двум погребениям живых людей. Один из них прожил еще 12 часов, а другой в полной мере вернулся к жизни. (…) Позднее, в Бордо, одну молодую женщину сочли умершей: когда я приехал к ней, сиделка готовилась уже закрыть ей лицо. (…) В дальнейшем эта женщина стала женой и матерью».

С конца XVIII в. власти стали принимать меры, дабы усилить контроль за погребениями. Движущим мотивом был именно страх перед захоронением людей заживо. Промежуток в 24 часа между кончиной человека и преданием тела земле, который прежде устанавливали сами для себя завещатели, был в XVIII в. официально утвержден епископом. В 1792 г. было введено правило, по которому смерть должны были удостоверять двое свидетелей. Постановление, принятое 21 вандемьера IX года республики по французскому революционному календарю (октябрь 1800 г.), гласило: «Лица, находящиеся при больном в момент его предполагаемой кончины, будут избегать в будущем закрывать и закутывать его лицо, снимать его с кровати, чтобы положить на соломенную подстилку или матрас из конского волоса, и выставлять его на слишком холодный воздух».

Судя по статье «Погребение» в «Словаре медицинских наук в 60 томах», вышедшем в Париже в 1818 г., необходимо было еще побороть сопротивление самих медиков, чтобы заставить их прийти засвидетельствовать смерть. По словам автора статьи, «врачей редко зовут констатировать смерть, эта важная забота отдана наемным людям или тем, кто совершенно чужд знанию физического человека. Врач, который не может спасти больного, избегает находиться при нем после того, как тот издаст последний вздох, и все практикующие врачи, кажется, прониклись этой аксиомой одного великого философа: не подобает врачу навещать мертвеца».

В конце XVIII в. рекомендовалось также устраивать специальные хранилища, где трупы оставались бы под наблюдением вплоть до начала процесса разложения, дабы можно было быть абсолютно уверенным в факте смерти. Но проект этот был осуществлен не во Франции, а в Германии: такие обитуарии, или морги, названные vitae dubiae azilia, «убежища жизни, находящейся под сомнением», появились в 1791 г. в Веймаре, в 1797-м в Берлине, в 1803-м в Майнце, в 1818 г. в Мюнхене. В каком-то из подобных моргов разворачивается действие одной из новелл Марка Твена, любившего мрачные сюжеты. В его рассказе руки умерших привязаны к звонкам, откликавшимся на любое движение.


Вторая половина XIX в.: успокоение

Юридические меры контроля были приняты как раз в тот момент, когда панический страх быть похороненным заживо начал понемногу ослабевать. Речь кардинала Донне в сенате звучала как голос из прошлого. Современная ему медицина оспаривала реальность мнимой смерти и опасность погребения заживо столь же авторитетно и уверенно, как столетием раньше била в набат и сеяла панику. В обоих случаях позитивная наука выступала против устаревших предрассудков. Радикально изменилось и отношение науки к старым преданиям о «чудесах мертвецов». Поколение доктора Винслова, в 40-х гг. XVIII в., воспринимало все эти истории серьезно, с той лишь оговоркой, что их следовало интерпретировать как случаи кажущейся смерти. Другая волна страхов поднялась в 1770–1780 гг., совпав по времени с кампанией за перенос кладбищ за пределы городов; выразителями обеих общественных реакций были одни и те же лица. Напротив, в «Энциклопедическом словаре медицинских наук», изданном в Париже в 1876 г., истории об оживших мертвецах рассматриваются как пустые вымыслы, а все богатство медицинской литературы на этот счет как абсолютно «бесплодное». Теперь уже врачей XVIII в. обвиняют в болтливости и легковерии. «К любви к чудесам часто добавляется суетное желание взволновать публику. В истории кажущейся смерти большое место занимает мистификация», – пишет Дешамбр в статье «Смерть» в «Энциклопедическом словаре» 1876 г.

Другой врач, Эжен Бушю, упрекает своих предшественников в том, что погребальные обряды древних народов они объясняли исключительно страхом быть похороненным заживо. Суеверные люди, обличающие суеверных! В действительности эти обряды были «порождены мистицизмом и суеверием, увековеченными гордыней». Дело в более низком уровне цивилизации, а не в боязни погребения заживо. Разумеется, «этот страх долго царил в мире и в науке» из-за ненадежности знаний о признаках смерти. Но «я утверждаю, что мало-мальски внимательный врач всегда сможет распознать смерть в самый момент, когда она наступит»

Остается фактом, что истории о мнимой смерти стали в наши дни большой редкостью, и. если даже, случается, мертвец очнется в больничном морге, сообщение об этом не вызывает уже всеобщего волнения и тревоги. На исходе XIX в. кажущаяся смерть потеряла свою власть над человеческим воображением.


Врачи и смерть

Итак, в XVII–XVIII вв. возникает грозная опасность, затем через 100–200 лет она ослабевает и исчезает. Мнимая смерть, эта чудовищная аномалия, есть, несомненно, первое проявление великого страха перед смертью вообще. Но панику, охватившую в определенный момент людей, мы прослеживаем скорее по высказываниям врачей, этих новых медиумов, расшифровщиков психологических кодов своего времени. Врачи конца XIX в., говорившие современным нам языком, отвергли идею, будто кажущаяся смерть представляет реальную опасность, как суеверие, лишенное экспериментального основания и научной ценности. Врачи этого поколения не могли допустить признания какого бы то ни было смешения жизни и смерти, понимания времени смерти как некоего смешанного состояния. Либо жизнь, либо смерть, и четкая граница между ними. В смерти не больше протяженности, чем в геометрической точке. Этим словом следует обозначать простую остановку машины, чистую негативность. Понятие смерти-состояния возмущало позитивно мыслящих врачей конца XIX в.

Для врачей предшествующих поколений смерть была, напротив, именно состоянием, время смерти – смесью жизни и смерти. Реальной и абсолютной смерть становилась лишь в момент разложения. Поэтому, замедляя разложение, замедляли и наступление абсолютной смерти. Бальзамирование, консервация тела позволяли продлить это время смерти-состояния, в котором еще сохранялось нечто от жизни. Для медиков XVI–XVII вв. время смерти-жизни начиналось в момент наблюдаемой смерти и продолжалось в трупе или мумии. Пе смерть погоняла жизнь, управляла ею (разве что речь шла о чудесном успении или о принятии сильной дозы снотворного), а наоборот. Отсюда – проявления жизни в трупах, которые кровоточат, кусаются, потеют, обрастают бородами и длинными волосами. Врачи XVIII в. видели и объясняли все эти явления в обратном смысле: смерть правит жизнью, видимость смерти наступает еще при жизни. Так что признаки кажущейся смерти вытесняют в литературе «чудеса мертвецов».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю