Текст книги "Болезнь Портного"
Автор книги: Филип Рот
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Вот вам, к примеру, еще один анекдот. Идут по улице три еврея – моя мама, мой папа и я. Дело происходит нынешним летом, прямо перед моим отпуском. Мы пообедали («У вас есть рыба?» – спрашивает отец у официанта в изысканном французском ресторане, куда я пригласил их, дабы показать, что я уже взрослый. «Уи, месье. У нас есть…» «Ну и хорошо! Принесите мне рыбу, – говорит отец, – и проследите, чтобы блюдо было горячим!») Мы пообедали, а затем я целую вечность шел с ними пешком, провожая к стоянке такси, на котором они доберутся до автобусной станции. Я иду и жую таблетку «титралака» (чтобы не повысилась кислотность после принятия пищи), и папа незамедлительно начинает говорить о том, что я уже пять недель не навещал их в Ньюарке (мне казалось, что тему эту мы с отцом исчерпали еще в ресторане, когда мама, отвлекшись, шептала официанту, чтобы рыба для ее «большого мальчика» – это я, ребята! – была в лучшем виде), а теперь вот уезжаю на целый месяц, и когда же они, в конце концов, вновь увидят собственного сына? Они видятся с дочерью, и с детьми дочери – и довольно часто видятся, но и тут незадача!
– Этот зять, – говорит мой папа. – Если ты не общаешься с его детьми по всем законам психологии, если я не говорю своим внучкам строго психологические вещи, то он готов засадить меня за решетку! Мне все равно, как он там себя величает. Для меня он – коммунист. Я не могу слова сказать собственным внучкам, прежде чем мне не даст добро этот господин Цензор!
Дочь моих родителей уже не Портная. Она теперь миссис Фейбиш, и ее маленькие девочки тоже Фейбиши. Где же малыши Портные, о которых он так мечтает? В моих яйцах.
– Послушай! – кричу я, задыхаясь. – Ты видишь меня сейчас! Ты со мной в данную минуту!
Но отца понесло, и теперь, когда он уже не боится поперхнуться рыбной костью, как давеча в ресторане, – папу не остановить. Симор и его прекрасная жена и их семь тысяч прекрасных детей навещают мистера и миссис Придуркинд каждую пятницу…
– Послушай, ты понимаешь, что я очень занят?! У меня полный портфель срочных дел…
– Но тебе же надо кушать? Вот и приезжай раз в неделю пообедать, потому что тебе же все равно надо пообедать часиков в шесть – разве нет?
И тут запевает сама Софи. Она говорит отцу, что когда была совсем маленькой девочкой, родители вечно говорили ей не делать того и не делать этого, и как ей от этого становилось порой обидно, и как это ее возмущало. И мой отец не должен настаивать, заключает Софи, потому что «Александр взрослый мальчик, Джек, он имеет право принимать самостоятельные решения, о чем я всегда ему говорю!» О чем – о чем она мне всегда говорит?! Что она сейчас сказала?!
Ах, стоит ли продолжать? Стоит ли так мучить себя?
Нужно ли быть таким мелочным? Почему бы мне не взять пример с Сэма Левинсона – и высмеять все это? А?
Только дайте мне дорассказать. Они садятся, наконец, в такси.
– Поцелуй его, – шепчет мама. – Как-никак, ты в Европу уезжаешь…
Конечно, папа все слышит – для того мама и говорит шепотом, чтобы ее все слышали, – и его охватывает паника. Каждый год, начиная с сентября, он не устает регулярно спрашивать меня, где я собираюсь провести следующий август. И вот теперь он вдруг узнает, что его обвели вокруг пальца. Печально уже то, что я улетаю в полночь на другой континент, но папа, к своему великому разочарованию, не имеет к тому же ни малейшего представления о моем маршруте. Я сделал это! Сделал!
– В Европу? Но куда именно? – кричит папа, когда я берусь за дверцу такси, чтобы захлопнуть ее. – Европа полглобуса занимает…
– Я же сказал тебе – не знаю.
– Что значит – «не знаю»? Ты должен знать. Как ты вообще туда доберешься, если «не знаешь», куда летишь?..
– Ну, извини… Извини…
В отчаянии папа перегибается через маму – но тут я захлопываю дверь – ой, только не прищеми ему пальцы, пожалуйста! О, Господи! Этот мой папа… Этот мой вечный папа! Которого я обнаруживал поутру спящим на унитазе – уронив голову на грудь, он спал на толчке со спущенными штанами. Он специально вставал без пятнадцати шесть, чтобы без помех посидеть часок на унитазе, страстно надеясь на то, что его кишки по достоинству оценят внимание, с которым он к ним относится, и в конце концов сдадутся.
– Ну ладно, Джек, – скажут кишки. – Ты победил! И подарят в награду бедолаге пять-шесть жалких говняшек.
– О, Господи! – охает папа, когда я бужу его. Мне ведь тоже надо пописать перед школой.
Уже почти полвосьмого, а в унитазе, на котором отец проспал больше часа – в унитазе (если папе крупно повезет) всего один маленький, злой коричневый шарик, который мог вывалиться из задницы какого-нибудь кролика, – но только не из заднего прохода мужчины, которому предстоит скомканный с самого утра двенадцатичасовой рабочий день.
– Полвосьмого? Что же ты молчал?
Вжик! И он уже одет, он уже в пальто и в шляпе, и гроссбух под мышкой, и уже на ходу он проглатывает чернослив, и насыпает себе в карманы такое количество сухофруктов, которое у нормального человека уже давно вызвало бы нечто похожее на дизентерию.
– Если хочешь знать правду, то мне нужно засунуть в задницу гранату, – доверительно шепчет мне отец, пока мама принимает душ, а сестра одевается в своей «комнате» – а проще говоря, в гостиной. – Во мне столько слабительного, что от него разнесло бы в клочья линейный корабль. Я черносливом по самое горло набит, ей-Богу.
Папа рассмешил меня, я начинаю хихикать, да и сам он доволен своими колкими шуточками. Он открывает рот и показывает туда большим пальцем:
– Ну-ка, глянь. Видишь, где гортань темнеет? Это не просто тени – это чернослив лезет туда, где прежде были гланды. Слава Богу, что мне их вырезали – куда бы они сейчас делись?
– Замечательный разговор, – доносится из ванной мамин голос. – Прекрасная тема для беседы с ребенком.
– Беседа? – кричит в ответ папа. – Это правда! Секунду спустя он уже сердито носится по квартире и орет:
– Моя шляпа! Я опаздываю! Где моя шляпа! Никто не видел мою шляпу?
Тут в кухню заходит мама, молча смотрит на меня своим спокойным, всезнающим взглядом сфинкса… и ждет… И, конечно, папа вскоре появляется в коридоре. Он стонет, у него горе, его того гляди хватит удар:
– Где моя шляпа? Где моя шляпа! – причитает папа, пока мама не произносит мягко, из самой глубины своей всеведущей души:
– Она у тебя на голове, болван.
На какое-то мгновение папин взгляд совершенно теряет осмысленность; он стоит, лишенный какого бы то ни было человеческого содержания – вещь, некое тело, наполненное дерьмом – не более того. Потом разум возвращается к отцу – да, ему все-таки придется выходить в мир, раз уж шляпа нашлась.
– Ах, да! – говорит он изумленно, дотрагиваясь до шляпы.
Потом выходит из дому, садится в свой «кайзер», и… Супермен не вернется до ночи.
«Кайзер»! Пора рассказать вам о «кайзере». Сразу после войны отец решил продать «додж» 39-го года и купить новый автомобиль – новой модели, нового дизайна, нового во всех отношениях. Он взял меня с собой – идеальный способ для американского отца произвести впечатление на своего американского сына. Тараторивший как сорока торговец автомобилями делал вид, что не верит собственным ушам, когда в очередной раз слышал неизменное папино «нет» в ответ на предложение оборудовать автомобиль тысячей различных дополнительных деталей, которые этот сукин сын пытался всучить нам в нагрузку к машине.
– Я скажу свое личное мнение, – говорит этот никчемный сукин сын. – Машина будет выглядеть на двести процентов лучше с этой обивкой – а вы как считаете, молодой человек? Не желаете, чтобы ваш отец приобрел хотя бы обивку?
Хотя бы. Ах ты, хрен хитрющий! Заигрываешь со мной, чтобы уломать отца?! Ах ты, мерзкий, пошлый, вороватый сукин сын! Да кто ты есть, интересно, пред Господом нашим – чертов торговец автомобилями? Где ты теперь, ублюдок?
– Нет-нет, обивка не нужна, – бормочет мой униженный папа, а я просто пожимаю плечами, смущенный его неспособностью обеспечить меня и свою семью красивыми вещами.
Однако, однако – скорее на службу в лишенном радиоприемника и обивки «кайзере». Там папу впускает в офис уборщица. Я хочу спросить у вас: почему именно он должен поднимать жалюзи в офисе в начале каждого рабочего дня? Почему у него самый продолжительный рабочий день за всю историю существования страховых агентов? Ради кого он должен столько работать? Ради меня? О, если так… если так… если в этом причина, то это слишком трагично. Эту трагедию он перенесет с трудом. Слишком уж велико непонимание! Ради меня? Сделай мне одолжение, и не делай этого ради меня! И не оглядывайся вокруг в поисках причин того, почему твоя жизнь такова, какова она есть. И не вали все на Алекса! Потому что я не хочу быть смыслом вашего существования! Я не намерен тащить на себе этот груз всю оставшуюся жизнь! Ты меня слышишь? Я отказываюсь! И не надо находить непостижимой мою поездку в Европу, за тысячи и тысячи миль отсюда, именно в тот момент, когда тебе исполнилось шестьдесят шесть лет, и ты можешь перевернуться вверх килем в любую минуту. Ведь именно это интересует тебя в первую очередь? Именно это ты читаешь в «Тайме» прежде всего? Люди его возраста – и моложе его – умирают. Только что были живы, а секунду спустя уже мертвы. И сейчас он думает о том, что когда я всего лишь на другом берегу Гудзона, а не на другом берегу Атлантики… Послушайте, о чем он думает? Что если я буду рядом, то этого просто не случится? Что я примчусь, возьму его за руку и тем самым верну к жизни? Неужели он серьезно верит в то, что я могу победить смерть? Что я – его воскресение и жизнь? Мой папа, оказывается, правоверный христианин! И даже не подозревает об этом!
Его смерть. Его смерть и его запоры: правда заключается в том, что эти две вещи вряд ли занимают меня в меньшей степени, нежели они занимают его самого. Не я получу эту телеграмму, не в моей квартире раздастся ночной звонок, после которого вдруг станет пусто в желудке, не я произнесу вслух – вслух! – «он мертв». Потому что, по-видимому, я и сам верю, что могу каким-то образом спасти его от превращения в ничто – могу и должен его спасти! Но откуда вдруг взялась эта нелепая, абсурдная идея о том, что я столь всемогущ, столь любим и столь необходим для всеобщего спасения? Как это удается нашим еврейским родителям? – посмотрите, я ведь не один в этой лодке. Нет! Я на самом большом транспортном корабле… вы только загляните в эти иллюминаторы. Видите? Это мы сложены штабелями на койках, это мы стонем и причитаем от жалости к самим себе, печальные и заплаканные сыновья родителей-евреев, позеленевшие от жестокой болтанки в море Вины. Такими порой я представляю себе нас – собратьев плакальщиков, меланхоликов и мудрецов, набившихся, подобно нашим предкам, в четвертый класс. И нам плохо, о, как нам плохо! И мы то и дело разражаемся плачем – то один, то другой: «Папочка, как ты мог?», «Мамочка, почему ты это сделала?», – и рассказываем друг другу истории. Огромный корабль зарывается носом в волны, переваливается с борта на борт, – а мы продолжаем похвальбу и соперничество: у кого была самая кастрированная мать, у кого самый невежественный отец. Я принимаю твой вызов, ублюдок – стыд за стыд, унижение за унижение… рвотные позывы в гальюне после обеда, истерический предсмертный смех в каютах, и слезы – здесь лужица Раскаяния, там – лужа Негодования. На долю секунды мужчина (с мозгами ребенка) приподнимается в бессильной злобе, пытаясь ткнуть кулаком в матрац соседа сверху, но тут же валится на спину, истязая себя упреками. О, друзья мои евреи! Мои одержимые чувством вины собратья! Возлюбленные мои! Дорогие мои! Товарищи мои! Эта ебучая качка когда-нибудь кончится? Когда? Когда? – чтобы мы прекратили, наконец, жаловаться на то, как нам плохо, вышли на свежий воздух и стали жить!
Доктор Шпильфогель, упреки, конечно, не помогают – упреки такой же недуг, как и жалобы, конечно-конечно, – но все-таки: как это удается еврейским родителям? Как им удается внушить маленьким еврейским мальчикам, что они, с одной стороны, принцы, столь же уникальные, как единороги; гении, каких прежде не было; красавцы, каких не знала история – что они, с одной стороны, спасители и абсолютно идеальные создания, – а с другой стороны – чванливые, безмозглые, беспомощные, самовлюбленные, капризные, злые кусочки дерьма?
– В Европу – но куда именно? – кричит отец, когда такси медленно отъезжает от тротуара.
– Не знаю, – кричу в ответ, весело махая на прощанье рукой. Мне тридцать три, и я наконец свободен от своих родителей! На месяц.
– Но как мы узнаем твой адрес?
Радость! Радость-то какая!
– А вы его не узнаете!
– Но если вдруг?..
– Что? – смеюсь я. – Что тебя волнует на этот раз?
– А если?..
О, Господи! Неужели он и в самом деле крикнул это из окошка такси? Неужели страхи его столь велики, неужели я так ему нужен, неужели вера в меня так безгранична, что папа выкрикивает эти слова прямо на нью-йоркской улице?
– А если я умру?
Именно эти слова послышались мне тогда, доктор. Это были его последние слова перед моим отлетом в Европу – я летел туда вместе с Мартышкой, существование которой тщательно скрывал от родителей. «А если я умру?» – и я отбываю на оргию за границу.
…В общем, если слова, которые мне послышались, были произнесены на самом деле – то это опять что-нибудь означает. Если же я «услышал» эти слова из сострадания к нему, если эта галлюцинация была вызвана моим страхом перед кошмарной неизбежностью – папиной смертью; или, наоборот, страстным желанием приблизить это событие, – то это все равно что-нибудь означает. Впрочем, это вы понимаете. Конечно – это же ваш кусок хлеба с маслом.
Помните, я говорил, что больше всего в эпизоде с самоубийством Рональда Нимкина мне запомнилась записка? Она была приколота к не по размеру большой спортивной рубашке. К замечательной, накрахмаленной рубашке Рональда Нимкина. Записку обнаружила миссис Нимкин. И знаете, что в ней было написано? Угадайте. Что было написано в предсмертной записке Рональда Нимкина к своей матери? Угдайте.
Звонила миссис Блюмешпаль. Пожалуйста,
возьми с собой правила игры, когда пойдешь
вечером играть в макао.
Рональд
Ну, как вам это в качестве последнего послания? Как вам этот хороший мальчик, этот умный мальчик, добрый, вежливый и воспитанный еврейский мальчик, который никогда никого не заставил бы за него краснеть? Скажи «спасибо», дорогой. Скажи «пожалуйста», дорогой. Попроси прощения, Алекс. Скажи, что ты виноват! Извинись! Да, но за что? Что я натворил на этот раз? Эге, да ведь я прячусь под кроватью, вжимаясь спиной в стенку, и не хочу извиняться! А также отказываюсь выползти из-под кровати и ответить за проступок. Отказываюсь! А она тычет в меня веником, пытаясь вымести испорченного, негодного мальчишку на свет Божий. Прямо дух Грегора Замзы.[2]2
Главный герой знаменитого рассказа Ф. Кафки «Превращение».
[Закрыть] Здравствуй, Алекс, прощай, Франц! «Лучше извинись, слышишь, а не то!.. Или – или!» Мне пять лет, может быть, шесть, а она угрожает мне своими «а не то» и «или-или» так, словно за стеной стрелковый взвод уже устилает улицу старыми газетами, готовясь к моему расстрелу.
Тут приходит отец: после замечательного дня, в течение которого он пытался застраховать жизни чернокожих, не совсем уверенных в том, что они вообще еще живы, – после трудов своих отец возвращается домой к истеричной жене и к сыну, с которым произошла ужасная метаморфоза – ибо знаете, что я совершил, я – воплощение добродетели? Невероятно, невозможно поверить, но я то ли лягнул маму по ноге, то ли укусил ее. Не хочу показаться хвастуном, но, скорее всего, я сделал и то, и другое.
– Почему? – требует мама ответа. Она становится на колени, заглядывает под кровать и светит мне в лицо фонариком. – Почему ты это сделал?
А почему Рональд Нимкин сыграл в ящик («ящик» – вроде так называют пианино?)? Ответ простой: ПОТОМУ ЧТО МЫ БОЛЬШЕ НЕ В СОСТОЯНИИ ПЕРЕНОСИТЬ ЭТО! ПОТОМУ ЧТО ВЫ, ГРЕБАНЫЕ ЕВРЕЙСКИЕ МАТЕРИ, – НЕВЫНОСИМЫ! Я читал «Леонардо» Фрейда, доктор, и – уж простите за сравнение – видения мои точь-в-точь такие же: огромная захлебывающаяся птица машет крылами и бьет меня по лицу так, что я не могу даже вздохнуть. Чего же мы хотим – я, Рональд и Леонардо? Чтобы нас оставили в покое! Хотя бы на полчаса! Хватит уже тянуть из нас жилы и заставлять быть добродетельными! Хватит! Оставьте нас наедине с собой, черт подери, чтобы мы могли мирно дрочить наши маленькие штучки и спокойно думать свои маленькие эгоистические думы – хватит уже почитать наши руки и наши маленькие штучки, и наши рты! К черту витамины и рыбий жир! Дайте нам мяса! Плоть нашу дайте нам днесь! И простите нам прегрешения наши – ибо они не есть прегрешения, если уж на то пошло!
– …хочешь быть мальчиком, который лягает собственную маму? – говорит отец.
Вы посмотрите на его руки! Я никогда прежде не замечал, какие у отца огромные руки. У него нет законченного среднего образования, у него нет разных причиндалов для автомобиля – но руки отца – это не шутка! И он, боже ты мой, сердит! Но почему? Придурок, я ведь ударил ее в какой-то мере и за тебя!
– …укус человека опаснее собачьего укуса, знаешь ты об этом, а?! Вылезай сейчас же из-под кровати! Слышишь меня?! То, что ты сделал матери – опаснее, чем если бы ее укусила собака! – отец рычит так громко и убедительно, что даже моя безмятежная в обычные дни сестра мчится на кухню, визжа от страха, и забивается между стеной и холодильником – позу ее сейчас назвали бы «фетальной». Во всяком случае, именно такой она запечатлелась в моей памяти, хотя вполне резонен вопрос: откуда мне известно, что творилось на кухне, если я прятался под своей кроватью?
– Укус я переживу, пинки я переживу, – метла по-прежнему настойчиво пытается выпихнуть меня из убежища, – но что мне делать с ребенком, который даже не хочет извиниться? Который не может извиниться перед мамой и пообещать, что он никогда больше этого не сделает? Папочка, что мы будем делать – с таким мальчиком в нашем доме?
Она шутит? Или это серьезно? Почему бы ей не вызвать полицейских, чтобы те отправили меня в детскую тюрьму, раз уж я настолько неисправим? «Александр Портной, пяти лет, вы приговариваетесь к смертной казни через повешение за отказ извиниться перед матерью». Можно подумать, что ребенок, который пьет их молоко и купается в их ванне с надувными уточками и игрушечными корабликами, – самый отъявленный преступник во всей Америке! Когда на самом-то деле мы в нашем доме постоянно разыгрываем фарсовую версию «Короля Лира», в которой я играю Корделию. С кем бы ни говорила по телефону моя мать – она каждому повторяет, что самая ее большая ошибка в том, что она слишком добра. Конечно, ее никто не слушает, конечно, на противоположном конце провода никто не кивает и не хватается за ручку, дабы записать в блокнот эту исполненную самолюбования безумную чушь – глупость маминых речей настолько очевидна, что ее может раскусить даже дошкольник. «Знаешь, в чем моя самая большая ошибка, Роза? Неудобно такое про себя говорить, но я слишком добра». Это ее подлинные слова, доктор – они записаны на моей подкорке. Именно такими признаниями обмениваются все эти Розы и Софи, и Голди, и Перл каждый день! «Все, что у меня есть, я отдаю людям, – признается, вздыхая, мама. – А в ответ мне достаются сплошные зуботычины. Но сколько бы меня ни били по физиономии – я не могу перестать быть доброй».
Черт побери, Софи – а ты попробуй! Почему бы тебе не попробовать? Почему бы нам всем не попробовать? Потому что по-настоящему трудно быть как раз плохим, а не хорошим. Быть плохим – и наслаждаться этим! Именно это превращает мальчиков в мужчин, мама! Но что же сотворила моя так называемая совесть с моей сексуальностью, с моей непосредственностью, с моей храбростью! Не обращайте внимания на некоторые из тех вещей, от которых я пытаюсь избавиться – ибо я от них не избавлюсь, – вот в чем дело. Я расписан с головы до ног своими подавляемыми импульсами – словно дорожная карта. Вы можете путешествовать вдоль и поперек моего тела по сверхскоростным шоссе стыда, запретов и страха. Видишь ли, мама: я тоже слишком добрый, я тоже слишком добродетельный, пока не взорвусь – как ты. Ты хоть раз видела, чтобы я пытался курить? Я похож на Бетт Девис. Сегодня девчонки и мальчишки, не доросшие даже до бар-мицвы, посасывают марихуану словно леденцы, а я ворочу нос даже от «Лаки Страйк»! Да-да, мама – вот какой я хороший. Не курю почти не пью, не влезаю в долги, не играю в карты, не могу солгать без того, чтобы не вспотеть – словно экватор пересекаю. Да, я слишком часто матерюсь, но это мое высшее достижение в деле нарушения приличий, клянусь! Посмотри, как я поступил с Мартышкой – бросил ее, в страхе бежал от нее прочь – от девушки, о пизде которой мечтал всю жизнь. Почему бунт столь недосягаем для меня? Почему малейшее отступление от правил приличия превращает мою душу в ад? Ведь я ненавижу эти чертовы правила! Меня ведь не проведешь этими табу! Доктор, доктор, пожалуйста, выпустите на волю либидо этого замечательного еврейского мальчика! Просите, сколько хотите – я заплачу! Только довольно дрожать от страха перед тайными темными желаниями! Мама, мамочка, во что ты хотела превратить меня – в ходячее зомби вроде Рональда Нимкина? С чего тебе взбрело в голову, что быть послушным – самое замечательное достоинство? Что я непременно должен быть маленьким джентльменом? Каков выбор для существа, одержимого страстями и похотью! «Алекс», – говоришь ты, когда мы уходим из ресторана «Викуахик», – не поймите меня превратно, я съел все: похвала так уж похвала, и я воспринимаю ее как должное, – «Алекс», – говоришь ты выряженному в двухцветный пиджак и галстук мальчику, – «как замечательно ты управлялся с ножом! Как аккуратно ты ел картошку! Я готова была расцеловать тебя – прямо маленький джентльмен! И салфетка на коленях!» Балбес, мама! Маленького балбеса – вот кого ты лицезрела в ресторане. Именно на массовое производство балбесов и была рассчитана вся учебная программа. Конечно! Конечно! Поразительно не то, что я еще жив, в отличие от Рональда Нимкина. Поразительно другое – я не похож на красивых молодых парней, которые прогуливаются по «Блумингдейл» держась за руки. Мама, весь пляж на Файр-Айленд утыкан красивыми еврейскими мальчиками в бикини – они тоже были маленькими джентльменами, посещая ресторан; они тоже помогали мамочкам расставлять костяшки для игры в макао, когда в понедельник вечером мамины подруги садились сыграть партию-другую. Господь Вседержитель! Удивительно то, что после стольких лет раскладывания костяшек – р-раз! два! макао! – я все же умудрился прорваться в мир пизды. Я закрываю глаза и представляю себе – это не так уж трудно, – как живу в доме на Оушн-Бич с каким-нибудь накрашенным типом по имени Шелдон. «Шелдон, противный, это твои друзья, это ты натер хлеб чесноком». Мама, маленькие джентльмены стали большими – вот они лежат на пляже во всей красе своего яростного нарциссизма! И один из них – ой! – обращается ко мне! «Алекс? Император Александр? Милый, ты не видел, куда я дел эстрагон?» Вот он, мама, твой маленький джентльмен – целует в губы какого-то Шелдона! Очень уж ему понравилась приправа!
– Знаешь, что я вычитала в «Космополитэн»? – говорит мама отцу. – Оказывается, существует и женский гомосексуализм.
– Да брось ты, – ворчит Папа Медведь. – Что еще за ерунда? Ахинея какая-то…
– Джек, ради Бога, я не выдумываю! Я прочла это в «Космо»! Да я тебе сейчас покажу статью!
– Они печатают все это, чтобы поднять тиражи…
Мамочка! Папочка! Есть вещи гораздо хуже – есть люди, которые трахают цыплят! Некоторые мужчины спят с трупами! Вы просто представить не можете, что некоторым приходится отсиживать в тюрьме по пятнадцать-двадцать лет только потому, что они не отвечают чьим-то ублюдочным критериям «порядочности» и «морали». Благодари Бога, мама, что я лягался и кусался! Благодари Бога, что я прокусил твое запястье до кости! Потому что, если бы я все это держал в себе, то, поверь мне, в один прекрасный день ты тоже обнаружила бы в своей ванной прыщавого юнца, повесившегося на отцовском ремне. Или того хуже – у вас с отцом был бы шанс нынешним летом вместо причитаний по поводу отъезда сына в далекую Европу отобедать с нами на нашей «даче» в Файр-Айленд: представляете – вы с отцом, я и Шелдон. И если ты помнишь, мама, что стало с твоими кишками после гойского омара, то вообрази, что приключилось бы с тобой после приготовленного Шелдоном соуса «берне». Так-то.
emp
К какой эквилибристике мне пришлось прибегнуть, чтобы стянуть с себя ветровку и сложить ее у себя на коленях! Мне ведь надо было прикрыть свой член, который я решил в тот вечер оголить прямо в автобусе. Все из-за шофера. Этот поляк может одним щелчком включить освещение в салоне – и тогда пятнадцать лет прилежной учебы, чистки зубов дважды в день и мытья фруктов перед едой в мгновение ока пойдут коту под хвост… Как тут жарко! Ох-ох-ох, пожалуй, сниму я эту ветровку и сложу ее аккуратно на коленях… Но что это я творю?! Папа уверяет, что каждый поляк считает день прожитым зря, если ему не удалось отдубасить до вечера хотя бы одного еврея. Так что же я вытворяю на виду у своего злейшего врага?! Что будет, если меня застукают?..
Примерно к середине тоннеля мне удается незаметно расстегнуть молнию на брюках – и вот он, вот он опять! Стоит торчком, как водится, и настойчиво предъявляет свои требования. Похож на идиота-макроцефала, превратившего ненасытным своим аппетитом жизнь родителей в ад.
– Подергай меня! – говорит этот монстр.
– Здесь? Сейчас?
– Конечно, здесь! Конечно, сейчас! Когда еще представится такая возможность? Разве ты не знаешь, кто спит на соседнем сиденье? Ты только взгляни на ее нос!
– Какой еще нос?
– Вот именно – носа почти нет. Взгляни на эти волосы – на эти пряди! Помнишь про лён? Вы изучали это растение в школе на уроках ботаники. Эти волосы – из льна. Придурок, эта девчонка – настоящая Маккой! Шикса! И она спит! Или притворяется. Очень может быть! Притворяется спящей, а сама думает: «Давай, Большой Парень, делай со мной все, что хочешь!»
– Да ты что?!
– Родной мой, – мурлычет мой член. – Хочешь, я скажу тебе, о чем она мечтает? Для начала она хочет, чтобы ты потискал ее маленькие упругие гойские груди…
– Серьезно?
– Она жаждет, чтобы ты засунул палец в ее пизду и трахал ее пальцем до потери сознания!
– О, Господи! До потери сознания!..
– Такого шанса может больше не представиться! Никогда в жизни!
– Ох, да в этом-то все и дело – сколько мне останется жить, если я начну тебя дергать? Смотри, фамилия шофера целиком состоит из шипящих – если верить отцу, то все поляки произошли от буйволов!
Но разве кому-нибудь удавалось переспорить восставший член?! «Вен дер путц штехт, лигт дер зехель ин дрерд». Слышали эту знаменитую пословицу: «Когда член стоит, мозги спят». Когда член стоит, мозги мертвы! Так оно и есть! Хоп! – и словно дрессированная собачка через обруч, мой член прыгает в браслет, сложенный из указательного, среднего и большого пальцев. Дрочка тремя пальцами, с короткими, отрывистыми фрикциями – наиболее подходящий способ для мастурбации в автобусе. Не так заметно (надеюсь) подозрительное подергиванье и колыханье рубашки. Конечно, подобная техника не вполне устраивает головку члена, остающуюся в стороне от увлекательного занятия, но то, что наша жизнь состоит в основном из самопожертвований и самоконтроля, в состоянии оценить даже этот сексуальный изверг.
Дрочку тремя пальцами я применяю только в общественных местах – я уже испытал эту технику на практике в «Эмпайр Бурлеск» – злачном заведении в самом центре Ньюарка. Как-то раз, в воскресенье, следуя примеру Смолки – моего Тома Сойера, – я вышел из дома якобы для того, чтобы поиграть в бейсбол на школьном поле. Взял с собой бейсбольную рукавицу и пошел, насвистывая, по улице. Улучив момент, когда меня никто не видел (во что, честно говоря, трудно поверить), я вскочил в полупустой 14-й автобус и всю дорогу просидел съежившись, стараясь быть как можно более незаметным. Представляете себе толпу перед «Эмпайр Бурлеск» воскресным утром? Весь центр города безлюден и пуст как Сахара, и только перед «Бурлеском» толкаются личности, напоминающие жертв кораблекрушения, охваченных эпидемией цинги. Наверное, я совсем свихнулся. Как можно ходить в это заведение?! Бог знает какую заразу рискуешь подцепить с этих сидений!
– К черту заразу! Вперед! – орет в микрофон маньяк, спрятанный в моих штанах. – Ты что, не понимаешь, что ты увидишь внутри? Пизду!
– Пизду?
– Именно. Во всей ее красе.
– Да, но… я же могу подцепить сифилис, просто взяв в руки билет. Я могу принести его домой на подошвах своих башмаков. А если кто-нибудь из этих придурков взбесится и забьет меня до смерти из-за кошелька? А вдруг полиция приедет? Достанут пистолеты – кто-нибудь рванет наутек, а они по ошибке пристрелят меня! Потому что я еще несовершеннолетний. Что, если меня действительно убьют? Или, хуже того, арестуют? Что тогда станет с моими родителями?
– Послушай, ты хочешь увидеть пизду, или не хочешь увидеть пизду?
– Хочу! Конечно, хочу!
– У них там есть шлюха, парень, которая совершенно голой трахается с кулисой.
Ну ладно – рискну! Рискну заполучить сифилис. Болезнь разъест мой мозг, и остаток дней я проведу в дурдоме, играя в шарики из собственного дерьма… А вдруг моя фотография появится в «Ньюарк Ивнинг Ньюс»?! Вспыхнет свет, появятся полицейские: «Так, уроды! Это облава!» А потом вспышки фотоаппаратов! И я попался – я, президент школьного клуба международных связей! Ученик, который перескочил сразу через два класса! В 1946 году, когда Мариан Андерсон запретили петь в Конвеншн-Холле, я призвал своих одноклассников организовать акцию протеста. И весь восьмой класс отказался участвовать в конкурсе на лучшее патриотическое сочинение, спонсором которого выступили «Дочери американской революции». Я – тот самый двенадцатилетний мальчик, которого, в знак признательности перед его заслугами в деле борьбы с нетерпимостью и фанатизмом, пригласили на съезд Комитета Политических Действий, и меня на сцене ньюаркского Эссекс-Хауса приветствовал сам доктор Фрэнк Кингдон, знаменитый публицист, колонку которого я ежедневно читал в газете. Как же я посмел отправиться в это злачное место, где толпа дегенератов ест глазами какую-то шестидесятилетнюю старуху, изображающую половое сношение с куском гипса?! Я, которому сам доктор Фрэнк Кингдон пожимал руку на сцене Эссекс-Хауса, которому стоя аплодировал весь съезд Комитета Политических Действий, которому сам доктор Кингдон сказал: